Прозрение - Урсула Ле Гуин 26 стр.


— Гэв, — очень тихо и осторожно спросила она, — в чем дело?

Я попытался ей ответить и разразился рыданиями. Закрыв ладонями лицо, я плакал в полный голос, не в силах сдержаться, и Диэро присела рядом со мной на каменную скамью. Обняла меня, прижала к себе и ждала, пока я выплачу все слезы.

— Расскажи мне, расскажи обо всем, — наконец сказала она.

— Моя сестра… Она была моей сестрой… — И это слово, «сестра», вновь вызвало у меня безудержные рыдания, такие сильные, что я даже дышать не мог.

Диэро обнимала меня и баюкала, как ребенка, пока я не поднял голову и не попытался вытереть нос и щеки. Тогда она снова попросила:

— Расскажи мне о ней.

— Она всегда была там со мной, — сказал я.

И я со слезами, невнятно, обиняками, недоговаривая слова и предложения до конца и не по порядку излагая события, рассказал ей о нашей жизни в Аркаманте, о Сэлло, о ее смерти.

Стена забвения рухнула. Я снова был способен думать, говорить, вспоминать. Я был свободен. Но свобода эта оказалась невыразимо печальной.

И в тот ужасный час я снова и снова возвращался к смерти Сэлло, к тому, как она умерла, почему она умерла, — ко всем тем вопросам, которые отказывался задавать себе.

— Наша Мать Фалимер знала… должна была знать об этом, — сказал я. — Возможно, Торм действительно забрал Сэлло и Рис из «шелковых комнат» без разрешения родителей; скорее всего, он именно так и поступил. Но другие-то женщины наверняка все знали… и наверняка пошли к Фалимер-йо и сказали ей: «Торм-ди куда-то забрал Сэлло и Рис. Они не хотели идти с ним, они плакали. Неужели это ты ему разрешила их взять? Не пошлешь ли ты за ними кого-нибудь?» Но она никого за ними не послала. Она ничего для них не сделала! Может, это Алтан-ди велел ей не вмешиваться. Он всегда любил Торма больше всех. Так мне и Сэл говорила; она считала, что Алтан-ди ненавидит Явена, а Торма очень любит. Но ведь наша Мать все знала! Она знала, куда Торм и Хоуби увезли девушек. Она знала, что те молодые мужчины обращаются с девушками из «шелковых комнат», точно с животными, которые… Она все это знала! А ведь Рис была девственницей! А мою сестру Фалимер-йо сама подарила своему старшему сыну Явену! Однако она позволила другому своему сыну взять ее, а потом отдать… Как же они ее убивали? Пыталась ли она сопротивляться? Наверное, не могла. Столько мужчин… Они насиловали ее, они ее мучили, вот для чего им были нужны девушки — чтобы услышать, как они будут кричать от боли, чтобы мучить их, убивать их, топить… И Сэл умерла. А я ее увидел только потом. Только уже мертвой. Мать Фалимер за мной послала. И называла ее «наша милая Сэлло». И дала мне… она дала мне денег — она заплатила мне за сестру…

И тут из горла моего вырвался жуткий звук, нет, не рыдание, скорее хриплое рычание. Диэро крепко прижала меня к себе, но не сказала ни слова.

Я наконец умолк, чувствуя, что смертельно устал.

— Они предали наше доверие, — твердо сказал я.

И почувствовал, как Диэро кивнула. Она по-прежнему сидела рядом со мной, держа мою руку в своей.

— Да, это именно так, — сказала она очень тихо. — Самое главное — способен ты оправдать чье-то доверие или нет. Для Барны самое главное власть, сила. Но это не так. Самое главное — это доверие.

— И у них хватило силы и власти, чтобы предать наше доверие, — горько промолвил я.

— Даже у рабов хватит на это и власти, и сил, — мягко возразила она.

Глава 10

Несколько дней после этого я не выходил из своей комнаты. Диэро сказала Барне, что я болен. А я и впрямь чувствовал себя больным — на меня навалились то горе и гнев, которые я гнал от себя, которых не желал чувствовать в течение многих месяцев, что пролетели с той минуты, когда я повернулся спиной к прошлому и пошел прочь от кладбища по берегу реки Нисас. Я тогда действительно убежал — спасая свою душу и тело от невыносимой боли. Теперь же я наконец остановился, оглянулся и перестал убегать. Однако мне еще предстоял долгий, очень долгий путь назад.

Сам я все равно не смог бы вернуться в Аркамант, хотя все чаще и чаще думал, что смогу это сделать. Но ведь я тогда убежал и от Сэлло, от своих воспоминаний о ней, и вот к ней я обязательно должен был вернуться, чтобы и она могла вернуться ко мне. Я больше не мог, не смел отвергать ее, мою возлюбленную сестру, ее милый призрак.

