Фаворит. Том 1. Его императрица - Валентин Пикуль 15 стр.


Екатерина обратилась к иконам:

– Клянусь! У меня нет и никогда не будет никаких планов, я лишь верная жена своему мужу и повинуюсь ему во всем…

Она залилась бурными слезами (Дашкова тоже).

– Я… ваша, – сказала княгиня. – Располагайте мною, как вам угодно. Но если нет плана, его следует быстро придумать. Я все беру на себя… ради вас… ради вашего будущего…

Екатерина покрыла ее руки поцелуями:

– Умоляю: не губите свою молодость из-за меня!

– Нет, нет, я спасу вас… не лишайте меня, ваше величество, огромного счастья принести себя в жертву ради престола…

Когда она удалилась, Екатерина отдернула штору:

– Ты слышал, что пела эта голландская канарейка?

Гришка Орлов, выйдя из укрытия, улегся в постель:

– Бешеная баба! От нее надо бы нам подальше. В свете говорят о ней дурно: будто истомилась уже завистью к сестре своей Лизке, а за Дашковой сейчас волочится Никита Панин.

– Вот где Содом и Гоморра! – хихикнула Екатерина.

Щипцами она загасила трепетное пламя свечей – мрак…

(Фридрих II, отлично извещенный о делах в Петербурге, позже писал справедливо: «Все сделали Орловы, а Дашкова была лишь мухой, усевшейся на рогах пашущего вола…»)

* * *

Русский поклон для дам император заменил германским реверансом, гвардию именовал «янычарами», третируя ее на парадах всяко:

– Эй, вы! Шевелись, проклятая банда…

Стало известно, что из ссылки возвращаются курляндский герцог Бирон и фельдмаршал Миних, уже спешит на русские хлеба обширная голштинская родня императора. Все русское подвергалось Петром поруганию и глумлению, даже русские слова преследовались.

Григорий Потемкин наспех переучивался:

– Стража – караул, отряд – деташемент, исполнение – экзекуция, объявление – публикация, действие – акция, подчинение – дисциплина… Неужто по-русски хуже было сказано?

В полку Конной гвардии отобрали васильковые кафтаны и камзолы вишневые, рвали с рукавов кружевные манжеты. Готовясь заступать в караул при гробе Елизаветы, капрал облачал себя по-новому – уже на прусский лад, а в ботфорты напихал соломы побольше, дабы придать икрам ног необходимую выпуклость.

– Немецкий язык знаешь ли? – спросил его Бергер.

– Понимаю и немецкий.

Вместо русского «Ступай!» прозвучало новое: «Марш!»

6 000 свечей освещали парадный зал, где когда-то юный Потемкин в сонме студентов представлялся веселой Елизавете, рассказывая ей о медах смоленских, а теперь она покоилась на одре скорбном. От жаркого свечного горения в зале нависала страшная зловонная духотища – покойница быстро разлагалась.

Был поздний час, когда вбежали лакеи, разбрызгивая по стенкам благовония, дабы утишить тлетворный дух. Серый чад колебался понизу, как туман над колдовскою трясиной. Вдруг потянуло сквозняком, послышались голоса женщин. Шелестя траурными одеждами, мимо Потемкина плавно прошла Екатерина, голову ее укрывал черный капор с полями, опущенными на плечи; за нею паж в коротких штанах нес корону, мерцавшую стразами; перед статс-дамами и фрейлинами важно выступал Позье – со щипцами и отверткою.

Екатерина по ступеням поднялась на возвышение одра.

– Давай корону, мальчик, – велела пажу.

Потемкин видел, как она, покраснев лицом, силилась напялить корону на голову покойницы. Сначала делала это осторожно, потом настойчиво – так, словно набивала обруч на бочку.

– У меня не получается, – недовольно произнесла она сверху. – Я не знаю, в чем тут дело… Вы правильно сняли мерку?

– Да, – отвечал ей снизу Позье, щелкая щипцами. – Значит, у покойницы распухла голова. Я это учел. Позвольте исправлю.

Он раздвинул на бордюре короны штифты (позже ювелир вспоминал: «Дамы кругом меня хвалили императрицу, дивясь ее твердости духа, ибо, несмотря на все курения, меня столь сильно обдало запахом мертвого тления, что я с трудом устоял на ногах. Императрица же вынесла все это с удивительной твердостью…»). Потемкин даже зажмурился, когда Екатерина вдруг склонилась над мертвою, целуя ее в посеревшие губы, охваченные мерзостным тлением. Дамам стало дурно, паж с криком выбежал, Екатерина всех удалила…

Теперь у гроба остались двое – он и она!

Гефрейт-капрал издали обозревал женщину, и грешные (увы, опять грешные) мысли одолевали его.

Громкий стук приклада заставил ее обернуться.

