Фаворит. Том 1. Его императрица - Валентин Пикуль 42 стр.


Обрескову он заявил, даже не привстав с софы:

– Между нами все кончено! Ваша страна нанесла жестокое оскорбление верным вассалам нашим – крымским ханам, разрушив их волшебный дворец в Галте, и это вызвало гнев в наших сердцах.

Обресков сказал, что в Галте и дворца-то нет – одни сараи для сена.

– Да и как Россия могла оскорбить вашего вассала Крым-Гирея, если вы сами его преследуете ненавистью?

– Отныне вся ненависть – против вас…

После этого Гамзы-паша объявил России войну.

– От сей минуты, – заявил Обресков, – я слагаю с себя все полномочия и прошу Диван не обращаться ко мне ни с какими деловыми вопросами. Но я верю, что моя страна сумеет с достоинством возразить на все ваши фанаберии пушечными залпами на Босфоре…

Его потащили в Семибашенный замок, где когда-то Византия печатала золотые монеты, а теперь там была тюрьма Эди-Куль. Ворота крепости заранее выкрасили свежей кровью казненных бродяг, кровь еще стекала с них, и капли ее оросили русского посла, входящего в заточение. Следом за ним, пригнув головы под красным дождем, прошли в темницу и советники его посольства. Обрескова бросили в яму, свет в которую проникал через крохотное отверстие наверху… Через это отверстие он наблюдал, как высоко-высоко летают свободные голуби. О боже! Как далека отсюда милейшая Россия, как беззащитна стала юная жена… Крышка захлопнулась.

5. Жестокая месть

Откуда взялись царские манифесты к гайдамакам?

Вопрос задал Панин, и Екатерина невольно фыркнула:

– Никита Иваныч, да сам подумай: я и… гайдамаки?

– Но вся Украина читает их. Золотыми буквами на пергаменте писано твоим именем, матушка… А теперь не только солдаты наши беглые, но даже многие офицеры идут в стан Железняка и Гонты, заодно с ними служат!..

Поначалу Петербург смотрел на дела гайдамацкие сквозь пальцы: вольница ослабляла конфедератов Бара, и русской политике это было даже выгодно. Но теперь пламя пожаров грозило с Правобережной Украины (польской) перекинуться на Украину Левобережную (русскую), и Екатерина созвала совещание.

– Когда человек тонет, – сказал Никита Панин, – его не спрашивают, какова его вера и что он мыслит о царствии небесном. Тонущего хватают за шиворот, спасая. Паны польские сами повинны в возмущении народном, но сейчас их спасать надобно…

Лишь фаворит Орлов вступился за гайдамаков:

– Помяните Богдана Хмельницкого! Тогда не менее, еще более крови лилось. Вы говорите тут, будто Гонта и Железняк бунтовщики? Но, помилуй бог, булава Хмельницкого тоже из купели кровавой явилась! Ежели б при царе Алексее таково же рассуждали, каково ныне вы судите, Украина никогда бы с Русью не сблизилась…

Генерал-майор Кречетников воспринял приказ из Петербурга болезненно. Он сражался с конфедератами, гайдамаки ему помогали в борьбе с ними. Как же теперь противу союзников оружие поднимать? Это задание он передоверил майору Гурьеву:

– Исполни сам, братец, а как – твое дело…

Гурьев с войсками и артиллерией вошел в лес, где пировали гайдамаки, и сказал, что прислан самой государыней, дабы облегчить хлопам борьбу с ляхами ненасытными. Криками радости голота серомная встретила это известие. Началась гульба всеобщая. Гурьев позвал к себе на угощение атаманов. Пришли они. Гонта был, и Железняк явился в шатер майора… Стали пить да подливать один другому. Во время гульбы Гурьев пистолеты выхватил:

– Хватай их, разбойников! – И враз навалились на атаманов, опутали ремнями, сложили, как поленья, на траве перед шатром в один ряд. – А теперь, – приказал Гурьев, – наших с левого берега надобно отделить от тех, что с берега правого…

И своих, левобережных, в кандалах погнали до Киева, а польских украинцев выдали на расправу панству посполитому. Не случись резни уманской, воссоединение Западной Украины произошло бы намного раньше…

Но теперь все было кончено, и Гонта сказал:

– Коль наварили браги, так нехай вона выпьется…

* * *

Границ стремления к свободе у человека нет и быть не может. А чем шире круг желаний, свободы, тем сильнее потребны средства к удержанию человека в рабстве…

Ивана Гонту судили три ксендза и один монах-базилинианец. Приговор был таков: казнить его на протяжении двух недель, чтобы мучился неустанно: первые десять дней сдирать кожу, на одиннадцатый рубить ноги, на двенадцатый – руки, в день тринадцатый вырвать живое сердце, а уже потом с легкой совестью, поминая бога, можно отсечь и голову.

