У Гены есть стихотворение:
Друзей теряют только раз
И, след теряя, не находят.
А человек гостит у вас,
Прощается и в ночь уходит.
А если он уходит днем,
Он все равно от вас уходит.
Давайте же его вернем,
Поговорим и стол накроем.
Весь дом вверх дном перевернем
И праздник для него устроим…
Когда мы снимали «Слезы капали», я попросил Канчели написать на эти стихи музыку: впервые (и единственный раз) в моем фильме музыка писалась для стихов, а не наоборот. Мне очень хотелось, чтобы эта песня прозвучала в память о Гене.
Записали аккомпанемент, пригласили певца. Мне все время казалось, что он поет не так, я стал поправлять, подсказывать.
— Пропой под фонограмму, — сказал Канчели. — Понятнее будет, как ты хочешь.
Я спел.
— Все, так и оставим, — сказал Канчели.
Я сильно сомневался. Но он дал послушать запись Юрию Башмету, Башмет позвонил мне:
— Канчели говорит, что вы хотите записать другого исполнителя. Не надо. Мне очень понравилось — это с настроением и очень эмоционально.
Очевидно, так получилось потому, что я, когда пел, представлял Гену, нашу последнюю встречу, листы со стихами на ступеньках и как он уходит в ночь… И ушел.
Когда записывали тот пробный вариант, приехали с телевидения брать интервью у Канчели. Заодно сняли и меня: как я пою в наушниках. А потом этот кадр показали в «Кинопанораме». И тут же раздался телефонный звонок из Ленинграда:
— Ты уже и запел? — спросил Конецкий. — Теперь тебе осталось только в балете поплясать.
А теперь и Виктора тоже нет.
«Люди покупают вещи готовыми в магазинах. Но ведь нет таких магазинов, где торговали бы друзьями, и поэтому люди больше не имеют друзей. Зорко одно лишь только сердце. Самого главного глазами не увидишь» (Сент-Экзюпери, «Маленький принц».).
МамаВ восьмидесятом году у меня была клиническая смерть. Я вроде бы умер, но мозг еще работал. И была такая тьма, что-то очень черное, как «Черный квадрат» Малевича. И из этой черноты появилась моя мама, сделала отрицательный жест рукой и исчезла. Она появилась такой, какой была перед смертью. Но я не хочу ее видеть такой. Я хочу увидеть маму, какой она жила в моей памяти… Но мама опять появилась такая же. И опять показывает жестом — «нет»… А потом услышал крик: «Он ожил! Он живой!» И я открыл глаза. Надо мной стоял мой друг и соратник Юра Кушнерев (он каким-то образом проник в операционную) и кричал:
— Я вам говорил — он не умрет! Говорил?!
Так что мне не удалось туда перешагнуть, наверное, еще не время было, — мама меня не пустила.
Мама родилась в Кутаиси в дворянской семье. Ее отец, мой дед Ивлиан Анджапаридзе, был нотариусом. В семье было два брата и две сестры. Мама была самая младшая.
Познакомились мои родители в Кутаиси. Отец учился в гимназии вместе со средним братом мамы Леваном. Они организовали в гимназии шахматный клуб, штаб которого был в комнате Левана. (У Ивлиана Анджапаридзе был двухэтажный дом.) И моя мама, которой тогда было восемь лет, вслепую, из другой комнаты, обыграла в шахматы всех членов клуба, в том числе и моего отца. Леван не вынес такого позора и хотел ее отлупить, но мой отец заступился.
Может быть, если бы мама хуже играла в шахматы, и меня бы не было.
