— Я просто подумала, бабушка, — ответила Этель, — что хорошо бы нам, светским барышням, когда нас вывозят, прикалывать на спину зеленый билетик со словом "продано". Это избавило бы нас от лишнего беспокойства, и никто бы зря не приценивался. Ну, а в конце сезона владелец пришел бы и забрал свою собственность.
— Вздор!.. — только и ответила бабушка и заковыляла к картине мистера Каттермола, висевшей поблизости. — Какой редкий колорит! Какая романтическая грусть! Какая плавность линий! Какое мастерство! — Леди Кью умела восхищаться картинами, хвалить хорошие стихи и пролить слезу над хорошим романом.
В тот же день, ближе к вечеру, юный Доукинс, подающий надежды акварелист, который ежедневно приходил на выставку и стоял, замирая от восторга, перед собственным творением, с ужасом заметил исчезновение зеленого билетика в углу своей картины и указал на эту недостачу владельцу галереи. Но, как бы там ни было, пейзаж его был продан и даже оплачен, так что большой беды не случилось. А когда в тот же вечер, семейство Ньюком собралось за обеденным столом на Парк-Лейн, Этель появилась с ярко-зеленым билетиком, приколотым к вырезу ее белого муслинового платья, и, в ответ на вопрос, что за фантазия взбрела ей в голову, присела перед бабушкой, смело глянула ей в глаза, а потом обернулась к отцу, и сказала:
— Я — tablea vivant [108], папа. Номер сорок шестой на выставке акварелей в картинной галерее.
— О чем это ты, дитя мое?! — удивилась мать; а леди Кью, опершись на клюку, с большим проворством вскочила на ноги, сорвала с груди Этель билетик и, верно, оттрепала бы внучку по щекам, кабы не присутствие ее родителей и не приход слуги, доложившего о прибытии лорда Кью.
Этель весь вечер говорила только о картинах и ни о чем другом. Бабушка уехала вне себя от ярости.
— Она рассказала Барнсу, и когда все разъехались, произошла шумная семейная сцена, — вспоминала позднее об этой истории мадам Этель, и в глазах ее сияло лукавство. — Барнс готов был убить меня и съесть. Но я никогда не боялась Барнса.
Этот маленький эпизод, не важно кем и притом много позже рассказанный, навел нашего летописца на мысль, что в доме сэра Брайена Ньюкома из-за неких рисунков некоего художника шли горячие споры и разыгрывались лютые семейные баталии, в которых мисс Ньюком отражала натиск всего семейства. Но, скажите на милость, уверены ли вы, что в других домах не бывает подобных стычек? Когда вы являетесь к обеду и приветливый хозяин весело встречает вас рукопожатием, а пригожая и гостеприимная хозяйка любезной улыбкой, осмелитесь ли вы предположить, что мистер Джонсон всего полчаса назад кричал из своей гардеробной на жену, заказавшую к обеду палтуса вместо лосося, а супруга его, что так мило беседует с леди Джонс о бесценных малютках, проливала горькие слезы, когда горничная застегивала на ней платье и уже подъезжали экипажи с гостями. Обо всем этом знают лишь слуги, а отнюдь не мы, сидящие за столом. Слышите, каким благостным голосом просит Джонсон присутствующего пастора прочитать застольную молитву?
Но, каковы бы ни были семейные сцены, не будем ворошить прошлое, запомним только, что у мисс Ньюком всегда хватало характера добиться своего, — к добру то вело или к худу. Она вознамерилась стать графиней Кью и должна была стать ею, ибо так решила. Вздумай она выйти за мистера Куна, она бы и тут не отступила, заставила бы родных примириться с этим и звала бы его "милым Фрицем", как нарекли его крестные у купели. Клайв был для нее не более, как мимолетной прихотью, а отнюдь не серьезным увлечением, ведь хорошенькая коронка с четырьмя зубчиками привлекала ее куда больше.
Вот почему диатриба о продаже девственниц, только что нами произнесенная, ничуть не касается леди Анны Ньюком, которая на днях вместе с множеством других добродетельных британских дам поставила свою подпись под письмом к миссис Стоу. Однако случись читателю вопросить рассказчика, не про Танкреда ли Пуллярда, сиятельного Плимутрока, и супругу его Сигизмунду наша притча, нравоучителю останется только скрепя сердце признать, что она как нельзя более применима к сим благородным особам, чьим высоким обществом нам, впрочем, не придется долго наслаждаться.
Хотя я, как и все, читавшие в юности "Тысячу и одну ночь", хотел бы проникнуть в тайны Востока и с превеликой охотой заглянул бы в жилище какого-нибудь индусского брамина полюбоваться на тюрбаны, диваны, кальяны и на смуглых большеглазых красавиц с кольцом в носу и раскрашенным лбом, с тонким станом, закутанным кашмирскими шалями и кинкобскими шарфами, в шитых золотом шальварах, в туфлях с загнутыми носами, в дорогих ножных и ручных браслетах, — я, однако, выбрал бы для этой цели не тот день, когда умер хозяин-брамин и женщины воют, а жрецы хлопочут над его молодой вдовой, запугивая ее своими поученьями и дурманя зельями, чтобы наконец, оглушенную, покорную и благопристойную, втащить на погребальный костер и кинуть в объятия мертвеца. И если я люблю, хотя бы в мечтах, расхаживать по богатым, тщательно убранным графским чертогам, где задают такие пиры, висят такие картины, где столько всяких красавиц и знатных гостей и нет счету книгам, — все же в иные дни я предпочел бы туда не заглядывать, ибо хозяева этого блестящего дома готовят свою дочь к продаже: стращают ее, чтоб не плакала, врачуют ее горе настойками, увещают ее и умасливают, заклинают, клянут, улещивают и опаивают, покуда бедняжечка не дойдет до того, что ее уже не трудно втащить на уготованное ей смертное ложе. Когда милорд с супругой заняты этим делом, я стороной обойду их дом (Э 1000 на Гровнер-сквер) и скорей удовольствуюсь растительной пищей, нежели отведаю говяжьего окорока, который жарит на вертеле их повар. Но есть люди и не столь щепетильные. Непременно съезжается вся родня, на обряде присутствует сверхпреподобный лорд архибрамин Бенаресский; море цветов, свечей и белых бантов; к пагоде катит вереница карет; потом завтрак — и какой! На улице играет музыка, соседские мальчишки кричат ура, в зале льются речи и, уж конечно, слезы; их святейшество архи-брамин произносит весьма прочувствованную речь, от которой, как и надлежит, тянет запахом благовоний; а потом молодая незаметно выскальзывает из парадных комнат, скидывает запястья, венки, покрывала, флердоранж и прочее свадебное убранство, надевает простое платьице, более подходящее случаю, двери дома распахиваются, и в них появляется обреченная на сожжение об руку с трупом; у порога дожидается погребальный одр о четырех колесах и четырех клячах; толпа ликует: жертвоприношение свершилось.
Подобные ритуалы известны нам так давно, что незачем, разумеется, описывать их в подробностях, и коли женщины, к восторгу родичей, знакомых и своему собственному, всечасно продают себя за так называемое положение в обществе, то нам ли оригинальничать, выражая им сочувствие? Стоит ли сетовать, что лгут пред алтарем, кощунственно повторяют великое слово "любовь", идут на постыдную сделку с совестью и скрывают позор за улыбкой? Все это, черт возьми, только mariage de convenance [109], и разве порой сей холодный факел Гименея не надежнее ярких огней, которые вспыхивают, но тут же гаснут? Так не станем же плакать, когда вокруг все ликуют; лучше пожалеем страждущую герцогиню, чья дочь, леди Аталанта, убежала с лекарем, — за это нас никто не осудит. А еще посочувствуем отцу леди Ифигении, ведь этот почтенный полководец вынужден был принести в жертву свою любимую дочь. Что же до самой Ифигении, то об ее роли в этой истории наши благопристойные художники предпочитают умалчивать. Ее милость отдана на заклание, и лучше о том не вспоминать.
К этому же сводилась суть событий, о которых газеты, как положено, вскоре оповестили читателей под соблазнительным заголовком: "Брак в высшем свете", — и по случаю которых в Баден-Бадене собирался маленький семейный совет, составляющий нынче предмет нашего рассказа. Всем нам, по крайней мере тем, кто заглядывал в офицерские списки, известно, что в начале своего жизненного пути милорд Кью, виконт Кочетт (старший сын графа Плимутрока) и достопочтенный Чарльз Белсайз, в просторечии именуемый Джеком Белсайзом, служили в кирасирах его величества и были субалтернами в одном и том же полку. Они, подобно всем юношам, засиживались до полуночи, и, как то свойственно джентльменам пылкого нрава, любили шутки и шалости; предаваясь увлечениям молодости, они грешили с мальчишеской легкостью, и надо сказать, что в этом отношении лорд Кью заметно обошел многих своих благородных сотоварищей. Семейство лорда Плимутрока, как всем ведомо, давным-давно впало в ничтожество; всезнающий майор Пенденнис часто развлекал меня назидательными рассказами о дедушке нынешнего лорда Плимутрока и подвигах его "с беспутным принцем и Пойнсом" на охоте, за бутылкой и за игрою в кости. Два дня и две ночи играл он, не вставая, с Чарльзом Фоксом, и оба они просадили такие деньги, что страшно вспомнить; частенько понтировал он и с лордом Стайном и уходил с ночных сих ристалищ, как и прочие — с пустым карманом. Потомки его расплачивались за безрассудство своего предка, и Шантеклер, один из прелестнейших замков Англии, блистает ныне великолепием только месяц в году. Даже оконные стекла в нем давно заложены.
— Плимутрок не может срезать ветки или убить зайца в своем парке, — говорил трагическим тоном наш добрый старый майор, — а кормится собственной капустой, виноградом и ананасами, да еще получает плату за осмотр замка и парка, каковые по сей день остаются украшением графства и одной из достопримечательностей нашего острова. Когда же Плимутрок приезжает в Шантеклер, то его шурин, Бэллард, одалживает ему всю посуду и трех людей в придачу, а из столицы пригоняют фургон с дворецким на облучке, шестью лакеями на крыше да четырьмя кухарками и четырьмя горничными внутри, и они прислуживают там в течение месяца. А едва отъедут последние гости, слуг снова запихивают в фургон и везут обратно в город. Плачевное зрелище, Сэр, плачевное!
В дни молодости лорда Кью и двух его достославных приятелей их подписи украшали собой множество листков гербовой бумаги, содержащих денежные обязательства; впоследствии один лишь лорд Кью благородно все эти обязательства выполнил. Его товарищам по оружию нечем было расплачиваться с долгами. О виконте говорили, будто его дядюшка Бэллард определил его милости кое-какое содержание, а какие птицы кормят Белсайза, на что он существует, — живет, смеется, ходит такой нарядный, холеный, сытый, и всегда имеет при себе шиллинг заплатить за кеб и сигары, — было для всех тайной. Трое друзей утверждали, что находятся меж собой в родстве, а в каком именно — пусть допытываются наши знатоки генеалогии.
