§ 13. Какой предлог самодержавного правления? Не тот, чтобы у людей отнять естественную их вольность, но чтобы действия их направити к получению самого большого ото всех добра…
Графу Строганову она призналась дружески:
– Высеки меня, Саня, яко покорную рабу легисломании: единою лишь силою образованного самодержавия осчастливлю подданных через опубликование законов разумных.
Строганов был образован лучше Екатерины.
– У меня, – отвечал он ей, – вообще нет наивной веры в могущество закона, в который так безмятежно верят нынешние философы. Самый праведный из них наверху, достигнув низов, обязательно извращается, становясь вредным для тех, на пользу которых он обращен… Ты неисправимая фокусница, Като!
– Так высеки, высеки меня, – хохотала женщина.
* * *Строганов был слишком занят женой, изменявшей ему с Никитой Паниным, он был всецело поглощен собиранием картинной галереи; есть законы, нет законов – граф великолепно мог обойтись и без них. Не так отнесся к «Наказу» Никита Иванович Панин.
– То, что вы сделали, это… ужасно! – сказал он императрице. – Ce sont des axiomes а renverser des murailless.[14]
Ругая императрицу, он ругал, конечно, не столько ее, сколько тех авторов, которых она нещадно обворовала. Григорий Орлов, не всегда понимая желания Екатерины, посоветовал ей:
– Ты бы, Катенька, кому-нибудь еще показала. Я тебе в таких делах советчик дурной. А ты сгоряча нагородишь тут всякого, потом сама же не рада будешь.
Но другие вельможи обрушились на Екатерину даже с яростью, и она покорно вымарывала статьи, редактируя себя без жалости (конфликтовать с крепостниками не хотела!). Никита Иванович Панин сознательно подчеркнул в «Наказе» фразу императрицы: «Не народ существует для меня, но я существую для народа».
– Вы неосмотрительны, – заметил он сухо. – Не уповайте на большинство – большинство голосов не дает верной истины.
– Большинство, – согласилась Екатерина, – и неспособно породить истину. Большинство не истину, а лишь желание большинства показывает. «Наказ» мой – это совет России, как жить ей…
Панину сам бог судья. Иное дело – философы, которые не станут возражать против плагиата. Пропагандируя в «Наказе» их же идеи, Екатерина наступала на больные мозоли деспотов и тиранов, далеких от понимания просвещенного абсолютизма. Но был еще один человек в Европе, которого трудно обмануть, – это прусский король Фридрих II, знавший философию века намного лучше Екатерины. Пересылая в Сан-Суси немецкий перевод своего «Наказа», Екатерина сразу зажала королю рот суровой самокритикой: «Ваше величество не найдет тут ничего нового, для себя неизвестного; вы увидите сами, что я поступила, как ворона в басне, сделавшая себе платье из павлиньих перьев …»
Екатерину навестил князь Вяземский, уныло сообщив, что Салтычиха зловредная ни в чем не созналась. Уже доказано следствием, что уши она отрывала раскаленными щипцами, на голову одной девки крутой кипяток из чайника поливала, а под спальню любовника своего, майора Тютчева, когда он вздумал на Панютиной жениться, она бочку с порохом подкатила, чтобы взорвать обоих в ночь новобрачную. Все обвинения Салтыковой строились лишь на показаниях крестьян, а дворяне (даже соседи Салтычихи) помалкивали.
– Один Тютчев признал всю правду о мучительствах.
Екатерина спросила – сколько лет душегубице?
– Она вашего величества на один годок моложе.
– Осталось последнее средство к сознанию: отвесть в застенок и на преступниках показать ей все виды лютейших пыток.
– Это бесполезно, – отвечал Вяземский. – Салтычиха сама людей пытала и стонов не устрашится. Надо ее пытать!
– Так откройте перед ней все врата ада, – наказала она.
Генерал-прокурор собрал со стола бумаги.
– И открою! – сказал он. – Есть у меня человек один неприметный, Степаном Шешковским зовется, он еще при графе Шувалове в дикастерии тайной усердствовал… Уж такого знатока анатомии, каков Степан мой, еще сыскать надо! Он, бывало, легонько пальцем ткнет в человека, так тот криком от боли исходится.
– А скромен ли твой Гиппократ застеночный?
– Мухи не обидит. Бога каждую минуточку поминает. По три просфорки на дню съедает. Молчалив и опечален…
Она спустилась в парк, возле подола бежала тонконогая левретка. Вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, сопровождая царицу в прогулке, заметил, что Екатерина утомлена.
– Да, князь, устала… Я сейчас в положении кухарки, у которой на плите сразу несколько кастрюлек и не знаешь, за какую хвататься. Спешу варить немало блюд разом.