Я испытал облегчение, оплакав ее, но, увы, ненадолго. Всегда чистую и светлую печаль начинают потом душить ярость и гнев. И горькое чувство вины, чужой и собственной. И ненависть, не знающая прощения. Вместе с памятью о Сэл ко мне вернулось и все остальное — лица тех людей, их голоса, все то, что я так долго отвергал, отталкивал, прятал за той стеной. Часто я совсем не мог думать о Сэлло — я видел перед собой только Торма с его коренастой фигурой и кренящейся походкой; я часто вспоминал Мать и Отца Аркаманта и даже Хоуби. Того самого Хоуби, который втолкнул Сэлло в закрытый возок, хотя она плакала и звала на помощь. Того самого ублюдка Хоуби, незаконнорожденного сына Алтана-ди, который всегда больше всех ненавидел меня и Сэл, душа которого была прямо-таки переполнена злобной завистью, который однажды чуть не утопил меня… Так, может, они там, в бассейне, позволили именно Хоуби и…

Эти мысли заставляли меня корчиться в муках на полу комнаты и затыкать себе рот краем одежды, чтобы никто не мог услышать моих диких криков.

Диэро раза два в день заходила ко мне, и хотя мне было невыносимо, когда кто-то еще видел меня в таком состоянии, она у меня чувства стыда не вызывала, даже наоборот, помогала мне чуточку воспрянуть духом. В ней было некое неяркое, нежное, неколебимое спокойствие, которое мог с нею разделить и я, когда она оказывалась рядом. Я очень ее за это любил и был безмерно ей благодарен.

Она заставляла меня понемногу есть, заставляла вставать с постели и приводить себя в порядок. Она порой могла даже заставить меня думать о том, что через отчаяние я сумею в итоге отыскать путь, ведущий назад, к жизни.

Когда же наконец я покинул свою комнатушку на чердаке и спустился вниз, именно Диэро всячески ободряла меня, вселяя в мою душу мужество.

Барна, которому сказали, что у меня лихорадка, обращался со мной ласково и говорил, что мне не стоит возобновлять свои выступления, пока я окончательно не поправлюсь. Так что, хотя большую часть времени я снова стал проводить в его обществе, зимние вечера мне часто удавалось провести у Диэро; я сидел там, наслаждался исходившим от нее покоем и беседовал с нею. Я каждый раз ждал этих вечерних бесед и потом еще долго лелеял воспоминания о том, какая у Диэро добрая улыбка, как ласково она со мной поздоровалась, какие мягкие и плавные у нее движения — кстати, это у нее было профессиональное, ее этому специально учили, как учат актеров и танцовщиков. И все же именно ее повадка, ее манера двигаться, по-моему, лучше всего отражали ее истинную сущность. Я знал, что и она радуется моим визитам и нашим тихим беседам. Мы с Диэро очень полюбили друг друга, хотя она никогда больше не обнимала меня после того единственного раза, когда, сидя у большого камина, дала мне выплакаться всласть.

Люди подшучивали над нами — но потихоньку, осторожно поглядывая в сторону Барны, чтобы убедиться, что он не обиделся. Но его, похоже, даже веселила мысль о том, что его бывшая любовница утешает юного «школяра». Сам он никаких шуток или намеков на сей счет не отпускал и меня даже озадачивала столь необычная деликатность, совершенно ему не свойственная. С другой стороны, Барна всегда очень уважительно обращался с Диэро. Ей же самой было безразлично, что другие подумают о ней или скажут.

Что же касается меня, то если Барна и считал, что мы с ней любовники, то это удерживало его от подозрений, что я пристаю к его девицам. Хотя они казались такими хорошенькими и доступными, что это запросто могло свести любого молодого парнишку с ума. Впрочем, на самом деле их доступность была обманчивой; это была самая настоящая ловушка, о которой меня давно уже предупредили. Люди говорили мне: если Барна дарит тебе одну из своих девушек, ты ее возьми, но только на одну ночь, да не вздумай тайком уединиться с кем-то из его фавориток! А позже, когда многие уже лучше узнали меня и стали доверять моему благоразумию, я узнал и немало жутких историй о бешеной ревности Барны. Однажды, застав кого-то из мужчин с одной из своих девушек, он переломал бедняге руки в запястьях и выгнал его в лес умирать с голоду.

Я не до конца верил этим россказням. Возможно, люди просто немного завидовали тому, что я настолько сблизился с Барной, и без зазрения совести отпугивали меня от общения с его девушками. Хоть я и был очень молод, но некоторые девушки, жившие со мной в одном доме, были еще моложе, а некоторые из них потихоньку флиртовали со мной, всячески меня нахваливали и ласкали, называли меня «господином учителем» и с прелестными ужимками умоляли, чтобы я вечером непременно рассказал «что-нибудь о любви». «Заставь нас плакать, Гэв, разбей нам сердце!» — говорили они. Ведь я, немного придя в себя, снова стал их развлекать, да и слова все снова ко мне вернулись.

