– Несбыточное дело затеваете вы! – сказал он.
Гришка Орлов намекнул Ивану – граф графу:
– Вот императором стану, тогда поговорим.
– Да ведь придавят тебя, – отвечал Иван (умница!)…
Отбыл он в тихую деревенскую благодать, подальше от двора, поближе к сметанам и ягодам. А из Москвы всех недовольных «орловщиной» распихали по задворкам: кого на Камчатку, кого в гарнизоны дальние, кого в провинции сослали. Вскоре возникли слухи, будто Петр III жив, а вместо него похоронили восковую куклу, в церквах священники кое-где поминали царя как живого, и слышался на базарах говор общенародный: Петр III еще явится, дабы покарать жену-изменщицу… Эти известия были крайне неприятны для Екатерины – как объятия мертвеца! В беседе с Никитой Паниным она сказала:
– Если бы самозванцы хоть раз увидели муженька моего в пьяном положении, они бы сыскали иной образец для подражания. Мужа не воскресить, но копии с него явятся еще не раз…
ДВЕСТИ ТЫСЯЧ крепостных и работных людей продолжали сотрясать империю бунтами на окраинах. Екатерина вызвала князя Вяземского и генерала Петра Панина (брата Никиты Ивановича).
Велела им – усмирить. Они спросили – как?
– Ведом один способ – пушечный…
3. Манифест о молчании
Был день пригожий на Москве, денек майский… Отставной пушкарь флота российского Никита Беспалов изволил торговать табаком с лотка на улице. Из соседней бани колобком выкатилась нищенка Устинья Голубкина, чисто вымытая, и купила для сожителя своего табачку на копейку, а пушкарь ей сказал:
– Вот живешь ты, Устинья, и ничего путного не знаешь.
– Чего ж это я прошлепала? – спросила нищая.
– Хотится государыне нашей за полюбовника выйти.
– Эва! Так кто же ей помешать может?
– А господам не хотится, чтобы она… трам-тара-рам! Вот и сбираются артельно женихов ейных изничтожать.
По дороге к сожителю зашла Устинья Голубкина навестить вдовую купчиху Исчадьеву, а у той – гости: придворный истопник Лобанов и музыкант Измайловского полка Коровин, игравший на своем гобое нечто развлекательное. Голубкина как можно ближе к вину подсела и сказала, что государыне замуж хочется:
– Уж в такую она истому вошла, что кошкою спину выгибает, а хвост торчком держит, ажно платье задралось… Слыхали ль?
– Про то мы знаем, – отвечали гости Исчадьевой. – Орлова прынцем в Ригу назначат, для него уже и корону из чугуна отливают.
Вдова Исчадьева, пугливо вздрагивая, спросила:
– А куды доски-то понесли?
– Какие доски?
– Дубовые… Мне вчерась кум сказывал, будто в Кремль доски новые таскали. Уж не гробы ли мастерить станут?
Вопрос о дубовых досках остался для историков неразрешенным, а придворный истопник Лобанов всем жару подбавил:
– Цесаревич-то Павлик Петрович ску-у-учен. На той неделе даже обедал без всякого азарту, а дядька евоный Никита Панин, тот слезьми над супом изошелся… Никто под Орлова идти не хочет!
– А без марьяжу как жить? – встряла в беседу нищая. – Царица ведь тоже мясная, жильная да кровавая – нешто без мужества ей сладко? Я бы вот без марьяжу, кажись, и дня не прожила! Вишь, табак-то сожителю своему несу.
– На што ж ты ему табак-то таскаешь?
– А чтоб он меня за это… трам-тарарам!
Всю эту компанию взяли и увели. Под батогами нищенка Устинья повинилась, что крамола завелась от матроса Беспалова:
– Сказывал матрос-табашник, что у Григория Орлова, который нонеча в графьях наверху бегает, един кафтан в семьсот тыщ казне обошелся, сама царицка его брильянтами да яхонтами ушивала…
Подканцелярист застенка пытошного (по прозванию Степан Шешковский) обмочил концы плети в растворе уксусном:
– Дура баба – в шею ее! Подавай клиента главного…
Вытащил в застенок пушкаря Беспалова.
– А я уже в отставке, – сообщил он, икая от страха.
– Вот и ладно, – одобрил Шешковский. – Значит, время терпит и торопиться не станешь. Ложись-ка, миляга.
– А меня-то за што эдак, господи?
– Для того и звали, чтобы все сразу выяснить…
Возникло дело ужасное, дело о «марьяже императрицы».
* * *Никита Иванович Панин начал с того, что рассказал Павлу о тридцати скверных монархах Европы, потом к столу цесаревича подали пять соленых арбузов, прибывших с обозом из Саратова, взрезали все подряд – лишь один оказался хорошим.
Курносый мальчик сказал наставнику:
– Вот! Из пяти арбузов хоть един годен стался, а из тридцати государей ни одного путного не выросло…
Павел продолжал любить сумасбродного отца, который часто потешал его своими кривляниями, и, напротив, очень боялся матери, строгой и резкой. Наследника страшили коронационные пиры; от необъяснимой тоски ребенок начинал рыдать, вызывая шепоты дипломатов, сдержанный гнев матери: «Уведите прочь его высочество!» Догадываясь, что Панин развивает в сыне любовь к отцу, царица решила заменить его д’Аламбером, которого звала в Россию, обещая ему множество земных благ. Но философ отвечал, что боится умереть в России от… геморроя! Это был дерзкий намек на те самые «колики», что погубили Петра в Ропше. А барон Бретейль ехидно спрашивал: когда же приедет д’Аламбер?
– Подслеповатый Диоген не желает вылезать из своей заплесневелой бочки. Бог с ним, я решила там его и оставить…
Весною 1763 года политики Европы выжидали смерти Августа III – предстояла борьба за польскую корону. В газетах писали, что Екатерина будет способствовать избранию в короли Понятовского, после чего последует брачевание царицы с молодым и красивым королем. Узнав о таких конъюнктурах, Гришка Орлов люто взревновал:
– Вот ты чего захотела! Но я этого не допущу.
– Я тоже, – спокойно отвечала ему Екатерина…
Мерси д’Аржанто отозвал в уголок милорда Букингэма:
– Кажется, мы присутствуем при развитии драмы. Следите за главною героиней – или она погибнет в последнем акте от кинжала злодея, или сохранит право на свободу…
Бывший канцлер Бестужев-Рюмин объезжал сановников, сбирая подписи под проектом о желательности брака Екатерины с Григорием Орловым. Неугомонный карьерист растревожил даже загробную тень Елизаветы, состоявшей в браке с Разумовским.
– Не было того! – с гневом отрицала Екатерина.
Бестужев-Рюмин отвечал дряблым смехом пакостника:
– Было, матушка, был пример. У графа Разумовского и ларец в дому хранится, а в нем и акт о браке с Елизаветой лежит.
Екатерина напрямик спросила своего фаворита:
– Сколько ты заплатил Бестужеву? Пойми, что меня ведь со свету сживут: Воронцовы, Панины, Разумовские…
Но тут же возник Алехан с лаской дьявольской:
– Чего бояться-то? В день венчальный велю кареты подать. Как только о браке объявим, всех роптающих по каретам рассадим, и поскачут они туды, куды и Макар телят не гонял.
Канцлер Михайла Воронцов попросил принять его:
– Государыня, вы можете не любить меня и далее. Но я заявляю: ваше сочетание с Орловым произведет внутри империи самые невыгодные колебания… Лучше уж тогда сочетаться вам с заточенным Иоанном Антоновичем, чтобы примирить две враждующие ветви Романовых!
Екатерина с раздражением отвечала канцлеру:
– Пахнущий могилою Бестужев-Рюмин чрез угождение Орловым желает карьер сделать, чтобы заместить вас на посту канцлера… Впрочем, остаюсь признательна вам за чистосердечие.
В один из дней, когда Бестужев-Рюмин снова заговорил о скорейшем бракосочетании ее с фаворитом, Екатерина с прищуром посмотрела на Панина, вызывая его на обострение конфликта.
– Императрица русская, – отчеканил Панин, – вольна делать что ей хочется, но госпожа Орлова царствовать не будет.
Произнося этот смертельный приговор, Панин откинулся в кресле, а когда снова принял позу спокойную, то на стене осталось белое пятно – от парика, густо напудренного.
– Госпоже Орловой я не слуга, – ровно заключил он.
Екатерина встала, указывая перстом на Панина:
– Вот гордый римлянин… подражайте ему!
* * *Вскоре в доме княжны Хилковой загуляли два ближайших приятеля Орловых – лихие гвардейцы Хитрово с Ласунским – и за выпивкой договорились зарезать при случае Алехана Орлова. Орловы сами же и вступились за арестованных:
– Пытать не надо их, матушка. Они друзья наши.
– Дожили мы, что друзья хотят друзей резать…
Екатерина велела спросить: не замешана ли в заговоре и княгиня Дашкова? Гвардейцы охотно подтвердили: «Романовна с нами заодно…» Это повергло императрицу в крайнее изумление:
– Удивительная фабула для Шекспира! Ведь я на той неделе Романовне тыщу рублей за «зубок» младенцу ее послала. А теперь узнаю, что она с ножиком за мной гоняется…
– Удивительная фабула для Шекспира! Ведь я на той неделе Романовне тыщу рублей за «зубок» младенцу ее послала. А теперь узнаю, что она с ножиком за мной гоняется…
С марьяжами пора было кончать. Воронцов был зван в Головинский дворец, и тут Екатерина повела себя с удивительно тонким знанием людской психологии. Она сказала канцлеру:
– Прошу заготовить два манифеста. Первый – о моем вступлении в брак с графом Орловым… Не возражать! – прикрикнула она, едва канцлер открыл рот. – И вот манифест о даровании Алексею Разумовскому, яко законному мужу покойной императрицы Елизаветы, титула «Его Императорского Высочества».
Первый она оставила у себя, второй вручила Воронцову:
– С этим езжайте на Покровку, где живет старый Разумовский, и пусть он, ради утверждения этого манифеста, предоставит на мое усмотрение те брачные контракты, что у него хранятся… Они нужны мне для создания прецедента по манифесту, который остается у меня… Надеюсь, все поняли?
– Не делай этого, матушка: погибнешь!
– Ваше сиятельство, не учите мое величество…
Канцлер отъехал. Екатерина вышла в аудиенц-залу; возбужденная, нервно прохаживаясь вдоль залы мелкими шажками; вровень с нею гуляли Орловы, уже пронюхавшие, зачем поехал Воронцов; следом поспевал гориллоподобный женевец Пиктэ с навахою под кафтаном.
Екатерина делала вид, что Орловых не замечает.
– Пиктэ! Для чего съезжаются ко дворцу кареты?
– Очевидно, по изволению графов Орловых…
«Ясно – зачем. Но следует ждать возвращения Воронцова».
Воронцов застал Разумовского сидящим подле камина, старик читал духовную книгу старинной киевской печати. Воронцов в двух словах объяснил суть дела, по которому приехал.
– Дай-ка сюда бумагу, – протянул тот руку.
Бывший свинопас изучил манифест, приравнивавший его к членам династии Романовых. Но изощренно-выверенный расчет женщины вдруг переплелся с богатейшим жизненным опытом старика: Разумовский сразу ж понял, чего желает от него сейчас Екатерина… Кряхтя, он снял с комода ларец черного дерева, окованный серебром.
– Гляди! – Алексей Григорьевич, показал канцлеру пергаментный свиток, бережно обернутый в драгоценный розовый атлас.
Развернув атлас, он поцеловал бумаги, писанные еще в 1744 году, когда был молодым парнем и рядом с ним стояла цветущая красавица – Елизавета, радостно отдавшая ему сердце.
– А-а-а-а! – в ужасе закричал Воронцов.
Брачные документы корчились в пламени камина.
– Ты, Мишка, не ори, – сказал Разумовский. – Я возник из ничтожества в хлеву скотском, сам вскоре навозом стану. Теперь езжай и передай ей от меня, что нет у меня никаких брачных бумаг и я никогда не бывал супругом государыни… Брехня это!
Об этом канцлер и объявил, во дворец возвратясь:
– Случая в доме Романовых не бывало такового, чтобы законная самодержица со своим верноподданным сопряглась…
Раздался громкий хруст – Екатерина рванула проект манифеста о своем браке с Гришкой Орловым и кивнула Воронцову:
– Благодарю, граф. Сейчас же велите Нарышкину, чтобы кареты под окнами дворца не торчали – на конюшни их, быстро… Пиктэ! – резко позвала она. – У меня такое чувство, и вряд ли я ошибаюсь, что у вас какое-то дело до меня… Это правда?
– Вы не ошиблись, ваше величество.
– Тогда пройдите ко мне. Один вы!
Пиктэ наедине вручил ей письмо от Вольтера. Это было первое письмо философа, в котором он выражал свое восхищение женщиной, овладевшей престолом самой могущественной державы. Екатерина пригласила Бецкого, велев ему открыть кладовые с мехами, чтобы одарить философию Европы теплыми шубами.
– Всех одену! Даже этого гнусного Диогена из его бочки, который боится нажить геморрой от щедрот России….
Лучшие мыслители века защеголяли в сибирских соболях.
Царские шубы отлично согревали Большую Политику.
Но уже писался скорбный манифест о молчании.
* * *Екатерина решила пресечь слухи в народе, который слишком уж вольно стал рассуждать о «марьяжной» государыне. По городам и весям великой империи раздался бой барабанный, сбегались люди, думая: никак война? С высоких помостов, возле лавок и дворов гостиных, казенные глашатаи зачитывали слова манифеста: «Являются такие развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют… Всех таковых, зараженных неспокойствием, матерински увещеваем удалиться от вредных рассуждений, препровождая время не в праздности и буянстве, но в сугубо полезных каждому упражнениях…»
Манифест императрицы призывал народ к молчанию!
Обыватели расходились, боязливо крестясь:
– У царицы снова непорядок случился. Кто-то там, пес, сверху сбрехал, а нам молчать велят. Вот и соображай…
Опять помылась в бане нищенка Устинья Голубкина и подошла к лотку табашному, говоря матросу Беспалову слова задорные:
– А ну! Продай мне табачку для сожителя моево. Нонеча заждался он меня для марьяжа любовного…
Пушкарь флота поднял с земли здоровенный дрын:
– Беги, падла, отсель поскорее, не то тресну, что своих не узнаешь! С тебя, суки, все и началось. У-у, язык поганый…
Нищенка, подбоченясь, стала орать на всю улицу:
– В уме ли ты, куманек? Сам же наскоблил языком своим, будто царицка наша с Орловым трам-тара-рам, а теперь…
Теперь обоих взяли и увели, согласно манифесту о всеобщем молчании. Все-таки до чего непонятливый народ живет на Руси! Ведь русским же языком сказано, чтобы не увлекались. А они никак не могут избавиться от дурной привычки – беседовать по душам.
4. От Ерофеича
Лишь в середине лета 1763 года двор вернулся из Москвы в столицу, причем добрались на последние гроши (в Кабинете едва наскребли денег для расплаты с ямщиками), и по приезде в Петербург императрица сказала вице-канцлеру Голицыну:
– Михайлыч, поройся в сундуках коллегий – хотя бы тысчонку сыщи, а то скоро мне есть будет нечего…
Екатерина не скрывала радости, что снова видит Потемкина. От русского посла в Швеции, графа Ивана Остермана, подпоручик привез пакет за семью печатями, которые хранили его аттестацию. Дипломат сообщал, что Потемкин – подлец, каких свет не видывал, и просил чтобы впредь таких мерзавцев с поручениями двора за границу не слали. Лицо императрицы оставалось светлым.
– Поздравляю вас, – сказала она, – я чрезвычайно довольна, что не ошиблась в своем выборе: Остерман дал вам прекрасную аттестацию… За это делаю вас своим камер-юнкером!
Орловы были недовольны таковым назначением:
– Зачем нужен шут гороховый, который, изображая утро на скотном дворе, хрюкает свиньей, мычит теленком и прочее?
– От этого шута, – ответила Екатерина, – я впервые узнала подробную историю Никейского собора… Мне Потемкин нравится!
Потемкин вообразил, что он любим. Его родственник, много знавший и много повидавший, описал его страсть:
«Желание обратить на себя внимание императрицы никогда не оставляло его; стараясь нравиться ей, ловил ея взгляды, вздыхал, имел дерзновение дожидаться в коридоре, и когда она проходила, упадал на колена, целуя руки ея, делал некоторые разного рода изъяснения. Великая государыня никак не противилась его нескромным резвым движениям, снисходительно дозволяя ему сумасбродные выходки. Но Орловы стали всевозможно противиться сему отважному предприятию…»
Нескромные и резвые движения Потемкина нравились Екатерине, ее поведение было тоже неосмотрительно. Она откровенно фамильярничала, называя камер-юнкера мой паренек! При всех однажды протянула руку, спрашивая Потемкина:
– Можно, я потрогаю вас за волосы? Ах, какие они мягкие и шелковистые! Совсем как у невинного ребенка…
В августе, окруженная свитой, Екатерина скакала в окрестностях Царского Села, по привычке мчалась, не разбирая дороги, всадники едва поспевали за ней. Наконец она загнала свою кавалькаду в глухое урочище, где на болоте росли нежные кувшинки, Екатерина даже приподнялась в седле, восхищенная ими:
– Боже, какие прелестные лилии… правда?
Все мужчины дружно согласились, что цветы красивы, но похвалой и ограничились. Потемкин же спрыгнул с коня, по самое горло забрался в трясину, булькающую пузырями, рвал и рвал сочные бутоны для любимой женщины. Целый ворох кувшинок протянул Екатерине в седло, и она, благодарная, воскликнула:
– Ваши кувшинки дороже всяких бриллиантов!
Рискованная фраза, ибо на днях Орлов преподнес ей в дар именно бриллианты. А князь Николай Репнин, строгий директор Шляхетского корпуса, склонился из седла над мокрым Потемкиным:
– Езжай подале от нас, чтобы болотом не воняло…