Вслед за ними шагал Елагин, который сказал, что пообещать Дидро пенсию и не давать ее – это нехорошо, даже очень нехорошо. Екатерина резко обернулась к своему паладину:
– Перфильич, ты помолчи, будь другом.
– А мне-то что, – бубнил Елагин, ковыляя следом. – Не я же пенсию сулил человеку – не от меня он и ждет ее…
Вице-канцлер сказал Екатерине, что посол Дмитрий Алексеевич Голицын уже имел беседу с Дидро относительно скульптора:
– Конечно, нельзя не доверять вкусу Дидро, который обрел в Европе славу лучшего знатока искусств, но выбор, сделанный Дидро для России, меня настораживает.
– Кого же он предлагает?
– Этьенна Мориса Фальконе.
– Странно! Я даже не слышала о таком мастере…
На аллее, ведущей ко дворцу, показалась шестерка испанских лошадей, которые, игриво пританцовывая, везли карету графа Строганова, и Екатерина издали помахала приятелю рукой:
– Саня, знаешь ли ты Фальконе?
– Понаслышке. – Строганов вытащил из кареты корзину с клубникой. – Говорят, маркиза Помпадур была охотницей до его психей и амуров. Обнаженные женские фигуры Фальконе таят в себе массу скромной чувственности. Но знаменитый Пигаль терпеть не может Фальконе. – Граф протянул императрице самую крупную ягодину. – Это тебе, Като! Всю дорогу мучился, глядя на нее, как бы самому не съесть… ешь скорее, пока не отняли!
Екатерина повернулась к вице-канцлеру:
– Тогда я ничего не понимаю. Надобно, чтобы посол запросил Дидро, чем оправдывает он свой выбор. Я очень плохой знаток искусств, но даже я чувствую, что от статуэток женского тела невозможно перейти к созданию монумента величественного.
Корзину с клубникой поставили на траву, все стали есть ягоды, но Елагин держался поодаль, и Строганов окликнул его:
– Перфильич, а ты чего букой стоишь?
Лакомясь клубникой, Екатерина рассмеялась:
– Елагин разводится со мною, яко с непорядочной женщиной. Я на весь мир растрезвонила, что обещала Дидро пенсию…
– И не даете ее! – подал издали голос Елагин.
– Я еще не все вам сказал, – доложил Голицын, – Фальконе уже пятьдесят лет, но у него юная ученица, она же его и натурщица. Эта девка ни за что не хочет покидать Париж, а без нее Фальконе с места не стронется.
– О боже! – отвечала Екатерина. – Тронь любого француза, и за ним обязательно волочится юбка. Но если посол Голицын может переспорить Шуазеля, то как-нибудь уговорит и эту девчонку…
Стал накрапывать дождик. Екатерина позвала собаку:
– Том, домой… быстро. А ты, Иван Перфильич, в наказание за упрямство свое, бери и тащи во дворец корзину с ягодами.
* * *Екатерине было неприятно узнать, что пытки Салтычиху не испугали – эта зверюга ни в чем не покаялась.
– К смерти ее уготавливать? – спросил Вяземский.
– Ничего иного она и не заслуживает…
Екатерина велела тайком представить ей Степана Шешковского, при этом выразила генерал-прокурору свое кредо: «Доносчики нетерпимы, но доносы полезны». В маленьких свинячьих глазках Шешковского, припорошенных белыми ресничками, светился ум бывалого человека. Начал службу мальчиком одиннадцати лет, копиистом в Сибирском приказе, сызмала наблюдая, как людишек секут и порют, коптят и жарят. Но, в возраст придя, остался сир и беден:
– Характер у меня робостный. Не умею, как другие, вперед вылезать. Оттого и не обзавелся деревеньками с мужичками, у жены хрящики с косточками ноют, а у дщерицы мясо побаливает.
Екатерина обещала ему деревеньки с садочками:
– Но и далее указываю в тени жить. Тайно содеянное и судимо должно быть тайно. Болтунов разных доверяю отечески вразумлять, а чем – и сам ведаешь! Не страшись гнева вельможного: помни, что едино мне подчинен, а я тебя, Степан Иваныч, в обиду не дам.
– Добрая хозяюшка пса своего разве обидит?
– Не обижу, Степан Иваныч! Ступай с богом. Да в церковь мою загляни. Я велела для тебя царские просфорки оставить.
Прошло несколько дней, и в покои императрицы опрометью влетела графиня Прасковья Брюс:
– Като! Погоди, дай отдышаться… уф!! Слушай, какие завелись у нас ужасы. Еду я по Невскому и даже не заметила, как на облучке кареты сменили кучера. Остановились. Открываю дверцу – какой-то двор. Никогда там не была. Заводят в комнату. Под иконами – старичок, жует просфорку. Любезно усаживает меня в кресло напротив себя, и кресло подо мной погружается… в бездну.
