Понять, что именно это и было официальным началом Освенцима, дед так и не понял, поэтому во всем этом для него не было ничего из ряда вон выходящего. Ему понравилась Дарановски – и только это и было для него важно. Поэтому когда ночью он во время дежурства обходил «Гранд», то всегда поглядывал на второй этаж. В 319-м номере свет иногда гас. А вот у Адольфа во всех трех номерах на втором этаже, чуть слева, если смотреть со стороны пляжа, свет не гас никогда.
Дед Стефан до конца жизни остался очарован этой краткой прогулкой на угол Морской и Хаффнера с барышней Дарановски. Возможно, так на него подействовала магия громких имен, потому что Дарановски красавицей-то отнюдь не была, а разговором и умом очаровать Стефана в те несколько минут прогулки уж точно не могла бы – главным образом принимая во внимание языковой барьер. Бабушка Матильда из-за этой его очарованности даже плакала. Не раз – на днях рождения и на годовщинах свадьбы тоже. И даже не крестинах внуков. Прямо сидело это в ней как заноза. Такую страшную печаль она испытывала. Но так всегда бывает с магией – магия всегда печальна. Иначе она не была бы магией. Да вы, барышня, и сами знаете, как оно…
– А вина-то уж у нас не осталось, да? Оно там, на пляже, в песке, да? – спросил он вдруг хриплым голосом.
– Да там уже не было ничего. Мы закажем бутылку вина за завтраком. Пошли. Дорасскажешь за едой…
Они вернулись в отель. Консьерж в цилиндре склонился перед ними, пытаясь сдержать улыбку. Администраторша нагнула голову, притворяясь, будто сосредоточенно смотрит в монитор компьютера. Они медленно прошли через весь холл, потом миновали несколько ступенек, ведущих в широкий коридор, застеленный красным мягким ковром. В конце коридора находились открытые настежь двери ресторана.
Убожка шел по красному ковру так осторожно, как будто боялся его запачкать, и все время оборачивался, словно опасался, что кто-то за ними гонится. В просторном зале с множеством столиков уже кое-где сидели люди.
Справа молодая девушка в белом летнем платье и с белой заколкой в волосах играла какую-то приятную мелодию на фортепиано, стоящем в центре овального эркера с высокими оконными проемами. Когда они вошли в зал, она подняла голову, посмотрела на них, тут же перестала играть и побежала к ним.
– Пан Мариан! – бросилась она на шею Убожке. – Как же я рада! Все говорили, что вы… – она на секунду запнулась, – ну что вы… Неважно. Я Зузанка, одноклассница вашей дочки. Зузанна Варкоч. Вы меня научили на велосипеде кататься! Помните? Это я, Зузка, я с вашей Юлькой за одной партой сидела…
Убожка стоял с таким видом, как будто хотел провалиться сквозь землю. Он вытянул руки вдоль тела, стиснув кулаки, закрыл глаза и нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Девушка наконец оторвалась от него и с улыбкой произнесла:
– Я учусь на отделении фортепиано в Академии Гданьска. А тут просто подрабатываю – халтурю. Сейчас что-нибудь для вас сыграю. И для вас, конечно, тоже, – поклонилась она в сторону спутницы Убожки.
– Конечно, я пани Зузанну помню, – тихо ответил Убожка. – Ведь это ты научила Юльчу курить, – добавил он, смеясь. – Помнишь, как я вас на крыше застукал?
– Да ну что вы, пан Мариан, это неправда! Джули начала курить гораздо раньше меня. Это ваша жена такое придумала, потому что для нее Юлька ведь всегда была святая, – захихикала девушка. – Но мне надо возвращаться к инструменту. Боже, как я рада, что вас встретила!
Убожка проводил ее взглядом, а потом огляделся по сторонам и спросил:
– Мы можем сесть за столик у окна? Оттуда лучше всего видно платаны и пляж.
– Разумеется, где хочешь, там и сядем. Эта пианистка такая милая. И очень симпатичная.
– Зузка? Это да. Это она в мать такая красавица. Ее мать – украинка, из Киева. А от отца она унаследовала способности к музыке.
Убожка не ошибся – из окна действительно открывался великолепный вид на пляж и на море. Тучи совсем рассеялись, выглянуло солнце. Появились первые гуляющие. Чуть издалека доносились звуки приятной, слегка грустной мелодии. К столику подошел официант, он принес чашки, поставил на стол тарелки, положил приборы.
– Что будете пить? – осведомился он.
– А вы могли бы принести нам какое-нибудь хорошее вино? В бутылке, не в бокалах?
Он посмотрел на них с удивлением, пряча усмешку.
– Вообще-то я имел в виду кофе или чай. Но вино мы тоже можем подать к завтраку, – ответил он весело. – Вы предпочитаете красное или белое?
– Мариан, ты как думаешь? Продолжим с красным или перейдем на белое? – спросила она, поворачиваясь к Убожке.
Убожка сжимал в пальцах салфетку, впиваясь в нее ногтями. Он плакал, закусив губу.
Женщина встала, обошла стол кругом и опустилась на колени перед Убожкой.
– Ну что такое, Мариан? – спросила она шепотом.
– Я тогда подойду позднее, – сообщил официант.
Но она его остановила, подняв глаза:
– Нет! Нам нужно вино прямо сейчас, не потом! Вы что, не видите?
– Мариан, пьем красное или белое? – снова тихо спросила она.
– Да любое, лишь бы не из яблок, – ответил Убожка.
– Тогда принесите нам бутылку красного вина, два кофе, два чая и две рюмки чистой водки, – велела она официанту.
Когда он отошел, она взяла Убожку за руку и спросила:
– Ну что такое? Что довело тебя до слез?
– Да ничего. Просто задумался. Зуза играла этот отрывок на выпускном у Юльчи. Но тогда она играла хуже и с ошибками, а сейчас-то, как сам Шопен, научилась.
– И это так тебя расстроило? То, что теперь она лучше играет? Ну так сыграет еще на ее свадьбе – тогда будешь по-другому к этому относиться. Знаешь, что, Убожка? Ты романтик, еще больший романтик, чем Шопен. А теперь пойдем-ка со мной к буфету. Нужно же взять что-нибудь на закуску.
Они подошли к столам, покрытым вышитыми скатертями. Она сунула Убожке в руку тарелку, и они двинулись вдоль фарфоровых супниц, серебряных мисок и посеребренных подносов, пахнущих жареной колбасой, яичницей и печеными овощами. Ей приходилось бывать в отелях не раз, но такого вкусного и изысканного завтрака она еще не встречала. А может быть, это просто давали о себе знать голод и бессонная ночь.
Убожка протиснулся в узкий проход между столами. На тарелке у него лежали два куска ржаного хлеба, немножко зеленого лука и чуть-чуть лука репчатого, нарезанного колечками.
Она повернулась к нему, держа в руках полную снеди тарелку:
– Слушай, Убожка, если ты мне таким образом пытаешься сказать, что я слишком толстая и прожорливая, то даже не утруждай себя – я и сама это прекрасно знаю! Но у меня была очень тяжелая ночь, и я хочу себя за эту ночь как-то вознаградить, – заявила она, усмехаясь.
Мимо них протиснулась толстая официантка с подносом, полным булочек. Убожка кашлянул и преградил ей дорогу.
– Простите, пани, что отвлекаю. Но нельзя ли мне попросить яичницу-глазунью, пожалуйста? – робко спросил он.
Официантка смерила его презрительным взглядом с головы до ног. На лице ее отразилась смесь удивления, нетерпения и раздражения.
– Вон там обычная яичница стоит. Но если вы так хотите, то можно и глазунью. Сколько вам яиц? – спросила она недовольно.
– Четыре. С помидорами. Сначала пусть их на сковородке чуть поджарят, помидоры-то, только уж, разумеется, без шкурки, а потом, когда помидорки станут мягкими, тогда только яйца разбивать. И жарить только с одной стороны. И недолго, чтобы она не подгорела и не высохла. Вы запомнили, милая пани?
– А яйца вам какие? Перепелиные, может? Или павлиньи? Или вообще страусиные? – спросила она со злостью. – Ну ладно. Глазунья из четырех яиц. Вы за каким столиком сидите? – нетерпеливо добавила она.