Хотя в начальный период этой «агонии воспоминаний», когда на меня вновь нахлынуло все то, что я некогда безжалостно вырезал из своей памяти, единственное, что я мог вспомнить отчетливо, была Сэлло, ее смерть и вся моя жизнь в Аркаманте и в Этре. И много дней после этого мне казалось, что больше ничего я вспомнить не смогу. Я и не хотел вспоминать ничего из того, чему научился там, в доме убийц моей сестры. Все мои сокровища — история, поэзия, литература — были запятнаны пролитой ими кровью. Я не желал помнить то, чему они меня учили. Мне не нужно было ничего из того, что они мне дали и что на самом деле принадлежало только им, моим хозяевам. Я пытался оттолкнуть все это от себя, забыть свои знания, забыть этих людей.

Глупо, конечно, и в душе я это понимал. Постепенно мои душевные раны стали заживать, и мне даже стало казаться, как это всегда бывает после тяжелой болезни, что все это случилось не со мной. И мало-помалу я позволил своим знаниям вернуться ко мне, и они оказались ничем не запятнанными, ничем не опороченными. Эти знания не принадлежали моим хозяевам, они были только моими. Это было единственное мое достояние, единственное, чем я когда-либо владел. Так что я оставил все свои нелепые попытки отказаться от этих знаний и позабыть все то, что я узнал из книг. И память моя полностью вернулась ко мне и по-прежнему была такой ясной и полной, что кое-кто считал ее сверхъестественной, хотя хорошая память — дар не такой уж и редкий. И снова я мог мысленно войти в классную комнату или в библиотеку Аркаманта, мысленно открыть любую книгу и «прочесть» ее. Выступая каждый вечер в высоком зале с деревянными стенами и потолком, я уже не волновался, зная, что мне достаточно всего лишь произнести первые строки какой-нибудь поэмы или сказки, и остальное возникнет у меня перед глазами как бы само собой; казалось, моими устами говорит и поет сама поэзия, а история обновляет себя, повторяясь в моем изложении, и слова стекают с моего языка, точно воды реки.

Большинство моих слушателей считали, что я импровизирую, что я и есть создатель этих строк, поэт, непостижимым образом обретший вдохновение и умение сплетать слова и рифмы. Я не видел смысла спорить с ними. Люди, как известно, всегда знают лучше того, кто делает работу, как эту работу следует делать, и не стесняются говорить ему об этом; и ему, в общем, остается держать свое мнение при себе.

Других развлечений в Сердце Леса, пожалуй, особенно и не было. Некоторые девушки и кое-кто из мужчин умели играть на лютне и петь. Аудитория всегда относилась к нашим концертам благожелательно, а Барна, сидя в своем огромном кресле, поглаживал великолепную курчавую бороду и внимательно, с удовольствием слушал. Некоторые люди, которым не слишком интересны были история или поэзия, приходили либо для того, чтобы подлизаться к Барне, либо просто потому, что им нравилось находиться с ним рядом и делить с ним то, что доставляет ему удовольствие.

А он по-прежнему повсюду таскал меня с собой, излагая мне свои нескончаемые планы. Так, в беседах с Барной, в основном слушая его, а потому имея достаточно времени, чтобы думать самому, — ибо думать получается гораздо быстрее и легче, когда ты в тепле, в сухой одежде и сыт, — я провел остаток этой зимы. Я много размышлял о том, что снова ко мне вернулось. И сам я наконец вернулся к моей Сэлло и смог теперь ее оплакивать, осознавая свою утрату и начиная отчетливо понимать, какова была моя прежняя жизнь и какой она могла бы быть.

Думать об Отце и Матери Аркаманта мне все еще было очень больно. Я по-прежнему до конца не понимал, как же мне к ним относиться. А вот о Явене я думал часто и был почти уверен, что он бы нас никогда не предал, не предал бы нашего доверия. А иногда мне приходило в голову: что, если Явен, вернувшись домой, отомстил им, хоть это и было уже бессмысленно? Впрочем, одно я знал твердо: Явен никогда не простит Торма и Хоуби, даже если и сумеет удержаться от мести. Он человек чести, и он очень любил Сэлло.

Но Явен, вполне возможно, теперь тоже мертв, убит при осаде Казикара. Недаром люди говорили, что осада Казикара оказалась для Этры не меньшим несчастьем, чем осада Этры для Казикара. Если это так, то теперь Торм — единственный наследник Аркаманта. Но от мыслей об этом душа моя по-прежнему шарахалась, точно испуганная птица.