– Да что ты? – Екатерина всплеснула руками.
– Поверь, ничего не выдумываю. Я брыкнулась, но моя голова уже оказалась вровень с полом, а все туловище… не знаю где! Чувствую, как чьи-то руки, очень грубые, но опытные, задирают на мне юбки, спуская с меня панталоны… Като, ты понимаешь весь мой ужас? Я сначала решила, что попала в вертеп искусных распутников, и ожидала насилия. Но вместо этого меня стали сечь, а кто сечет – не видать. Святоша же с просфоркой в зубах, как собака с костью, присел возле меня, несчастненькой, и вдруг заявляет: «Ах ты задрыга такая, будешь еще к графу Григорию Орлову подлаживаться?» Като, подумай, что я выстрадала: сверху крестят, снизу секут… Уж лучше бы меня изнасиловали!.
Подруга заплакала. Екатерина пожала плечами:
– Интересно, кто бы эту комедию придумал?
…Люди в Петербурге сделались в разговорах сдержаннее. А те, что уже прошли через «контору» Шешковского, вообще помалкивали. Да и кому приятно рассказывать, как тебя секли? Пора, читатель, представить героев, которые, располагаясь этажом ниже Шешковского, производили главную работу. Это были искусные кнутобойцы Василий Могучий и Петр Глазов; императрица повелела отпускать им жалованье гарнизонных солдат и, кроме того, на платье и хлеб выдавать каждый год по 9 рублей и 95 копеек. Жить можно!
7. Таланты и поклонники
Владимир Орлов рассказывал, что проездом через Берлин имел счастье повидать Леонарда Эйлера; король Фридрих навел в прусской науке столь суровую экономию, что ученые не то чтобы научную работу вести – прокормиться не могут. Екатерина распорядилась переслать Эйлеру четыре тысячи флоринов:
– Но пусть убегает к нам от тиранства прусского.
– Эйлер о том и хлопочет. Он признает, что нигде ему так хорошо не работалось, как в России. Но семья у него – как табор цыганский! Жена досталась будто крольчиха какая…
Эйлер просил для себя ежегодно 3000 рублей.
– Денег нет таких, какие он просит. Но я, чтобы «Ироду» досадить, из своего кармана доплачивать согласна…
Фридрих, получив «Наказ» русской императрицы, критиковать его не стал. Но зато жестоко оплевал Леонарда Эйлера, забравшего из Берлина свои архивы: «Он поехал в Петербург, чтобы снова лизать русский снег. Я счастлив, что своим отбытием он избавил меня от чтения громадных фолиантов, наполненных цифрами, и пусть корабль, нагруженный иксами и игреками, перевернется кверху килем, чтобы Европа уже навсегда избавилась от обилия интегральных исчислений…». Сразу же с корабля Леонард Эйлер был пересажен в карету, которая примчала его в Петергоф.
Екатерина встретила ученого на зеленой лужайке.
– Как ваши драгоценные глаза? – спросила она. – Берегите их, они нужны для моей Академии, мой флот и артиллерия усиливаются, а без ваших вычислений ни стрелять, ни плавать нельзя.
Она спросила – чего больше всего он боится в России?
– Я покинул эту страну, убоясь количества омерзительных пыток, какие были здесь во времена Анны Иоанновны.
– Россия от пыток избавлена навеки!
– И еще я боюсь… русских пожаров.
– Между нами говоря, я их тоже побаиваюсь. Единственное, чем я могу вас утешить: случись пожар, сама прибегу с ведрами.
Она подарила ему дом на Васильевском острове.
* * *Денис Фонвизин уселся в шарабан, велел ехать. Отпуск кончился – прощай, Москва-матушка! Когда с Кузнецкого моста завернули на Лубянку, кучер показал ему дом Салтычихи:
– Во каки палаты у кровопивицы нашей! Сколь народу сгубила, а на нее, стерву, раз управа найдется?..
Денис отворил сундучок дорожный, извлек из него рукопись комедии «Бригадир» и стал читать, поглядывая в окошко, а там – поля и пожати, перелески и костры в безлюдье пастушьем. О Русь, Русь! Великая, многострадальная, обожаемая. Шарабан трясло на ухабах – пущай трясет: ухабы-то ведь тоже родимые… А вскоре по возвращении в Петербург случилось ему быть в доме генерал-аншефа Бибикова. Дело шло к вечеру, заявились гости, пришел и Гришка Орлов, стали уговаривать Дениса – читать:
– Коли плохо, так ногами не затопчем тебя!