– А вон там, у окошка, – спокойно ответил Убожка, пальцем указывая в сторону окна, – вон там, где господин с бутылкой вина.
Они вернулись за столик. Официант терпеливо ждал их, чтобы откупорить вино. Немножко налил в бокал Убожки, потом положил рядом с бокалом бумажную салфетку, а на нее – красную пробку от вина. Убожка одним глотком выпил вино и закусил корочкой ржаного хлеба.
– Вам понравилось вино, пан? – неуверенно спросил официант.
– Чуток кисловатое, но для завтрака сгодится вполне, – ответил Убожка, не глядя на него.
Она улыбнулась и, повернувшись к официанту, произнесла:
– Это ни в коем случае не критика. Так что прошу вас, вы можете спокойно разливать вино по бокалам.
Убожка смотрел в окно, прихлебывая вино, она ела яичницу, время от времени бросая на него взгляды, – она все не могла решить, сколько ему может быть лет. У него был красивый профиль: очень мужские, крупные и мощные, черты лица, небольшой нос, маленькие уши, широкие полные губы. Очень длинные темные ресницы. Сейчас, когда свет из окна падал ему на лицо, глаза его казались зелено-голубыми. Если постричь ему волосы и сбрить эту растрепанную, редкую бороденку – можно было бы сказать, что он красивый. Руки у него были ужасные – все в царапинах и язвах. Грубо обгрызенные ногти, а кожа на подушечках пальцев пожелтела, местами даже отдавала в бронзу.
Убожка смотрел в окно, прихлебывая вино, она ела яичницу, время от времени бросая на него взгляды, – она все не могла решить, сколько ему может быть лет. У него был красивый профиль: очень мужские, крупные и мощные, черты лица, небольшой нос, маленькие уши, широкие полные губы. Очень длинные темные ресницы. Сейчас, когда свет из окна падал ему на лицо, глаза его казались зелено-голубыми. Если постричь ему волосы и сбрить эту растрепанную, редкую бороденку – можно было бы сказать, что он красивый. Руки у него были ужасные – все в царапинах и язвах. Грубо обгрызенные ногти, а кожа на подушечках пальцев пожелтела, местами даже отдавала в бронзу.
– Слушай, Мариан, сколько тебе лет? – наконец решила она спросить напрямую.
Он взглянул на нее так, будто она разбудила его от крепкого, глубокого сна. Потянулся к рюмке с водкой.
– Когда Юльча умерла, мне было сорок пять, – ответил он и опрокинул рюмку в рот.
Она опустила вилку на тарелку, вытерла рот салфеткой и сложила руки на коленях.
– А когда это было?
– Десять лет и два месяца уж будет…
Официантка принесла тарелку.
Убожка посыпал яичницу зеленым луком и начал жадно есть.
– Расскажешь мне об этом? – спросила она.
– Нет.
– А про деда Стефана закончишь рассказ?
– Да. А на чем мы там, барышня, остановились? А то я уж запамятовал.
– Мы остановились на грусти бабушки Матильды.
– А, ну да. Матильда на самом деле семье-то не рассказывала, почему ей так грустно. Это уже перед самой смертью она призналась моему отцу, своему сыну, Роману. Так как дед Стефан на него рукой махнул и отцовского своего отношения никак не проявлял, то бабушка Матильда хотела как-то это хоть немножко исправить. И когда умирала, в комнату свою и к смертному своему одру Стефана вообще не позвала, а только Романа. И тогда ему призналась, что мужа как-то вот так потеряла, считай, из-за этой Драбиновской. Что непонятно, почему и как это случилось, а уж он был не совсем ее, не совсем.
– Потому что женщина ведь всегда знает, когда мужчина полностью ей принадлежит, а когда нет, правда, ведь, барышня? – спросил он.
– Правда. Знает. Убожка, можно тебя кое о чем попросить? Ты не мог бы перестать называть меня барышней? Я себя как-то неуютно чувствую, как будто из другой эпохи. Как какая-нибудь героиня сказки. Меня зовут Юстина. Запомнишь?
