Журналистка из шведской газеты появилась в госпитале вместе с переводчиком уже на следующий день утром. Они рассказали – Давид и приглашенная им Вильгельмина – о путешествии из Варшавы до Берлина и о рождении их сына на вокзальной лавке, а в конце добавили, что «чувствуют огромную благодарность господину Роттенбергу, который оказался таким благородным и отзывчивым человеком». После интервью они разрешили себя сфотографировать на постели берлинской больницы. Оба улыбались, Вильгельмина держала на руках их новорожденного сына, которому дали имя Шимон Элиаш.
Через два дня медсестра принесла им экземпляр газеты, привезенной курьером из шведского консульства. Интервью с ними было на первой странице. Подпись под фотографией гласила: «Необыкновенный акт гуманитарной помощи бизнесмена Роттенберга в адрес еврейско-немецкой семьи беженцев из коммунистической Польши. Давид Ксенбергер и Вильгельмина Ксенбергер, урожденная Виттиг, вместе с их сыном, родившимся на берлинском вокзале, Шимоном Элиашем Ксенбергером».Давида эта подпись очень разозлила. Он в беседе со шведской журналисткой ни разу даже словом не обмолвился о том, что они «беженцы». И семью свою «еврейско-немецкой» он никогда не называл. Он все время подчеркивал, что как он, так и Вильгельмина чувствуют себя поляками и сын их поляк, не важно, что с ними будет дальше и где они будут жить.
Через неделю госпожа консул лично явилась в больницу, чтобы проинформировать Ксенбергеров о согласии предоставить им политическое убежище в Швеции и передать им билеты до Стокгольма. В аэропорту их ждал водитель, присланный Роттенбергом. Он привез их в меблированный дом из темно-красного кирпича. Перед симпатичным домиком со скошенной крышей находился маленький садик. На первом этаже, рядом со спальней, была приготовлена детская: светлые цветные обои на стенах, шкаф полон детскими вещичками, комод забит пеленками, бутылочки для молока разных размеров выстроились в ряд, кроватка застелена светло-голубым бельем с лепестками, разноцветные игрушки свисают с потолка, пеленальный стол с мягкой столешницей… В доме пахло свежим, недавно законченным ремонтом. Дом был чистый, просторный, цветной. По сравнению с их убогой темной квартиркой в обшарпанной, вонючей варшавской многоэтажке это место было просто сказкой. Как из американского фильма.
Через час в дверь постучала элегантная пожилая женщина. Она по-немецки сказала, что она акушерка и няня и что ее прислал «господин доктор Ариэл Роттенберг». Она принесла молочную смесь, бутылки с фруктовым соком, коробку булочек с начинками и осмотрела Шимона. И приходила каждый день три месяца.
Вот так Шимон Элиаш Ксенбергер начал свою жизнь в собственном доме в предместье Стокгольма в январе шестьдесят второго года…
№ 233
Он любил Польшу. С самого первого дня своего первого визита он чувствовал себя здесь хорошо. Несмотря на окружающую серость, а иногда и просто бедность, несмотря на извечное польское «авось», на польскую неорганизованность, несмотря на абсурд польской политической жизни, польские дороги, польских руководителей, польский ортодоксальный католицизм, балансирующий на границе с дремучим фанатизмом, несмотря на польский антисемитизм, невзирая на польское национальное высокомерие, которое часто ведет к ксенофобии или даже расизму, на польскую гомофобию, несмотря на ослиное упрямство, врожденный пессимизм, недисциплинированность, граничащую с анархизмом, несмотря на пьянство, на ненависть поляков друг к другу, несмотря на бесконечные ссоры и скандалы, громкие, безобразные, несмотря на это глупое: «А ведь вышло-то, уважаемый пан, мать твою, по-моему! Что, разве не так?!» – несмотря на все это, он Польшу любил и с какого-то момента стал считать себя ее частью.
По сути, он никогда и не принадлежал целиком стерильной, как операционная, шведской действительности. Несмотря на всеобщее благосостояние, постоянную демонстрацию притворного счастья, доведенную до совершенства, и толерантность. С этой точки зрения хуже было разве что Норвегии, над которой шведы в глубине души потешались и к которой относились либо с высокомерием, либо даже с презрением, как к «примитивной стране диких викингов». После того потрясения, которое приготовил своим соотечественникам уважаемый и исправно платящий налоги гражданин Брейвик, выяснилось, что эта «бережно хранимая в душе каждого скандинава» хваленая толерантность – штука весьма поверхностная. И правда не на стороне улиц, полных беззаботными шведами, а на стороне Ибсена, Бергмана и авторов популярных триллеров и детективов. У шведа на лице вечно приклеенная ненатуральная улыбка, но она маскирует загадочную, непредсказуемую, мрачную душу.
Если бы шведский «потоп» удался – поляки были такими же. Но «Яхве было угодно, чтобы шведский потоп не удался, и спасибо за это Богу и Марии, пречистой Деве Марии!» – говаривал его отец, польский еврей из Бреста, Давид Ксенбергер, который всегда Польшу любил «как самое большое сокровище», хотя «эти гребаные коммуняки выперли его из страны за прогрессивность и американский джаз». Но «Польша, сынок, – запомни это навсегда! – это не коммуняки, и придет тот светлый час, когда ты сам убедишься, что этот народ избранный», – повторял он за столом каждое Рождество. А потом начиналась история, с каждым годом обрастающая все новыми яркими деталями, о том, как его Вильгельмина, как Мария в яслях, «на лавке скотского Берлина родила сына», и в конце неизменно следовал взволнованный тост «за нашего благодетеля, доктора Ариэла Роттенберга, который из нашей, родной, вифлеемской земли родом». Шимон был слишком мал, чтобы понять всю эту католическо-еврейскую мешанину.
Давид Ксенбергер умер, когда сын только-только окончил лицей. Он даже не дожил до получения аттестата. Мать по каким-то загадочным причинам никогда не рассказывала сыну, почему доктор Ариэл Роттенберг был отцу так близок, – прямо как Иисус из Вифлеема. Сказку с сеном в яслях он знал и связь Иисуса с Вифлеемом понимал, но что имел с этим общего публично признающий свой атеизм Роттенберг, один из богатейших предпринимателей в стране, не мог понять, хоть ты тресни.
Ариэл Роттенберг, владелец нескольких сталеплавильных заводов в богатой железной рудой Швеции, имел также шесть ювелирных магазинов в крупнейших городах, от Мальмё до Кируны. В его основном, приносящем главный доход магазине на центральной торговой улице Стокгольма Давид Ксенбергер до конца жизни работал управляющим. Великолепный ювелир, верный, как польский пес, и аккуратный, как шведский бухгалтер, он своими знаниями и добросовестным самоотверженным трудом еще туже набивал кошелек и так уже неприлично богатого хозяина. А мать Шимона преподавала в открытой им же в Стокгольме языковой школе, уча немецкому детей богатых шведов. Оба родителя получали от Роттенберга зарплату. Это Шимон понимал. Но он никак не мог понять, почему они испытывают по этому поводу такую почти мистическую благодарность. В Швеции, которая с конца войны довольно долго флиртовала с социализмом, не принято чувствовать благодарности к капиталистам. И зависти к ним в отличие от Польши тоже. Социальная система Швеции, основанная на астрономически высоких налогах, так хитро устроена, что среднестатистический обыватель и без работы не окажется в нищете. И некоторым из них это настолько нравится, что они вообще забыли, что это такое – работать.
Дело разъяснилось только после смерти Вильгельмины.
Однажды вечером, разбирая чердак, Шимон нашел металлическую коробочку, спрятанную под кучей старой одежды, а в ней – вырезку из газеты, датированной январем шестьдесят второго. С той самой фотографией, на которой его мать нежно прижимала к себе запеленатого младенца, сидя рядом с отцом на постели берлинской больницы. Из подписи к фотографии он узнал, что младенец – это он сам и есть, нескольких дней от роду. Фотография красовалась на первой странице самой влиятельной и до сих пор существующей шведской газеты. И он не мог понять – зачем и почему. В шестидесятых годах Швеция принимала неисчислимые толпы переселенцев со всего мира. Почему именно их троица оказалась на первой странице центральной ежедневной газеты страны?
Это не давало ему покоя. Он разыскал дочь Роттенберга. Она уже много лет жила в Канаде. Отец прекратил с ней контакты, а потом отрекся от нее, когда она публично объявила о том, что она лесбиянка. Время было такое, что даже в ультралиберальной Швеции это вызвало скандал. Шимон полетел к ней в Монреаль. Они встретились у нее в театре. Она была известной и популярной актрисой и режиссером. Об отце она разговаривала неохотно. Практически не разговаривала. Чтобы ее ничего с ним не связывало, она сменила фамилию. С Шимоном она согласилась встретиться только потому, что ее нынешняя подруга была полькой по происхождению, она и попросила об этой встрече. Он показал ей вырезку из газеты. Она взглянула мельком и сказала:
Однажды вечером, разбирая чердак, Шимон нашел металлическую коробочку, спрятанную под кучей старой одежды, а в ней – вырезку из газеты, датированной январем шестьдесят второго. С той самой фотографией, на которой его мать нежно прижимала к себе запеленатого младенца, сидя рядом с отцом на постели берлинской больницы. Из подписи к фотографии он узнал, что младенец – это он сам и есть, нескольких дней от роду. Фотография красовалась на первой странице самой влиятельной и до сих пор существующей шведской газеты. И он не мог понять – зачем и почему. В шестидесятых годах Швеция принимала неисчислимые толпы переселенцев со всего мира. Почему именно их троица оказалась на первой странице центральной ежедневной газеты страны?
Это не давало ему покоя. Он разыскал дочь Роттенберга. Она уже много лет жила в Канаде. Отец прекратил с ней контакты, а потом отрекся от нее, когда она публично объявила о том, что она лесбиянка. Время было такое, что даже в ультралиберальной Швеции это вызвало скандал. Шимон полетел к ней в Монреаль. Они встретились у нее в театре. Она была известной и популярной актрисой и режиссером. Об отце она разговаривала неохотно. Практически не разговаривала. Чтобы ее ничего с ним не связывало, она сменила фамилию. С Шимоном она согласилась встретиться только потому, что ее нынешняя подруга была полькой по происхождению, она и попросила об этой встрече. Он показал ей вырезку из газеты. Она взглянула мельком и сказала:
– Да, я знаю это фото. И аферу эту папочкину тоже знаю. Вы представляете, сколько надо было танков, бронемашин, пушек и ракет Бундесверу в шестидесятых? Я тоже не представляю. А вот мой папочка прекрасно представлял. А вы знаете, сколько нужно было тонн стали, чтобы эти танки, бронемашины, пушки и ракеты отлить? Вы знаете, сколько стальных болтов, болтиков, болтичков в одном танке? И сколько нужно отверток, чтобы их все закрутить? Я тоже не знаю. А вот мой папочка знал. У него все эти циферки в голове были. Он ведь еврей. На это надо много, очень много, по-настоящему много стали. Военная промышленность в Германии в то время выпускала ограниченное количество стали. Остальное они могли докупать в Канаде, Америке или Швеции.
В Германии все решения принимает одна газета. Ее выпускает Аксель Шпрингер. Издательство находится в Гамбурге. Не было и до сих пор нет в Германии партии, которая могла бы выиграть так называемые демократические выборы, противопоставив себя концерну Шпрингера. Мой папочка знал и это. А еще он знал, что журналисты, которые работают в газетах, издаваемых концерном, должны были, я повторяю – должны были подписывать документ, в котором обязывались придерживаться трех основых принципов. Первый из них гласил: «Обязуюсь действовать в интересах немецко-еврейского единства». Два остальных – это просто пропагандистский вздор, призванный смягчить шок, произведенный первым.
И тут моему отцу попадаетесь вы и ваша семья. Шведский консул в Берлине – моя покойная тетушка Дагни, крестная моей матери. Когда она узнала о вашем необыкновенном появлении на свет на перроне вокзала «Зоологический сад», она прислала отцу длинную шифрованную телеграмму. Тут же соединила еврейство вашего отца и немецкость вашей матери. А вдобавок украсила всю эту историю изгнанием из Польши приспешниками сталинского режима. Это она прислала к вашим родителям журналистку, которая на самом деле никакой журналисткой не была, а была личной секретаршей тети. Я это отлично помню, потому что тетушка Дагни после нескольких рюмочек российского коньяку, который мой отец обожал и закупал коробками у советского посла, всегда хвалилась своей сообразительностью на всех празднованиях дня рождения моего папочки.
А теперь представьте себе. Через неделю какая-то комиссия в германском парламенте должна голосовать за миллиардный гешефт. Должны решить, где закупать недостающую сталь для танков, пушек и отверток. В Канаде, Америке или Швеции? И тут совершенно случайно немецкая газета, принадлежащая Акселю Шпрингеру, печатает на первой странице кусочек первой страницы шведской газеты. А там – раздирающая сердце фотография младенца на руках немки, жены польского еврея, выпертого из коммунистической Польши. И фамилия моего батюшки, который заботится об этих несчастных как о родственниках. Хватило одного-единственного звонка в Гамбург, чтобы председатель той самой парламентской комиссии удостоверился, что этим благодетелем является доктор Ариэл Роттенберг, которому принадлежат сталеплавильные заводы, готовые немедленно начать отливать сталь, необходимую для немецких танков. Мой отец, знаете ли, стал благодаря вашему отцу действительно богатым. Он не просто дом, kurwa, должен был вам купить, он должен был бы купить вам целый район Стокгольма!
Вы знаете, что значит kurwa? Или вы уже окончательно «ошведились»? Мой отец был евреем. Польским евреем. И всегда эту свою польскость подчеркивал. Он считал, что польские евреи когда-нибудь будут править миром. И когда его что-то сильно радовало или, наоборот, огорчало, он всегда говорил: «No żeż kurwa» или «Kurwa jego mać» [4]. Моя подруга тоже так говорит иногда, когда мы занимаемся любовью. Вы были самым большим «no żeż kurwa» моего отца, вы моего отца просто осчастливили…
Тогда, в Монреале, Шимон Ксенбергер понял, как случилось, что он живет в собственном доме в одном из самых дорогих районов Стокгольма.
Его несчастный, влюбленный в Польшу отец так никогда и не вернулся на родину. Он слишком боялся какого-то преследования того, кого называл «бандитом-гэбэшником в черном эсэсовском плаще». Мать его возвращаться никогда и не хотела, а он сам был слишком молод, чтобы его заботила какая-то там Польша. Жил себе спокойно, как у Христа за пазухой. Единственное, что связывало его с Польшей, – этот шелестящий язык, на котором говорили с ним родители. Правда, как отец, так и мать очень быстро выучили шведский язык, но дома никогда его не употребляли. И если Шимон чего-то хотел – он должен был попросить это по-польски. Шведский дома был запрещен. Сказки на ночь ему тоже рассказывали или читали исключительно по-польски, и то, что его любят, тоже говорили только по-польски. Он помнит, что часто бунтовал против этого. Погруженный целиком в языковую среду в школе, на улице, по телевизору и везде, он не понимал, зачем ему нужно напрягаться, чтобы говорить с родителями и их странными друзьями на этом дурацком языке, который в мире имеет еще меньшее значение, чем воспринимаемый как европейский суахили шведский язык. Оценил он патриотичное упрямство родителей только потом, много, много лет спустя, когда в один прекрасный день сошел с парома, на котором приплыл из Истада в Свиноустье…
Отец с младых ногтей заставлял Шимона учиться, потому что «только таких образованных люди уважают». И платил за его частную школу, когда из всех государственных его по очереди выгнали. Он не очень обрадовался, когда перед получением аттестата сын во время воскресного обеда сообщил, что собирается изучать философию. Давид считал, что «на философии гешефта не сделаешь».
– Раз уж ты, сынок, не хочешь заниматься настоящим делом, – сказал он, – так стань хотя бы дантистом или адвокатом…
Мать Шимона тогда поднялась из-за стола, посмотрела на мужа с презрением, бросила салфетку на пол и вышла из столовой. Шимон никогда не видел ее такой взбешенной. Это был первый и последний раз, когда она позволила себе нечто в таком роде. До этого момента она всегда и во всем была послушна мужу, словно рабыня. И потом такой оставалась. Когда Давид умер, она подождала всего десять месяцев и так же послушно умерла, хотя была почти на двадцать лет младше мужа.
Отец был прав. На философии Шимон гешефта действительно не сделал. После учебы, которую он закончил где-то к тридцати годам, он стал безработным рантье, живущим в унаследованном после родителей доме на проценты от денег на их банковских счетах и на пособие. Когда ему хотелось вырваться из монотонности будней, он продавал какой-нибудь перстенек, сережку или колье из сейфа отца, покупал билет на самолет и улетал в теплые края. Вскоре он обратил внимание, что во Вьетнаме, Камбодже или Таиланде можно интереснее и в гораздо более приятном климате спокойно прожить полгода на те деньги, которые в Стокгольме он тратил за три недели.
Кроме адреса, привычки и банковских чеков от органов социальной защиты его ничего в Швеции не держало. После смерти родителей он остался совершенно один в огромном пустом доме. По непонятным для него причинам мать порвала все связи и контакты с родственниками в Германии, а отец в связи со своим параноидальным страхом перед «гэбэшником в черном плаще» совершенно отделился от родственников в Польше. У Шимона не было братьев и сестер, а теоретических тетушек, дядюшек, кузин и кузенов он никогда не знал и даже не представлял, есть ли они, существуют ли. Он регулярно влюблялся в женщин, которые любили других мужчин. А если даже не любили других – то его любить все равно не хотели.