Когда старшая дочь лорда Плимутрока сочеталась браком с почтенным и достопочтенным Деннисом Удавидом, архидиаконом Балинтаберским (ныне виконтом Удавидом Килброгским и лордом-епископом Балишанонским), то было в Шантеклере великое празднество, на которое съехалась родня обеих высоких договаривающихся сторон. Среди прибывших оказался и бедный Джек Белсайз, и с тех пор потекли слезы, которые льются в Баден-Бадене и сейчас, в описываемый нами период. Клара Пуллярд была в те поры премиленькой девицей шестнадцати лет, а Джек — статным гвардейцем лет двадцати семи. И поскольку ее нарочно предупреждали, что Джек — отъявленный повеса, за которым числится много прегрешений; поскольку ей не велено было сидеть рядом с ним за столом, гулять с ним в саду, вальсировать, играть на бильярде; поскольку ее корили всякий раз, когда она ловила его в жмурки или он заговаривал с ней, поднимал ей перчатку или касался ее руки за карточным столом; и поскольку оба они были нищие, но зато хороши собой, — то Клара, конечно же, постоянно ловила его в жмурки и непрестанно попадалась ему в аллеях, коридорах и прочих местах. Она влюбилась (притом, не первая) в его широкую грудь и тонкий стан и справедливо считала его усы красивейшими в обоих кирасирских полках его величества.
Мы не знаем, сколько слез пролилось в опустелых чертогах Шантеклера, когда гости разъехались, а четыре кухарки, четыре горничные, шесть лакеев и временный дворецкий покатили в личном своем экипаже назад, в столицу, до которой от роскошного этого замка меньше сорока миль пути. Откуда нам знать? Приглашенные отбыли, затворились ворота парка, и все окуталось мраком тайны, только в уединенной опочивальне уныло мерцали две восковые свечи, а во всей тоскливой анфиладе комнат можно было различить в сумерках лишь очертания мебели, покрытой темной холстиной, скатанные турецкие ковры да угрюмых предков, мрачно хмурившихся со стен в пустоту. Вы вольны представить себе милорда с одной из этих свечей над грозной кипой бумаг и счетов, и миледи, склонившуюся при свете второй над растрепанным романом, в котором, наверно, миссис Радклифф описывала такой же в точности мрачный замок; а посреди всей этой погребальной пышности одинокую и печальную Клару: она льет слезы и вздыхает, словно Ориана в своем домике, обнесенном водяным рвом, — бедная маленькая Клара!
Экипаж лорда Кью доставил молодых людей в Лондон; его сиятельство правил, а слуги ехали внутри. Спиной к лошадям восседал Джек в обществе двух грумов и наигрывал какую-то грустную мелодию на корнет-а-пистоне. За всю дорогу он ни разу не подкрепился. В клубах заметили, что он стал молчалив; однако бильярд, сигары, армейская служба и тому подобное понемногу вернули ему бодрость, и скоро он совсем ожил. А только начался сезон — первый лондонский сезон леди Клары Пуллярд, — и Джек оживился, как никогда. Он не пропускал ни одного бала и ходил на все оперы (вернее, на все те, на какие ходила она). Стоило ему войти в зал, и уже через минуту по его лицу было видно, здесь или нет та, кого он ищет; посвященные также без труда замечали, каким огоньком загорались еще чьи-то глазки в ответ на пламенные взгляды Джека. А как хорош он был в день рождения королевы верхом на коне в огненно-красном мундире, весь сверкающий серебром и сталью! Выхвати же ее из экипажа, Джек, из-под носа у этой бледной как смерть, костлявой матроны, размалеванной и убранной перьями. Посади ее позади себя на вороного коня, срази полисмена и лети прочь! Но экипаж катит себе Сент-Джеймским парком; Джек одиноко сидит в седле, сабля его свисает долу, и позади него если кто и сидит, то лишь Черная Забота. А стоящий в толпе портной Кромси-Кромсай думает, что это из страха перед ним Джек поник головой. Леди Клара Пуллярд была представлена ко двору своей маменькой, графиней Плимутрок, а Джека в тот же вечер арестовали, когда он шел из кофейни Уайта, чтобы встретиться с ней в опере.
Подвиги Джека были хорошо известны в суде по делам о несостоятельности, перед которым он предстал как Чарльз Белсайз, эсквайр, чьи деяния сурово и гневно заклеймили тогдашние моралисты-газетчики. "Плеть" стегала его, не жалея сил; "Хлыст", чей премудрый редактор сам побывал в Уайткросстритской тюрьме, писал о нем с особым негодованием, а "Писк свободы!" разделывал его под орех. Но я не намерен здесь бичевать грешников; и, верный своим взглядам, заострю скромное свое перо против другой стороны — против добродетельных и почтенных, ведь бедным грешникам и без того ежедневно достается! Одна душа хранила верность бедному Джеку при всех его промахах, заблуждениях, невзгодах и сумасбродствах, — то была миловидная обитательница Шантеклера, которую приворожили буйные завитки его усов. И пусть весь свет ополчился на лорда Кью за то, что в день освобождения Джека он прислал свой экипаж к тюрьме Суда Королевской Скамьи и устроил в честь друга великое пиршество у Соусье, — я не выскажу неодобрения его сиятельству. Вместе со множеством других грешников он неплохо повеселился в ту ночь. Рассказывали, что Кью держал там великолепную речь, а растроганный Джек Белсайз рыдал в три ручья. Барнс Ньюком был взбешен освобождением Джека; он искренне надеялся, что председатель королевской комиссии засадит этого малого годика на два и весьма вольно выражался по поводу того, что Джек вышел на волю.
Конечно, нечего было и думать о том, чтобы бедный наш мот женился на Кларе Пуллярд и в качестве свадебного подарка положил к ее ногам список своих долгов. Его благородный родитель, лорд Хайгет, был возмущен его поведением, а старший брат не желал его видеть. Сам он уже давно отказался от мечты завоевать свое сокровище; и вот однажды пришел на его имя огромный пакет с печатью Шантеклера, а в нем грустная записочка, помеченная буквами К. П., и дюжина листков, исписанных Джековыми каракулями и переданных бог весть где и как, — в толчее бальных залов, с букетами или во время кадрили, — в коих Джек признавался в своих пылких чувствах любви и страсти. Сколько раз, сидя в кофейне Уайта, заглядывал он в словарь, чтобы узнать, с одним или двумя "с" пишется "бесконечно" и через "а" или "о" пишется "обожать"! И вот они лежали перед ним, эти немудреные излияния его честного горячего сердца, а с ними и грустные две строчки, подписанные буквой "К", в которых "К" просила, чтобы все ее записочки он тоже возвратил или уничтожил.
И надо отдать ему должное, он честно сжег их все до единой вместе со своими, теперь уже ненужными бумажками. Не пощадил ни одной памятной вещички, из тех, что она подарила ему или позволила взять: ни розан, ни перчатку, ни платочек, нарочно оброненный ею, — как плакал он над ними! — ни золотистый локончик!.. Все сжег, все кинул в камин своей темницы, все, кроме маленькой прядки волос, которая могла принадлежать и не ей, ибо цветом походила на волосы его сестры. При сем присутствовал Кью, но он, вероятно, поспешил уйти, когда Джек приступил к последней части своего жертвоприношения и кинул в огонь локон, — ах, он готов был бросить туда свое сердце и самою свою жизнь.
Отныне Клара была свободна; в тот год, когда Джек, выйдя из тюрьмы, уехал за границу, она весь сезон, не пропуская ни вечера, танцевала на лондонских балах, и все говорили, что, слава богу, она оправилась от этого глупого увлечения Джеком Белсайзом. Тогда-то Барнс Ньюком, эсквайр, компаньон богатого банкирского дома "Братья Хобсон и Ньюком", наследник и сын сэра Брайена Ньюкома из Ньюкома, баронета и члена парламента, прямого потомка Бриана де Ньюкомена, убитого при Гастингсе, личного брадобрея Эдуарда Исповедника, и прочая, и прочая… соблаговолил заметить леди Клару Пуллярд (которая, правда, была несколько бледна и вяловата, но очень мила собой, имела голубые глазки и нежную кожу) и, зная обо всем, что с ней было, не хуже нас с вами, соизволил возыметь матримониальные намерения относительно ее милости.