Потемкин стоял на коленях, держа ружье наотлет.

Ни тени удивления – лицо женщины оставалось спокойным.

Почти бестелесная, она подплыла к нему по воздуху.

Складки платья тихо колебались в волнах угарного чада.

– Встань, рейтар, – услышал он. – Чего ты хочешь?

Потемкин встал, выговорив исступленно:

– Помнишь ли меня? Так возьми жизнь мою…

Екатерина сцепила на животе тонкие пальцы рук.

– Мне твоя жизнь не надобна, и своей хватит!

Еще один шаг. Она оказалась совсем рядом. Потемкин ощутил даже ее дыхание и запах мертвечины, пропитавший одежды.

С треском гасли по углам зала догорающие свечи.

Только сейчас Екатерина узнала его. Наверное, память подсказала ей сцену пятилетней давности, когда в Ораниенбауме представлялись московские студенты.

– Ах, это ты… Помнится, желал монашеский сан принять. А стоишь с ружьем. Но забыла я, как зовешься ты…

– Потемкин я!

Екатерина пошла прочь, но чуть задержалась:

– Думал ты обо мне одно, а сказал другое… Дикарь! Я ведь по твоим глазам вижу, чего ты от меня хочешь…

Казалось, что Потемкин соприкоснулся с нечистой силой.

4. Промежуток

Рано утром Екатерина выводила собачку на Мойку и, следуя через дворцовые кухни, снова встретила Потемкина: ослабив на себе тесную амуницию, капрал насыщался остатками вельможного ужина… Екатерина рукою удержала его от поспешного вставания. Спросила:

– А зачем священники омофоры в церквах надевают?

Ответ знатока был предельно ясен:

– Омофор являет собой погибшее от грехов человечество, которое Спаситель воздел на рамена свои, яко овцу пропащую.

– Благодарю. А то я не знала… Почему, сударь, общества чуждаетесь? Разве не бываете в доме банкира Кнутсена?

– К свету не привык, да и стеснителен…

Екатерина повидала мужа, сказав, между прочим:

– Ах, как мало просьб у меня! Но одну исполните. При надевании короны погребальной помогал мне капрал Конной гвардии – Потемкин, человек услужливый и бедный. Дайте ему чин следующий…

Потемкин стал виц-вахмистром. Взбодренный случаем, появился он в доме Кнутсена, где проживали Орловы, на квартире их сбирались все гневно-протестующие противу негодного царствования «петрушки». Стены были завешаны шпагами, пистолетами и связками кожаных бойцовских перчаток – для драки! Потемкин тихонько пощупал их – нет ли внутри свинчатки? Но таковой не обнаружил: Орловы – бойцы честные, без подвоха. Приголубил и приласкал вахмистра изувеченный Алехан Орлов – человек вкрадчивый:

– Голубчик ты наш, Гришенька, почто в кавалерии замыкаешься? Уж не побрезгай водочки похлебать из корыта пехотного да закуси малосольным огурчиком… А коли, – досказал он главное, – сболтнешь о том, что слыхал средь нас, так разорвем тебя на сто сорок восемь кусков, яко пес бешеный разрывает кисыньку…

Здесь Потемкин узнал, что Петр готовится воевать с Данией, дабы отнять у нее провинции Шлезвига. Алехан Орлов высморкался в оконную форточку – прямо на прохожих – и сказал так:

– Гвардионосу, выпьем! Император сам назначил срок своей гибели: едва тронется в поход на Данию, тут мы его и прикончим.

* * *

Петр и раньше поговаривал, что пойдет воевать с Данией, но при этом русская армия – победительница Фридриха! – должна попасть в подчинение Фридриха. Шепот по углам изливался в ропот, а гвардейские казармы ревели от ярости: «Мы войска прусские, как снопы, молотили…» Что там говорить о гвардии? Даже самый последний нищий, протягивая руку на паперти, громко осуждал дела и поступки нового государя.

В конце января Петр пожелал видеть Позье; на этот раз император чувствовал себя перед ювелиром неловко:

– Я вызвал из Пруссии своих дядей Голштинских с женами и семьями, они бедны, как трюмные крысы, и не могут показаться в русском обществе, ибо в ушах их жен и дочерей серьги украшены кусочками каменного угля. Помогите им, Позье…

А что Позье? Тридцать лет жизни, проведенные в России, научили мастера многому, и он – раньше самого императора! – догадался, кто станет управлять Российской империей… Ювелир сказал:

– Государь, я согласен осыпать бриллиантами всех голштинцев, но предупреждаю: бриллианты мои будут фальшивыми!

– Ах, Позье, как хорошо вы меня поняли! Я и сам хотел просить вас об этом, чтобы мне излишне не расходоваться…

– Ах, Позье, как хорошо вы меня поняли! Я и сам хотел просить вас об этом, чтобы мне излишне не расходоваться…

Принц Георг Голштинский был возведен в фельдмаршалы с жалованьем в 48 000 рублей, а его братец Петр Голштинский, тоже получив чин фельдмаршала, стал петербургским губернатором. Император говорил свите, что на время похода в Данию его дядья останутся в столице, чтобы его именем управлять «глупой» Россией:

– Адам Олеарий был прав, напророчив, что Голштинию ожидают великие времена, а Россия станет лишь придатком моей Голштинии!

Принц Георг стал и шефом Конной лейб-гвардии. Секретарь полка Федор Елгозин потребовал Потемкина в «Штабные палаты»:

– Эй, богомол! Какую руку наверху имеешь?

– Да никакой – волка ноги кормят.

– Может, ближние при дворе шевелятся?

– И родни нет в столице. Одинок как перст.

– Вишь ты как! – подивился Елгозин. – А велено тебе бывать в адъютантах при дяде императора – принце Голштинском…

Потемкин и сам был удивлен такому скорому взлету. Но парень уже распознал, на чьей стороне сила, и покорно за этой силой следовал. А принц Георг оказался мужик противный: не позабыла душа его гадючья, что, служа Фридриху II, бывал не раз бит воинством русским. И однажды при гостях схватил вахмистра за ухо:

– А-а, руссише швайн… плёх зольдатен, плёх!

Потемкин позор стерпел: «Ну, погоди, пес паршивый…»

Орловы уже не первый раз подступались к Екатерине:

– Чего время тянуть напрасно? Вели учинять – и учнем.

Но она понимала, что история не любит, когда ее подталкивают в спину, – история сама назначает сроки.

– Чем больше сдерживать негодование, – отвечала женщина конфидентам, – тем мощнее последуют взрывы ярости общенародной…

Бретейль докладывал в Версаль: «Екатерина все более пленяет сердца русских… духовенство и народ вполне верят ея глубокой и неподдельной скорби». И что бы отныне ни вытворял ее супруг, он все делал во вред себе и на пользу своей жене. Прусский король – даже издали! – ощутил, как клокочет кипяток возмущения в русском котле, а напор пара готов сорвать с котла крышку. «Слушайтесь жену, – диктовал Фридрих в письмах к императору, – она способна быть очень хорошей советницей, и я убедительно прошу вас следовать ея указаниям». Король в эти дни сказал Финкенштейну, что русское дворянство неспособно выделить из своей среды российского Кромвеля!

– Но зато оно способно убивать своих царей!

* * *

Опохмелясь с утра квартой английского пива, Петр к обеду едва переставлял ноги, и не было такого застолья, когда бы лакеи не тащили его волоком на постель, когда бы не наболтал он чепухи, предавая множество государственных тайн. Иноземные курьеры скакали из Петербурга с полными сумками посольских депеш: ах, сколько секретных сведений, ах, сколько смешных анекдотов! С напряженным вниманием наблюдали за обстановкой при русском дворе иностранные послы. Многие из них уже пытались проникнуть во внутренний мир Екатерины, дабы расшифровать тайны, которые руководят женщиной, претерпевающей массу оскорблений от мужа. Но дипломаты в бессилии отступали перед этой непроницаемой загадкой…

Орловы тишком представили Екатерине капитана Петра Богдановича Пассека: мрачный великан с лицом отпетого забулдыги не придумал ничего лучшего, кроме свирепого натиска:

– Ты долго будешь держать нас в нетерпении? Пентюх голштинский над русскою гвардией ставлен, а немки ихние голышом прикатили на сало наше, теперь, гляди, алмазами засверкали.

– О чем вы, капитан? – хмыкнула Екатерина.

Пассек, упав на колени, грубо хватал ее за платье:

– Укажи только, и не станет злодея! Все видят, как исстрадалась твоя ясная душенька… Зарежу пса твоего!

Такое чистосердечие перепугало Екатерину:

– Да бог с вами, капитан, или выпили лишку? Распустили языки свои длинные и меня погубите!

Она чувствовала, что барон Бретейль, посол Франции, и граф Мерси д’Аржанто, посол венский, настойчиво ищут случая повидаться с нею наедине. Екатерина ловко уклонялась от их визитов, стесненная еще и тем, что ребенок, колышущий чрево, уже мешал ей; она страстно желала избавиться от плода. Все чаще в беседах с Орловыми она обсуждала поведение Никиты Панина, жаждавшего посадить на престол цесаревича, дабы от имени Павла (но своей волей!) управлять государством…

– Если это правда, – размышляла Екатерина, – что Никита Иваныч волочится за Дашковой, так пусть Дашкова уступит ему в страсти, потребовав за это отказа от честолюбивых умыслов.

Гришку Орлова при этом даже передернуло:

– Да постыдись, Катя! Нельзя же так…

Екатерина без смущения отвечала ему по-немецки:

– В политике удобны любые методы, а стоять в карауле над чужою нравственностью не нанималась. И не думай, что Дашкова старается намастерить из России пейзажей голландских. Она – лишь отражение Панина, только в зеркальном повороте, каковым гравюра и отличается от портрета живописного. Желая сделать меня обязанной ей, Дашкова желает вертеть мною потом, как ей хочется…

В этих словах – разгадка всей сложности отношений двух женщин, следивших одна за другою, как будто они соперницы в любви.

* * *

В апреле Петр с избранными людьми свиты тайно покинул столицу. Скоро показался Шлиссельбург, за острыми фасами жемчужно сверкали ладожские волны. В крепости Петр устроил обед с царственным узником. Сначала он присматривался к Иоанну Антоновичу настороженно, потом этот идиот показался ему симпатичен. Во время беседы Иоанн, прежде чем отвечать на вопрос, брался рукою за нижнюю челюсть, управляя ею, а речь его была едва доступна для понимания. Покидая крепость, Петр сказал свите, что в этом человеке обнаруживается «высокий воинский дух». Вернувшись в столицу, он спьяна заявил при дворе, что вернет Иоанну свободу, женит его на голштинской кузине и завещает им всю империю… Весною в Аничковом дворце началось пьянство великое. Еще не потеряв разума, Петр стал угрожать датскому послу Гакстгаузену:

– А вы не рассчитывайте, что мою великую Голштинию можно и далее держать в небрежении. Я включу русскую армию в состав армии непобедимого Фридриха, господина моего, и мы станем отнимать у вас провинцию Шлезвиг…

Гакстгаузен побледнел, будто из него кровь выпустили.

– Как мне будет позволено, – спросил он, – понимать ваши слова? Или это шутка? Или… объявление войны моей стране?

– Считайте, что Россия объявила войну Дании…

Сюда же, в Аничков дворец, прибыли вызволенные им из ссылки герцог Бирон и граф Миних (два паука, всю жизнь один другого пожиравшие). Петр решил помирить их одним залпом. Бирона украсил лентою Андрея Первозванного, а на Миниха нацепил золотую шпагу. Потом вручил старикам по громадному бокалу венджины.

– Поцелуйтесь, – велел, – и будьте друзьями…

Но тут Лизка Воронцова отвлекла внимание императора, и заклятые враги, даже не отхлебнув из бокалов, разошлись по углам… Петр вскоре потребовал от Бирона уступить права на корону Курляндии своему дяде – принцу Георгу Голштинскому: из русского покровительства Курляндия перемещалась под влияние короля Пруссии, а Фридрих давно мечтал наложить лапу на всю русскую Прибалтику.

Бирон, горько рыдающий, навестил Екатерину.

– Хоть вы, – сказал он, – вы-то понимаете мое горе?

– Да, герцог. Мне жаль вас. И вас, и… Россию.

– Двадцать лет страдать в ссылке, чтобы, обретя свободу, лишиться всего, что меня удерживало на этом свете!

Екатерина отвечала Бирону – разумно:

– Не отчаивайтесь. Георг Голштинский не может попасть в Митаву, ибо герцогский дворец занят принцем Карпом Саксонским, который узурпировал корону курляндскую. Ни вы, герцог законный, ни Георг Голштинский, герцог незаконный, никто не может вышибить из Митавы этого пришлого наглеца.

– Как же разрешить курляндский вопрос?

– Лучше всего – пушками…

В эти дни, когда война с Данией стала явью и гвардию уже готовили к походу, на квартире Орловых не угасало веселье.

– Зарядить пушки! – командовал Алехан.

Все исправно себе наливали.

– Залп! – И бокалы вмиг оставались пустыми.

– Сыпь порох! – Начинали дружно закусывать…

Потемкин, как самый трезвый, к вину охоты мало имевший, катал наверх по лестничным ступеням бочку за бочкой. Дни наступали – разгульные, бедовые, ликующие. Даже в паролях и ответах-лозунгах чуялось, что готовится нечто. В караулах столицы на оклик «Нетерпеливое!» – отвечали: «Ожидание!» А на пароль «Великая!» – отзывались на постах лозунгом: «Перемена!»

5. Дура

Будь ты хоть трижды император, но если налакался пива с утра пораньше, то всегда будешь озабочен – куда бы его девать? Для этой цели лучше всего переносная ширма. Но таскать ширму по плац-парадам не станешь. И потому Петр таскал за собой Степана Перфильева, который в публичных местах загораживал его от неуместных взоров. На ветреном плацу строились полки. Из коляски выбрался статс-секретарь Волков, стал наговаривать: мол, объявились в гвардии заговорщики, которые только и ждут удобного часа…

Назад Дальше