– Само собой. Хотя я в школе-то на польском больше всего сказки любил.
– Вот и хорошо. А теперь прости, что я тебя перебила…
– А вся эта история с Дарановски тоже как будто из другой эпохи. Как будто книжку читаю – такую, какую люди с собой берут в дорогу или на пляж. Отец мой, Роман, после войны за ум взялся: в карты играть перестал, а потом благодаря коммунистам даже институт окончил. Но дед Стефан этого как будто не заметил даже. Так и продолжал считать его покеристом, игроком-неудачником. Думаю, если бы отец в покер выигрывал, – все было бы иначе. В любом случае мой отец Дарановски никогда не забывал. Он ее помнил, наверно, даже лучше, чем сам дед Стефан. Друга-историка из университета уговорил, чтобы тот все о Гитлере в Сопоте в сентябре тридцать девятого разузнал. Да чтобы все достоверно и научно, а не только со слов Стаси, распущенной дочки соседей, которой так и не удалось его соблазнить.
– Юстинка, можно твою водку выпить? – спросил он вдруг.
– Нет. Налей себе вина. Я тоже хочу водки.
– Но это вино – это же настоящий уксус! Даже яблочное вино, эта блевотина у нас в киоске, и то лучше.
– Ну, ты пей и рассказывай, – улыбнулась она.
– И вот этот историк ему из архивов всю информацию выудил и преподнес, как у врача на медкомиссии. В «Гранде» в сентябре тридцать девятого действительно останавливался настоящий Гитлер и настоящая Дарановски, его третья секретарша. Потому что всего их у Адольфа было три. Но только Дарановски Герда, которая известна как Дара, приехала или прилетела, потому как на этот счет никаких достоверных сведений не имеется, с Адольфом и всей его свитой в Сопот. В то время она была обручена с Эрихом Кемпкой, личным шофером Гитлера, но замуж вышла только в сорок третьем году и за другого. За какого-то летчика, важного офицера люфтваффе. Дара была с Адольфом до самого конца, как какая-нибудь фанатка одержимая. Она помогала ему в бункере в Берлине в мае сорок пятого, а еще она заботилась о шестерых детях Магды Геббельс. Тех самых, которых эта сука собственноручно убила. Дара присутствовала на свадьбе Адольфа и Евы Браун в бункере. Она знала, что Гитлер на следующий день застрелится, а молодая пани Браун отравится цианистым калием. Во время прощального ужина Гитлер сам вручил Дарановски капсулу с цианидом. Но Герда его не приняла. Первого мая сорок пятого года она попыталась сбежать из бункера. И ей это даже удалось. Но убежала она недалеко. Всю компанию беглецов сцапали советские солдаты второго мая в каком-то подвале в центре Берлина. После войны Дара рассказывала, как русские ее много раз насиловали во время ее кратковременного пребывания в неволе. Как будто могло быть иначе. В сорок шестом она развелась со своим офицером, героем люфтваффе. Не из-за измены, не из-за проблем с алкоголем, не из-за рукоприкладства – нет, а потому что он не захотел с ней спускаться в бункер и оставаться с Гитлером до конца. А вот ее бывший жених, этот Кемпка, шофер Адольфа, не покидал бункера до последней минуты. И это именно он привез ту канистру с бензином, из которой поливали труп Гитлера и его жены Браун. И поджигал он. С бывшими женихами, а иногда и с мужьями такое частенько бывает – трудно их из жизни своей и из головы выкинуть. Вы, пани Юстина, то есть Юстинка, об этом не забывайте… Вот и вся история. Эта гитлеровская Дарановски затесалась в жизнь моей семьи как-то случайно и очень странно. И сегодня, вот через вас и этот отель, как будто с того света вернулась словно злой дух.
– А эта глазунья – это недоразумение какое-то. Горелая и совсем не такая, как готовила моя женушка.
В этот момент у столика появилась администраторша. Она терпеливо подождала, пока они обратят на нее внимание.
– Номер вашей комнаты 223, на втором этаже, она уже готова. Правда, заселение у нас начинается в двенадцать, но в порядке исключения и совершенно бесплатно мы предоставляем вам возможность заселиться прямо сейчас…
№ 223
Портье проводил их по крутым ступенькам лестницы на второй этаж, который тут почему-то назывался «повышенным этажом». По дороге он подозрительно косился на Убожку и несколько раз осведомился об их багаже. Он не скрывал своего удивления, когда она наконец проинформировала его, что никакого багажа у них нет, потому что «это было очень спонтанное решение – провести время в этом отеле вдвоем». Перед дверью номера – все время глядя на Убожку, – он провел краткий инструктаж, как следует открывать дверь в комнату при помощи магнитной карточки, после чего всунул карточку в приемник кверху ногами.
– Нужно полоской вниз, – сказал Убожко, когда дверь не открылась.
– Не полоской, а чипом, – огрызнулся портье, явно нервничая.
Дверь наконец открылась, и он пригласил их в комнату.
Убожка, заметив на полу ковер, тут же снял ботинки и сунул их в карманы своих штанов.
Поскольку портье не уходил и что-то бубнил по поводу выключателей, Убожка вытянул из правого кармана один ботинок и вытряхнул из него несколько монет. Портье поспешно спрятал монетки в карман пиджака и молча, нахмурясь, удалился.
Этот номер 223, на повышенном этаже, был больше всей варшавской квартиры Юстины. В нем была кухня, прихожая, кладовка и балкон. Солнечный свет из окон отражался от огромной хрустальной лампы, висевшей на стене, и освещал большой стол, посередине которого стояла ваза с цветами, а рядом с ней – обернутая целлофаном плетеная корзина, доверху наполненная фруктами.
Комната, а если точнее – огромный зал, хоть бал устраивай! – не сильно отличалась, если не считать размеры, от всех остальных гостиничных номеров, в которых ей доводилось бывать. Стилизованная под старину, дорогая и безвкусная современная мебель красного дерева, блестящие электронные гаджеты, обитые атласом стулья на кривых ножках, глубокие бархатные кресла, лампы, лампочки и лампушечки на каждом шагу, куча пультов – от телевизора, от DVD, от кондиционера, от светильников, от гигантских люстр, как будто попавших сюда прямиком из фильма «Анна Каренина». Пятизвездочный декаданс. Непомерная роскошь – и полная безликость. Ничего, что могло бы задержаться в памяти.
«И вот тут жил Гитлер?» – подумала она разочарованно, входя в ванную, в которой пушистые полотенца висели на серебристых батареях.
Убожка, будто угадав ее мысли, произнес:
– Адольф не в этой ванне мылся. Я это на сто процентов знаю. Хотя многие готовы заплатить огромные суммы, чтобы в этой ванне искупаться и потом об этом всем рассказывать. И что любопытно: немцы вот брезгают, а американцы, например, если бы было можно, выдрали бы эту ванну с корнем и увезли бы на самолете домой. Я это знаю от Тоси – она иногда работает здесь на ресепшен. Ее отец, Валентин, был со мной вместе в реабилитационном центре. Мы иногда встречаемся, болтаем о том о сем. А ту самую ванну давным-давно русские украли – солдаты Красной армии. Как только появились в «Гранде». Они все, что можно было украсть, украли. И потом на рынках продавали. Бабушка Матильда рассказывала мне о часовщике Владеке, у которого была лавка на Мончаке. Пришел, значит, к нему один такой ошалевший от победы русский с косыми глазами и велел ему из одних больших часов с маятником сделать сто. На руку. И за два дня. Владек был настоящим профессионалом, знатоком, он сразу понял, что эти часы, что русский принес, очень старые, настоящая драгоценность семнадцатого века, поэтому он собрал все маленькие часики, которые у него были, еще одолжил у коллеги в Гдыни и через два дня этому русскому выдал целый ворох наручных часов. А его потом коммуняки обвинили, что он какой-то музей обокрал. Два года с конфискацией он за эти часы получил и сидел до самой амнистии. А ведь он только хотел спасти образец польской культуры и наследства, так сказать, предков… Потому что эти часы, за которые он сидел, были наши, польские, а те наручные, маленькие – обычные швейцарские.