О Сотур я мог думать только с пронзительной тоской и болью. Она хранила нам верность, сколько могла. Она ведь осталась там совсем одна, что же с ней стало? Ее, правда, почти наверняка выдали замуж, и она переехала в другое место, и, скорее всего, в такой дом, где нет ни Эверры, ни библиотеки, ни друзей, ни надежды на спасение.

И я без конца вспоминал тот вечер, когда мы с Сэлло разговаривали в библиотеке, а Сотур вошла туда, и они обе попытались объяснить мне, чего и почему они так боятся. Как же они тогда прижимались друг к другу, любящие, беспомощные!..

А я, дурак, ничего не понял!

Не только Семья предала их. Я тоже их предал. Не действием, нет, да и что я такого мог сделать? Но мне надо, надо было их понять! А я просто не хотел понимать, не хотел ничего замечать. Я сам ослепил себя своей верой. Ведь тогда я свято верил, что власть хозяина и покорность раба — это поистине священный союз, основанный на взаимном доверии. Я верил, что справедливость может существовать в обществе, основанном на несправедливости.

Ложь существует только потому, что в нее верят. Эта строка из книги Каспро тоже вернулась ко мне и резала мне душу, точно острой бритвой.

Честь может существовать где угодно, любовь может существовать где угодно, но справедливость может существовать только среди людей, которые отношения друг с другом строят на справедливости.

Теперь, казалось мне, я наконец-то понимаю планы Барны насчет Восстания, теперь они обрели для меня новый смысл. Все древнее зло, освященное Предками, и этот седой от времени донжон, где в подвальных темницах томятся рабы, а наверху благоденствуют хозяева, должны быть выкорчеваны с корнем, уничтожены, заменены обществом справедливым и свободным. И тогда мечта станет явью. Хвала богу Удачи, думал я, ведь это он привел меня сюда, в это средоточие грядущей свободы и великих перемен!

Мне хотелось стать одним из тех, кто воплотит в жизнь мечту Барны. Я представлял себе, как отправляюсь с важным заданием в великий город Азион. Многие из Лесных Братьев были оттуда родом, и я знал, как много там живет людей, свободных и «освобожденных», как много там бывает купцов и ремесленников, среди которых беглому рабу ничего не стоит затеряться, не вызвав ни подозрений, ни лишних вопросов. Агенты Барны, расставлявшие в городах «сети» его идей, часто там бывали, выдавая себя за торговцев, купцов, скотопромышленников или просто рабов, которых фермеры послали с каким-либо поручением в город. Мне очень хотелось к ним присоединиться. Я знал, что в Азионе немало образованных людей и среди знати, и среди простого народа; я мог бы представиться там свободным человеком, ищущим место переписчика, или декламатора, или учителя, и беспрепятственно выполнять любые поручения, закладывая основы Великого Восстания и распространяя идеи Барны среди тамошних рабов.

Но Барна категорически этому воспротивился.

— Ты мне нужен здесь, Школяр, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты всегда был при мне.

— Но там я смогу принести тебе гораздо больше пользы, — возразил я.

Он покачал головой.

— Нет, это слишком опасно. В один прекрасный день тебя непременно спросят, где ты получил образование. И что ты им ответишь?

Это я уже обдумал и тут же выпалил:

— Скажу, что посещал школу при университете в Месуне, а потом вернулся в Азион, потому что в Урдайле слишком много грамотных людей, а здесь, в Бендайле, их куда меньше и можно как следует заработать.

— А что, если найдутся школяры из университета, которые скажут: нет, этот парень у нас никогда не учился?

— На разных факультетах там учатся сотни людей. Откуда им всем друг друга знать?

Я спорил изо всех сил, но Барна только качал своей крупной кудрявой головой, а потом совсем перестал смеяться и, помрачнев, почти сердито заявил:

— Послушай, Гэв, образованный человек всегда в толпе выделяется, уверяю тебя. А ты и так уже достаточно знаменит. Наши ребята языками повсюду болтают, ты и сам знаешь. А теперь они еще и тобой хвастаются, пытаясь заманить к нам деревенских и городских рабов. Говорят им: у нас есть такой парень, который может рассказать любую историю или поэму, какие только на свете есть! И ведь совсем еще мальчишка, а поди ж ты, настоящее чудо! В общем, при такой-то славе тебе в Азионе делать нечего. Да еще если учесть, что и имя твое всем теперь известно.

Я так и уставился на него.

— Известно? Они что, даже имя мое всем называют?

— Они называют то имя, которым ты себя сам назвал, когда к нам явился, — сказал Барна.

Назад Дальше