Мама окончила в Кутаиси гимназию святой Нины, потом Тбилисский университет, потом вышла замуж за отца. Я родился в Тбилиси в 1930 году. Когда мне было четыре месяца, мама повезла меня к отцу на Сахалин, — отец прокладывал там железную дорогу. А в 1932 году мы переехали в Москву. Отец работал на Метрострое, а мама служила в Наркомате легкой промышленности экономистом, потом перешла в кино: помощником режиссера, ассистентом, вторым режиссером, режиссером-постановщиком. Когда меня взяли в штат «Мосфильма» режиссером, мама ушла на пенсию. Из-за меня. У нее были плохие отношения с директором студии, и она боялась, что это повлияет на мою карьеру. Ей было пятьдесят семь лет, и тогда я думал — она уже пожилая, устала работать. А сейчас, когда я намного старше, чем она была тогда, и все еще рвусь работать, я понимаю, какая это была с ее стороны жертва.
Мама очень вкусно готовила, знала литературу, математику, французский, чинила в доме все электроприборы, не пропускала ни одной литературной новинки, ни одной выставки… Работала много — считалась лучшим вторым режиссером «Мосфильма», а у нас почти каждый вечер были гости, и в доме всегда было чисто и уютно. И мы с отцом были ухожены.
Мама все успевала — спокойно, без суеты, в хорошем настроении.
И мама, и отец зарабатывали прилично, но вещами не увлекались, деньги тратили. И помогали многим. Когда мамы не стало, оказалось, что у нее драгоценностей — одно серебряное кольцо (сейчас это кольцо носит моя жена Галя как обручальное).
И еще: у мамы была поразительная способность общения. У нее было много друзей, она была другом и моим друзьям, и моим детям. С моей дочерью Ланочкой они разговаривали часами, причем им обеим было очень интересно.
Когда меня стали посылать на фестивали за границу, я считал маму уже пожилой. И привозил ей подарки «по возрасту»: темный платок, теплые тапочки… А как-то раз в Стокгольме я попросил жену представителя Совэкспортфильма купить для моей мамы подарок (я был там один день, и у меня просто не было времени ходить по магазинам). Она купила матерчатые летние туфли, ярко-красные. Я огорчился — зачем маме ярко-красные? Но делать нечего, другого подарка не было… Как же она обрадовалась! Надела туфли и долго разглядывала себя в них перед зеркалом. И я понял — женщины всегда женщины, они не делятся на старых и молодых.
Последние годы мама по вечерам сидела на кухне, курила и раскладывала карточный пасьянс. Кухонное окно выходило во двор, и я, гуляя перед сном с собакой, поглядывал на светящийся прямоугольник на пятом этаже.
Наверное, самое дорогое мое воспоминание — то светящееся кухонное окно, за которым — мама.
ВерикоЕсли уж я начал рассказывать о маме, то должен рассказать и о Верико — в моем сознании они неразлучны. Верико, — по существу, моя вторая мать.
В семнадцать лет, окончив гимназию святой Нины в Кутаиси, Верико, не спросив ни у кого разрешения, уехала в Москву, прошла актерский конкурс, и ее взяли в Театр Революции к Охлопкову. Через два года вернулась в Тбилиси и стала ведущей актрисой в театре знаменитого грузинского режиссера Константина Марджанишвили.
Из рассказов Михаила Чиаурели. Верико не была красавицей, но в ней было столько шарма, что мужчины сходили с ума. Поклонников у нее было очень много, но полюбила она молодого скульптора, обаятельного красавца Михаила Чиаурели. И он в нее влюбился и оставил ради нее жену и ребенка. Отец Михаила Эдишер, тбилисский зеленщик, долго не мог простить за это сына. А о Верико он даже слышать не хотел: «Чтобы я никогда в глаза не видел эту шлюху!»
Чиаурели послали на стажировку в Германию. Верико поехала с ним. Из Германии Верико вернулась раньше мужа. Чиаурели купил в Германии подарки родителям и попросил Верико отнести эти подарки его отцу: «Когда он тебя увидит, он меня простит. Вкус у него есть».
Верико надела самое скромное платье, туфли без каблуков, гладко причесалась, на голову накинула платок и пошла к свекру.
Старый Эдишер — в шлепанцах, в сатиновых брюках, заправленных в шерстяные носки и в рубашке навыпуск — сидел в тбилисском дворике на ступеньках веранды первого этажа и перебирал четки. Верико подошла и поставила перед ним кожаный саквояж с подарками.
— Здравствуйте, батоно Эдишер. Это вам ваш сын Миша прислал из Германии.
— Спасибо. А ты кто?
— Я та самая Верико, батоно Эдишер.
Эдишер внимательно оглядел Верико.
— Да… — он тяжело вздохнул. — Теперь я понимаю Мишу. Ты такая красивая, такая хорошая… Разве можно в тебя не влюбиться?
Верико засмущалась и, чтобы поменять тему, сказала:
— Батоно Эдишер, здесь вот Миша вам кое-что купил и для мамы — очень красивую шаль.
— Да? Спасибо, милая. Сейчас мы ее позовем… Соня! Соня!
— Что хочешь? — с веранды третьего этажа выглянула мать Чиаурели.
— Иди сюда! Мишина блядь приехала!
…Верико гордилась вся Грузия. Она была величественной и мудрой, как царица. Когда Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев посетил Грузию, встречать его просили Верико.
Но она была и другой. Простой и заботливой. Если я приходил, а Верико была дома одна, она накрывала на стол, ставила тарелки, несла суп… Мне даже хлеб нарезать не давала:
— Сиди. Я женщина.
Заботилась она обо мне как мать. После желчного перитонита мне была прописана строгая диета. Но когда я приезжал в Тбилиси, то, естественно, меня все время приглашали в гости. Только просили: «Пусть Верико ничего не знает!» Верико боялись: она очень за мной следила и виновникам нарушения моей диеты выдавала по полной программе: «Гиечка легкомысленный, но вы-то должны понимать, что ему кутить вредно!»
(Гиечкой меня звали мама и Верико. А потом — Софико. А сейчас — внук Петя: он называет кафе-мороженое, куда я его вожу, «Гиечкин ресторан».)
…Верико было под девяносто, но она все еще играла на сцене. Правда, редко. Я прилетел в Тбилиси как раз в день, когда был спектакль Верико. Вечером пошел в театр. Прошел через служебный вход. В проходе перед актерскими комнатами меня остановили и показали на невысокого с седыми усиками старичка в широкополой шляпе: «Это твой дядя из Америки». Какой дядя из Америки? У меня родственников за границей нет!
Оказалось, были. Муж одной из бабушкиных сестер, генерал Сокольский, после революции оказался в Америке вместе с сыном Алексом. Алекс там обосновался, стал американцем и сейчас, через семьдесят с лишним лет приехал в СССР в качестве туриста. С супругой. В самолете, когда летел из Москвы в Тбилиси, рассказал соседу по креслу, грузину, что родился в Грузии и раньше жил в Кутаиси, там даже родственники какие-то остались, Анджапаридзе. Грузин спросил, не родственница ли ему актриса Верико Анджапаридзе? Она тоже из Кутаиси.
— А сколько ей лет?
— Да столько примерно, сколько и вам.
— Быть может, это Верочка, моя кузина. А ее можно найти?
— Можно. Выйдете из самолета и спросите кого угодно, вам любой скажет.
Устроившись в гостинице, Алекс позвонил Верико. Верико сказала, что, конечно, помнит его, но прямо сейчас принять не может: готовится к спектаклю. Пригласила его на спектакль, билет пообещала прислать в гостиницу: «А после спектакля мы поедем ко мне, поужинаем, поговорим…»
И вот Алекс — типичный американец — стоит возле прохода из артистической на сцену и ждет, когда появится Верико. С ним жена — высокая, спортивная американка лет под восемьдесят. (Американки всегда выглядят моложе своих лет.) Сначала в проходе появилась молодая актриса.
— Это Верочка? — спросил Алекс.
— Нет.
Вышла костюмерша среднего возраста.
— Это?
— Нет.