Денис читал и сам чувствовал, что комедия получилась. Александр Ильич Бибиков, дома хозяин, в восхищении по ляжкам себя нашлепывал, а Орлов даже со стула вскакивал, крича:
– Режь, Денис! Без ножа режь нас, дураков…
В трактире Денис повстречал Потемкина:
– Орлов желает «Бригадира» моего поставить во фрунт перед самой императрицей, а я, сам ведаешь, шпыняний боюсь.
Потемкин держал в руке громадный бокал с вином:
– Денис! Маршируй к славе смелее…
День выдался жаркий, когда Фонвизин приехал в Петергоф; ликующая вода, объятая радугами, неслась каскадами к морю. Петергофский Эрмитаж был окружен глубоким рвом, к нему вел подъемный мостик, прозрачные волны дробились о замшелые валуны. Зал второго этажа насквозь пронизало светом, свободно втекавшим через десять окон, а дубовые панели простенков были покрыты живописными полотнами. Посреди зала стоял ореховый стол на 14 персон. Вот раздался звон колокола – и середина уплыла вниз, попав в кухни первого этажа, потом плавно вернулась наверх, уставленная питьем и яствами по вкусу каждого. Лакеев в Эрмитаже не было («Не должно иметь рабов свидетелями, как хозяин пьет и веселится», – завещал наследникам престола Петр I).
Здесь же был и Потемкин, сказавший:
– Надо бы усадить Расина нашего.
Фонвизин ответил, что ему удобнее читать в движении. Екатерина встала и сама поднесла ему бокал лимонатису.
– Желаю услужить литературе, – сказала женщина. – Рада видеть в доме своем ум не заезжий, а природный, российский…
Потемкин подмигнул единственным глазом: мол, жарь!
Фонвизин деловито ознакомил гостей Эрмитажа с обстановкою в доме бригадира: комната, убранная по-деревенски; сам бригадир, ходит, покуривая табак; сын его в дезабилье, кобенясь, пьет чай… Вот батюшка-советник посмотрел в календарь:
– Так, – произнес Фонвизин, – ежели бог благословит, то двадцать шестого числа быть свадьбе.
Екатерина удивилась началу (даже вздрогнула).
– Helas! – воскликнул сын бригадира.
И началось… Пренебрегая телесною полнотой, Фонвизин живо двигался меж десяти высоких окон. Он обращал взор то в дали морские, где прибой рокотал в бурунах, то озирал зеленые кущи парковых дубрав; голос его звучал на разные лады, поражая слушателей:
– «О, Иванушка! – взывала бригадирша. – Жена твоя не будет ни таскаться по походам без жалованья, ни отвечать дома за то, чем в строю мужа раздразнили… – Жена! – отвечал ей бригадир. – Не все ври, что знаешь. – В перебранку вступался визгливый голос: – Да полно скиляжничать! Я кацабельна с тобой развестись, ежели ты еще меня так шпетить станешь…»
Смех за столом прерывался напряженным молчанием. За третьим актом возникла неизбежная пауза, которую гости Эрмитажа заполнили скорым писанием записок, их спустили на кухню, чтобы наверх подавали десерты – по вкусу каждого.
Фонвизин, держа в руке свиток рукописи, отдыхал.
– Вы устали? – радушно спросила Екатерина.
– Зачем жалеть-то его? – буркнул Никита Панин. – Добро бы он повар был, а писателей на Руси жалеть не пристало…
Наконец над пышным великолепием стола прозвучали последние слова пьесы: «Говорят, с совестью жить худо: а я сам теперь узнал, что жить без совести всего на свете хуже». При этом Панин обернулся к Елагину, погрозив ему пальцем:
– Слыхал, Перфильич, что чиновник твой заявляет?
– Удивительно! – зашумели гости. – Такую дурищу-бригадиршу пять актов слушаем, и еще давай десять – не заскучаем…
Окрыленный, выбежал Фонвизин в темноту вечернего парка и долго блуждал в одиночестве, среди затихших к ночи фонтанов, где его не поленился разыскать толстяк Никита Панин.
– Покорный ваш слуга! – сказал вельможа. – Осмелюсь предречь вам славу вечную и всероссийскую. Вы искусно преподали нравы наши, а ваша бригадирша всем нам родня близкая. Отчего, смею думать, немало вы врагов себе наживете. Но вы, сударь, еще не ведаете, что произвели: вы первую русскую комедию сочинили!
Он взял с Фонвизина слово, что «Бригадир» будет прочтен перед цесаревичем Павлом. Колесо славы раскрутилось быстро: не было дома, куда бы не звали Дениса с его комедией, он стал известен вельможам высшего ранга, все его ласкали и баловали. Скоро в городе только и говорили об искусстве Дениса Ивановича, и даже на улице Фонвизину кланялись незнакомые люди, спрашивая: