И теперь, после прохождения обряда, я стал не просто взрослым: я стал одним из них.
Хотя, конечно, им-то я по-прежнему казался очень странным, этакой ходячей нелепостью. И по-прежнему крайне мало знал об их жизни. Но теперь они все-таки давали мне понять, что я не так уж безнадежно глуп и даже обладаю кое-какими многообещающими навыками — например, неплохо ловлю рыбу на удочку.
И обращались со мной по-прежнему — как с мальчишкой. В тех краях мальчик обычно переходит из женской деревни в мужскую сразу после обряда инициации, то есть лет в тринадцать, и живет там несколько лет с кем-то из своих старших родственников — с братом матери, или со своим старшим братом, или, что бывает реже, с отцом. Отцовство на Болотах считается куда менее важным, чем родственные связи внутри материнского семейства; по матери определяется и тот клан, к которому ты принадлежишь.
В мужской деревне мальчики учились мужской работе: ловить рыбу, строить лодки, охотиться на птиц, сажать и собирать рисовую траву, рубить тростник. Женщины у себя в деревне разводили домашнюю птицу и скот, возделывали сады и огороды, плели из тростника циновки и ткали ткани; не менее важными занятиями считались также готовка пищи и запасание продуктов впрок. Мальчики старше семи-восьми лет, живущие в женской деревне, не должны были делать женскую работу; от них этого не только не ожидали, но и не позволяли им этим заниматься, так что в мужскую деревню подростки являлись обленившимися, невежественными и, в общем, никчемными. Во всяком случае, взрослые мужчины не уставали им это повторять. Мальчиков, однако, никогда не били — я, например, ни разу не видел, чтобы рассиу ударил другого человека, или собаку, или кошку, — но отчаянно бранили и дразнили почем зря, а также все без конца им что-то приказывали и неустанно критиковали их на неумелость, пока они более-менее не осваивали какое-нибудь мастерство. После этого они проходили второй обряд посвящения — окончательно становясь взрослыми людьми и получая разрешение жить самостоятельно, в отдельной хижине, одни или с друзьями. Но вторую ступень инициации, как я уже сказал, разрешалось преодолевать только после того, как старейшины придут к выводу, что тот или иной юноша овладел хотя бы одним мастерством. Но бывало и так, рассказывали мне, что кто-то из юнцов отказывался во второй раз проходить этот обряд и предпочитал вернуться в женскую деревню и жить там как женщина до конца своих дней.
У моего дяди было несколько жен. А у некоторых женщин рассиу было по несколько мужей. Собственно, брачная церемония заключалась в том, что двое будущих супругов заявляли во время ежедневного обмена продуктами у «рыбной циновки»: «Мы поженились!», вот и все. Между двумя деревнями — женской и мужской — было разбросано немало крошечных хижин со стенами из тростниковых циновок, где едва помещалась лежанка или толстая циновка из тростника, служившая постелью. Этими хижинами свободно пользовались мужчины и женщины, желавшие спать вместе и заявившие об этом у «рыбной циновки» или во время личных встреч на лесной тропе или в полях. Если какая-то пара решала пожениться, мужчина строил брачную хижину, и его жена или жены приходили туда в условленное время. Я как-то спросил своего дядю, когда он вечером в очередной раз собрался уходить, к которой из жен он сейчас направляется, и он, застенчиво улыбнувшись, сказал: «О, ну это они сами решают».
Наблюдая, как флиртуют и женихаются молодые люди, я понял, что в плане женитьбы успех в значительной степени зависит от умения мужчины ловить рыбу и умения женщины вкусно ее готовить. Этот ежедневный обмен сырья на готовую еду и происходил у «рыбной циновки». Женщины приносили жареную и вареную птицу, молочные продукты, овощи и вообще гораздо больше всевозможной еды, чем могли обеспечить мужчины с помощью одной лишь рыбной ловли, однако принесенные женщинами масло, сыр, яйца и овощи принимались как нечто само собой разумеющееся, тогда как каждая пойманная мужчинами рыбка вызывала массу шумных восторгов.
Теперь я понимал, почему у Аммеды всегда был несколько пристыженный вид, когда он готовил пойманную мной рыбу. В мужской деревне никто никогда ничего не готовил. Мальчики и неженатые молодые люди должны были договариваться и заключать сделку с кем-то из женщин или же просто к кому-то подольщаться, чтобы получить обед; в крайнем случае они брали себе то, что осталось после разбора на «рыбной циновке». Вкус у моего дяди — как в отношении женщин, так и их кулинарных способностей — был просто отменный, и я, пока жил у него, питался просто роскошно.
После инициации я прожил год как Айтан Сидой из народа рассиу, учась необходимым мужским умениям: ловить рыбу, сажать и собирать «рисовую траву», рубить тростник и складывать его на хранение. С луком и стрелами я толком управляться так и не научился, так что меня и не просили вылезти из лодки и подстрелить какую-нибудь дичь, хотя других юношей довольно часто просили об этом. Я помогал дяде забрасывать сети и верши, а пока не приходило время их вытягивать, весьма успешно ловил рыбу на удочку. Мои способности в этом деле быстро заслужили всеобщее признание и одобрение. Мы с Меттером часто брали с собой кого-то из мальчишек, вооруженных луком, чтобы он мог подстрелить какую-нибудь водную птицу; это было огромной радостью для старой Минки — ей позволялось прыгнуть в воду за подстреленным гусем или уткой, притащить птицу в лодку, а потом, гордо махая хвостом, выпрыгнуть с ней на берег. Минки всегда отдавала своих птиц Пьюмо, старшей жене моего дяди, и та каждый раз от всей души благодарила старую собаку.
Сажать и собирать «рисовую траву» — это, по-моему, самое легкое дело на свете. Осенью отплываешь по шелковой синей воде к северному берегу озера, где рисовые островки расположены рядом друг с другом, и, отталкиваясь шестом, медленно плывешь по крошечным протокам между ними, разбрасывая направо и налево пригоршни мелких, темных, сладко пахнущих семян. Затем поздней весной возвращаешься, наклоняешь высоченные стебли над лодкой и стряхиваешь туда созревшие семена при помощи маленьких деревянных грабелек, пока лодка до половины не наполнится зерном. Помнится, женщины частенько подшучивали над тем, сколько шуму поднимают мужчины, говоря о посеве и сборе дикого риса, точно о некоем «особом умении»; однако сами они всегда принимали полные мешки собранного нами риса с похвалами и благодарностью во время сборов у «рыбной циновки», приговаривая: «Вот уж я накормлю тебя до отвала!» Кстати, то, что они готовили из зерен дикого риса, было почти так же вкусно, как моя любимая каша из пшеницы.
А вот рубка тростника была работой действительно очень тяжелой. Этим приходилось особенно много заниматься в конце осени и в начале зимы, когда погода становилась пасмурной, холодной и дождливой. Но, когда я немного привык стоять целыми днями в воде два-три фута глубиной и махать изогнутым серпом, соблюдая тройной ритм — срезал, собрал в пучок, передал вязальщикам, — а мне эта работа стала даже нравиться. Тростник нужно увязывать в снопы быстро, пока он снова не рассыпался на отдельные стебли и не уплыл по течению, и сразу укладывать эти тяжелые снопы в лодку. У нас сложилась отличная компания молодых ребят, и мы весьма ревностно относились к возможности показать свою сноровку в этом нелегком деле; впрочем, ко мне, новичку, все относились по-доброму, и эта тяжелая работа всегда скрашивалась бесконечным запасом всевозможных шуток, прибауток, сплетен и песен, которые мы вместе с моими новыми друзьями с наслаждением орали в зарослях тростника, несмотря на противный осенний дождь и холодный ветер. Старшие мужчины резать тростник отправлялись очень редко; мешал ревматизм, который здесь почти все заполучали еще в юности.
Теперь я понимаю, что жизнь на Болотах была достаточно скучна и однообразна, но тогда это было именно то, в чем я нуждался. Такая жизнь давала мне достаточно времени не только для того, чтобы отдохнуть и поправить свое здоровье, но и для размышлений, для взросления моей души и тела, которое, в общем, особенно взрослеть не торопилось.
Особенно спокойной, даже ленивой была вторая половина зимы. К этому времени тростник был нарезан и передан женщинам для превращения в циновки и ткани, и мужчинам заняться было особенно нечем. Работы хватало только у тех, кто строил лодки. В общем-то, все было неплохо, и меня раздражали, даже угнетали, только постоянная сырость, туманы и холод. Единственным источником тепла в хижине был крошечный очаг — точнее, керамический горшок, наполненный тлеющими углями. Так что, если выдавался солнечный денек, я уходил из холодной хижины на берег и смотрел, как строят лодки. Это было тонкое и точное мастерство. Лодки рассиу славились повсеместно. Например, большое, «военное», каноэ казалось мне похожим на стихотворную строку, в которой нет ничего лишнего, а потому поистине совершенную. Так что если я не сидел, скорчившись, у глиняного горшка-очага, предаваясь воспоминаниям и мечтам, то торчал на берегу, с восхищением наблюдая, как лодка прямо на глазах растет и приобретает свои изящные легкие формы. Я тоже понемногу кое-что мастерил и сделал для односельчан немало удочек, лесок и крючков; кроме того, если не было слишком сильного дождя, я ходил ловить рыбу, а также в гости — поболтать со своими новыми приятелями из числа деревенской молодежи.
Хотя женщины никогда даже не заглядывали в мужскую деревню, как, впрочем, и мужчины в женскую, для встреч у них имелось сколько угодно других мест. Мужчины и женщины с удовольствием болтали друг с другом, собравшись у «рыбной циновки», или во время рыбной ловли на озере — ибо женщины тоже ловили рыбу, особенно угрей, — или встречаясь на заросших высокой травой пастбищах для скота, расположенных подальше от берега, в более сухих местах. То, что я был удачлив в рыбной ловле, помогло мне завести друзей и среди девушек, которые с удовольствием обменивали приготовленную ими еду на мой улов. Девушки постоянно, хотя и добродушно, меня поддразнивали и даже слегка со мной флиртовали. Мы также очень любили небольшой компанией — несколько девушек и юношей — прогуливаться по берегу озера или по тропе, ведущей в луга. Уединяться парочкам было запрещено до прохождения второй инициации, и юноши, нарушившие этот закон, пожизненно изгонялись из родной деревни, так что мы старались держаться стайкой. Из девушек мне больше всех была по душе Тиссо Бету по прозвищу Сверчок. Ее прозвали так за узкое лицо с высокими скулами и чуть впалыми щеками и худенькое тело. Она была умненькой, очень доброй и веселой, любила посмеяться и старалась всегда как-то ответить на мои вопросы, а не пялила на меня удивленно глаза, как это делали обычно деревенские, приговаривавшие: «Ну, Гэвир, это же все знают!»
Однажды я спросил у Тиссо, принято ли у них рассказывать друг другу всякие истории. Дождливые осенние дни и зимние вечера были такими долгими и скучными, что я постоянно держал ушки на макушке, надеясь услышать где-нибудь сказку или песню, но темы для разговоров как среди молодежи, так и среди взрослых людей были здесь весьма немногочисленны и без конца повторялись: события минувшего дня, планы на завтра, еда, женщины, очень редко незначительные новости, которые принес кто-то из другой деревни или встретившись с кем-то на озере или в лугах. Я бы с удовольствием развлек их, да и себя самого, какой-нибудь историей, как развлекал банду Бриджина и приятелей Барны. Но здесь, похоже, это принято не было. Я знал, что «всякие иноземные выдумки», как и любая попытка переменить устойчивый здешний распорядок вещей, жителями Болот отнюдь не приветствуются, так что у мужчин я и не спрашивал. Но, разговаривая с Тиссо, я не очень боялся попасть впросак, а потому спросил ее напрямик: неужели никто здесь даже сказки не рассказывает, не поет песен, не повествует о великом прошлом своего народа? Она рассмеялась:
— И поем, и рассказываем.
— Кто? Женщины?
— Ао.
— А мужчины?
— Энг. — Она захихикала.
— Почему же нет?
Этого она не знала. А когда я попросил ее рассказать мне какую-нибудь из историй, какую наверняка мог бы услышать, если бы, как и она, вырос в женской деревне, это ее буквально потрясло.
— Ой, Гэвир, я не могу!
— Значит, и я не могу рассказывать тебе те истории, которые давно знаю?
— Энг, энг, энг, — прошептала она. «Нет, нет, нет».
А еще мне очень хотелось поговорить с моей теткой Гегемер и расспросить ее о моей матери. Но Гегемер по-прежнему держалась отстраненно. Я не понимал почему и спросил об этом у девушек. Они смутились и ничего толком мне не ответили. Похоже было, что Гегемер Айтано — женщина весьма властная, обладающая некими особыми возможностями или умениями, и в деревне ее не слишком любят. Однажды зимой мы с Тиссо Бету прогуливались по пастбищам, чуть отстав от остальных, и я спросил ее, почему моя тетка не желает даже просто поговорить со мной.
— Ну, она же амбамер! — удивилась моему вопросу Тиссо. Слово «амбамер» означало «дочь болотного льва», это я знал, но мне пришлось все же попросить Тиссо объяснить, что это значит в жизни.
Она задумалась и ответила:
— Это значит, что она может видеть весь мир насквозь. И слышать голоса из самого далекого далека. — Тиссо посмотрела на меня, проверяя, понял ли я, что это значит. Я кивнул, хоть и не слишком уверенно. И она продолжила: — Гегемер иногда слышит, что говорят мертвые. Или те люди, которые еще не родились. В доме старух, где они поют особые песни, в нее вселяется сама Энну-Амба, и в этом обличье она может бродить по всему свету и видеть все, что уже произошло или еще только должно произойти. Знаешь, другие люди у нас тоже обладают похожими способностями, но только в детстве, но тогда они этого еще толком не понимают. Но уж если Энну-Амба берет себе в дочери какую-то девочку, та обретает способность видеть и слышать все на свете до конца своей жизни и из-за этого, по-моему, становится немного странной. — Тиссо опять ненадолго задумалась. — Знаешь, Гегемер ведь пыталась рассказать людям, что она видела, но мужчины даже слушать ее не захотели. Мужчины утверждают, что только им дана способность видеть прошлое и будущее; они говорят: «все эти амбамер — просто сумасшедшие», но моя мама рассказывала мне, что Гегемер Айтано видела ядовитый прилив — когда множество людей с Западных Болот, где все собирают и едят моллюсков, заболели и умерли, — задолго до того, как это случилось. Она увидела это, когда сама была еще ребенком… А еще Гегемер знает, кто в деревне должен вскоре умереть, и люди из-за этого ее боятся. Или, может, она и сама из-за этого их боится… И она, например, часто предсказывает, будет ли у той или другой девушки ребенок, причем задолго до того, как эта девушка действительно выйдет замуж и забеременеет. Я сама слышала, как она говорила: «Я видела, как смеется твой ребенок, Йенни». А Йенни плакала и смеялась, она была ужасно рада это слышать, потому что давно хотела ребенка, но так ни одного и не родила. А через год у нее действительно ребеночек родился!
Все это давало мне богатую пищу для размышлений. Но ответа на свой вопрос я по-прежнему не находил.
— И все-таки я не понимаю, почему моя тетка так меня не любит, — сказал я.
— Хорошо, я расскажу тебе о том, что узнала от мамы, только ты обещай, что больше никому из мужчин этого не скажешь. — Я пообещал хранить молчание, и Тиссо объяснила: — Видишь ли, Гегемер все пыталась узнать, что случилось с ее сестрой Тано и племянниками. Она много лет пыталась это сделать. Наши старухи специально для нее устраивали песнопения, которые продолжались очень долго. Гегемер даже какие-то особые снадобья принимала, а амбамер не должна никаких таких снадобий принимать. Но Энну-Амба все равно не позволяла ей увидеть сестру или племянников. А потом… потом вдруг в деревню явился ты, а она до этого так ни разу и не смогла тебя увидеть, хотя очень старалась… И не угадала, кто ты, пока ты не назвал свое имя. И все его услышали. А Гегемер была посрамлена, и теперь она считает, что совершила непростительную ошибку, что Амба наказывает ее, потому что она отпустила Тано одну так далеко на юг и виновата в том, что солдаты изнасиловали Тано, а тебя и твою сестру продали в рабство. И она думает, что ты это знаешь. — Я хотел возразить, но Тиссо не дала мне сказать ни слова. — Знаешь душой, сердцем, а не разумом. Это ведь совсем не важно, если разумом ты чего-то не знаешь или не понимаешь, если это знает и понимает твоя душа. Так что ты для Гегемер словно живой упрек. Ты омрачаешь ей душу.
— Это она омрачает мне душу, — возразил я.
— Да, конечно, я понимаю, — печально согласилась Тиссо.
Даже странно, до чего Тиссо оказалась похожей на Сотур! Во многом очень разные, они были одинаковы в своей способности мгновенно проявить сочувствие, понять чье-то горе, пожалеть человека — причем без лишних слов.
Я оставил мысль о том, чтобы как-то сблизиться с теткой, пробиться к ней сквозь прочную броню ее вины и обиды. Но страстно мечтал узнать как можно больше о ее необычных способностях и о том, на что Тиссо намекнула, сказав, что многие жители Болот тоже обладают подобными способностями, но только в детстве. Вот что не давало мне покоя. Однако границы, отделявшие здесь мужские знания от знаний женских, соблюдались не менее строго, чем границы, пролегавшие между мужской и женской деревнями. Тиссо и без того тревожилась, так много рассказав мне о том, чего мне знать было не положено, и я не мог на нее давить и без конца о чем-то выспрашивать. А другие девушки, стоило мне задать хоть самый чепуховый вопрос, касавшийся «женских таинств», тут же начинали ухать, как совы, или трещать, как зимородки, чтобы меня не слышать и не дать мне договорить — их пугало, что я нарушаю давно установленные правила, а кроме того, это был дополнительный повод посмеяться надо мной и сообщить мне, что я «тупица» и «невежда».
А у своих приятелей я и вовсе не решался спрашивать о странной способности некоторых жителей Болот видеть прошлое и будущее. Я и так слишком сильно от них отличался, и подобные разговоры лишь еще больше способствовали бы моему отстранению. Расспрашивать моего дядю Меггера было совершенно бесполезно: он сторонился всяческих тайн и загадок и искал лишь покоя, причем именно там, где его было легче всего обрести. Самым добрым из жителей деревни я считал Раву, но он, во-первых, был старейшиной и главой своего клана, а во-вторых, очень много времени проводил в деревне Южный Берег. В общем, получалось, что есть только один человек, которому могли бы понравиться мои вопросы: старый Перок. Он действительно был очень стар и сед; исхудалое лицо его избороздили глубокие морщины; конечности скрючил ревматизм, причинявший ему постоянные страдания. Его истерзанные артритом пальцы мало на что уже годились, однако он искусно плел и чинил рыбацкие сети, и хотя работал он медленно, но делал все исключительно хорошо. Перок жил в крошечной хижине вместе с двумя кошками. Говорил он немного, но со мной всегда был ласков. Часто его настолько одолевала болезненная хромота, что он даже к «рыбной циновке» пойти не мог. Тиссо или ее мать приносили для него еду и передавали ее через меня. Я приносил приготовленные ими кушанья к хижине старика, ставил на настил и сообщал: «Это тебе от Лали Бету, дядюшка Перок». Мы, молодежь, как я уже говорил, всех стариков называли «дядюшка».