Потом вышла Верико. Идет, ни на кого не смотрит — в образе.
— Вот Верико.
— Верочка! — закричал Алекс. — Верочка, это я!
— Здравствуй, Саша. Я вижу… — не останавливаясь, проговорила Верико. — Потом, потом…
— Верочка, мне прислали билеты, спасибо! Сколько я должен?
— Не говори глупости, Саша…
— Нет, ты скажи, сколько? У меня есть русские деньги!
— Засунь их себе в жопу, — не выходя из образа, сказала Верико и прошла на сцену.
Алекс захохотал. Перевел жене — та тоже заржала.
— Она и в детстве такая же остроумная была, — радостно объяснил Алекс окружающим.
…А после спектакля Верико устроила банкет, и они с кузеном до утра вспоминали детство…
Между прочим. Раз уж вспомнил про Алекса, не могу не рассказать и про Гамлета. Года за два до войны в Марджановском театре, в финальном акте спектакля «Дама с камелиями», когда Маргарита Готье произносила свой предсмертный монолог, вдруг раздалось громкое: «Ы-ы… Ы-ы…»
Верико — она играла Маргариту — глянула в зал и еле удержалась, чтобы не рассмеяться.
В пятом ряду партера басом рыдал пятидесятилетний толстый милиционер. (Это был младший сержант милиции Гамлет Мамия, тот самый, который потом подарил барана. Билет в театр ему дал кто-то, кто сам не смог пойти.)
С тех пор Гамлет не пропускал ни одного спектакля «Дамы с камелиями» и каждый раз в финальной сцене громко рыдал. И Верико еле удерживалась от смеха. Когда Гамлет заревел в пятый раз, Верико попросила администратора театра объяснить этому обормоту, что так громко переживать во время спектакля нельзя.
— Не могу не плакать, — сказал Гамлет администратору, когда тот нашел его после спектакля. — Женщину очень жалко.
— Тогда вообще не приходи. Ты своим ревом мешаешь актрисе играть. Понял?
— Понял.
Перед началом следующего спектакля администратор доложил Верико, что все в порядке — обормота в театре нет. Но в последнем акте откуда-то сверху опять донеслось знакомое: «Ы-ы… Ы-ы…»
Это младший сержант милиции Гамлет Мамия, чтобы не мешать Верико, купил билет на галерку в самый последний ряд.
— Бог с ним, — решила Верико и велела выдавать ему контрамарки. Она была актрисой, и рыдания Гамлета были ей все-таки приятны. С тех пор Гамлет не пропускал ни одного спектакля с участием Верико. И каждый раз рыдал…
Мама и Верико были очень дружны и скучали друг без друга. Часто разговаривали по телефону, писали письма, и мама каждый год обязательно ездила в Тбилиси повидаться с сестрой.
Первого мая восьмидесятого года мне позвонила Верико: «Гия, прилетай. Меричка заболела». Я успел на последний самолет, прилетел в Тбилиси, мама в больнице — инсульт. И, пока она болела, я на каждые выходные летал в Тбилиси (совсем там остаться не мог, монтировал картину в Москве). Когда болеют близкие, всегда кажется — есть лекарство, которое может помочь, и я доставал и привозил импортные лекарства.
В тот раз я привез американское. Поднялся к маме в палату, а там, как всегда, сидят Верико (она приходила каждый день) и медсестра Тамара (я ее привез из Москвы, и она неотлучно дежурила при маме, даже в город ни разу не вышла).
— Вот, мама, новое лекарство. Теперь ты поправишься.
— Зачем? — после инсульта мама говорила плохо, с трудом можно было разобрать слова. — Я уже старая, дайте мне умереть.
Маме тогда было семьдесят шесть.
— Какая ты старая? Вот посмотри на свою сестру. Она старше тебя на четыре года, а каждый день к тебе приходит, приносит еду, фрукты, — сама тащит, пешком, в гору. А вечером еще в театре играет. И еще на всех орет.
— На семь, — говорит мама.
— Что на семь?
— Старше.
— На четыре, — говорит Верико.
— На семь.
— На четыре!
— На семь…
— Дура! — закричала Верико. — С детства была дурой, так и осталась!
И выбежала из палаты.
А через пять минут вернулась и стала кормить маму с ложечки.
Потом я выяснил, что Верико действительно убавила себе в паспорте три года. Женщина…
Между прочим. Когда моей дочке Ланочке было пять лет, я повел ее в зоопарк. Посмотрели мы птиц, слонов, обезьян. А к хищникам я решил ее не водить: маленькая девочка, еще испугается.
— А почему вон туда не идем? — спросила Ланочка. — Мы там не были.
— Там львы, тигры, волки, — сказал я. — Да ну их, они злые.
— Нет, пойдем. Пусть они тоже на меня посмотрят.
Она пришла не на зверей смотреть, а себя им показать. Женщина — в любом возрасте женщина.
После смерти мамы Верико часто говорила:
— Господи, как мне надоело жить! Как надоело стареть! Когда Бог меня заберет? Умирать надо вовремя.
Я лежал в Москве в больнице с язвой желудка, когда Галя принесла мне письмо от Верико, которое кончалось так: «Если бы ты знал, Гиечка, как мне хочется жить!»
И буквально через час нам позвонили: Верико умерла!
…Верико Анджапаридзе хоронили даже с большими почестями, чем итальянцы Анну Маньяни. Гроб несли на руках из театра через весь Тбилиси. На улицах стояли сотни и сотни тысяч людей — и все аплодировали. И дорога до кладбища — двенадцать километров — была усыпана цветами. А из репродукторов — их установили через каждые сто метров — звучал родной голос Верико. Она читала монологи, стихи…
Став режиссером, я уже не останавливался у Верико — жил в гостинице. Но из аэропорта я обязательно сначала заезжал к Верико.
Когда я после ее смерти первый раз прилетел в Тбилиси, я по привычке сказал: «К Верико». Друзья повезли меня на кладбище…
ОтецОтец мой родился в семье крестьянина Дмитрия Данелия. Всего детей в семье было пятеро — три брата и две сестры. Дмитрий Данелия накопил денег и дал образование старшему сыну Илико, который окончил Петербургский университет и стал директором реального училища в Махачкале. Илико накопил денег и дал образование среднему брату, Шалико, который окончил Московский университет и стал революционером (его расстреляли коллеги революционеры еще до тридцать седьмого года).
Дмитрий Данелия умер, когда моему отцу было два года. И его воспитывал старший брат Илья. Мой отец учился в реальном училище в Махачкале, в гимназии в Кутаиси, потом окончил железнодорожный институт в Москве. После института отец проводил железную дорогу на Сахалине, а с 1932 года работал в Москве на Метрострое.
Мне пятнадцать лет. Телеграмма из Тбилиси в Москву: «Дорогой папа, потерял карманные деньги. Целую, Гия». Телеграмма из Москвы в Тбилиси: «Зашей карман. Папа».
Отец был человеком сдержанным, самое большое проявление нежности по отношению ко мне — он один раз похлопал меня по плечу. Хотя очень любил.
В Москве сначала мы жили в бараке, а потом нам дали три комнаты в шестикомнатной квартире в доме метростроевцев на шестом этаже (метростроевцы — народ привилегированный, и поэтому мы жили так шикарно). В сорок первом во время бомбежек отец в бомбоубежище — в подвал — никогда не спускался. Зато Наташа, наша домработница, спускалась туда при каждой воздушной тревоге и все время прихватывала единственную нашу ценность — новые ботинки отца с рантом, сшитые на заказ. Отец очень ими гордился и берег их. А потом отец отправил Наташу в Тбилиси. После того как она уехала, ему самому было некогда отоваривать карточки и он питался в основном манной кашей с аджикой.