Гонту повезли терзать в Сербово, и на эшафоте сказал он палачам, чтобы не трудились поднимать его высоко:

– Вам же легче будет целовать меня в ж…!

Ни одного стона не издал сотник, даже улыбался, когда щипцы палача сорвали со спины первый лоскут кожи. Потом захохотал:

– Неужто ж больно мне, думаете, после панования моего?

Два жолнера забили ему рот землей. Руководил казнью региментарь Иосиф Стемпковский, и Браницкий крикнул ему:

– Хватит уже! Вели же кончать сразу…

Палач разрубил тело на четырнадцать кусков, и все куски развезли по городам разным – ради устрашения. А голову сотника скальпировали. Обнаженный череп палачи присыпали солью, потом снова натянули кожу лица на череп. И в таком виде прибили голову к виселице, а Стемпковский пригрозил: «Всем лайдакам проклятым такое же будет!» И настал чернейший день Украины: устилая путь виселицами и убивая крестьян, «страшный Осип» (Стемпковский) выбрал для казней Кодню – местечко средь болот и трясин, которые не могли сковать даже морозы. Никого не допрашивал – только вешал и вешал! Веревок не хватило, палачи взялись за топоры. Стемпковский выходил утром ко рву, садился в кресло и до заката солнца наблюдал, как ров заполняется головами. Наконец ров заполнился доверху. Но тут фантазия «страшного Осипа» разыгралась: велел он отрубать левую руку с правой ногой, правую руку – с левой ногой, и в таком виде, залив свежие раны маслом, отпускал искалеченных. С той-то самой поры девчата украинские меж цветными лентами заплетали в косы и ленту черную. А самым ужасным проклятием стали на Украине слова: «Нехай тебя черти свезут в эту Кодню!..»

Маршал коронный Браницкий обвинил кичливую шляхту:

– Вы сами во всем виноваты! Разорили народ до отчаяния, а чуть гайдамаком запахнет, всякий спешит увезти что можно и бежать, остальные ж воруют на Украине и сами разбойничают.

Из Варшавы его поддержал король. «Довольно казней, – писал он Браницкому. – Если вам угодно, лучше уж клеймите каждого десятого». Совет был неосторожным: Стемпковский исполнил его буквально. Свирепые расправы в Кодне стали известны запорожцам, они озлобились на Екатерину, которая левобережных украинцев сослала в Сибирь, а правобережных отдала в руки палачей шляхетских…

Сколько еще страданий предстояло пережить русским, украинцам и полякам! А Иван Гонта долго будег смотреть с высоты, как движется под ним толпа народная, как одни плюют в него, а другие благословляют! На голом черепе сотника ветры раздували оселедец казачий, будто не умер он, а по-прежнему мчался на лихом скакуне, и кожа на лице Гонты, задубленная морозами и прожаренная солнцем, стала похожа на тот самый пергамент, на котором писалась фальшивая «золотая грамота»…

Но ты, курьер с берегов Босфора, где же ты?!

* * *

Об этом курьере думал и Алексей Михайлович Обресков, в яме сидючи. Всегда полнокровный, он стал опухать. Его тайно навестил бывший реис-эфенди, поведал о татарском набеге. Конечно, это лишь слабый укол в подвздошину России – теперь следует ожидать мощного удара, и Крым-Гирей уже поднимает орды свои.

– Не знаю, верить ли, но конфедераты барские утверждают, будто наш султан предложил Марии-Терезии навечно отдать Австрии Сербию с Белградом, если она сейчас выставит против России корпус на Дунае, и цесарка вроде бы согласилась…

– Старая, вредная тварь! Конец ее будет ужасен.

Они говорили по-немецки. Ахмет-эфенди спросил, чем он может облегчить его положение в этой яме. Обресков расплакался:

– Не пожалей пиастров! Найми в кофейне лучшего певца, пусть он в Буюк-Дере споет под окнами моей жены. Она узнает, как я люблю ее, если услышит романс вашего бессмертного поэта – Бакы.

– Не плачь, Алеко, я это сделаю для тебя…

Вечером в Буюк-Дере пришел уличный бродяга-певец, высоким и чистым голосом запел в опустевшем саду русского посольства:

На окне едва заметно шевельнулась плотная занавеска.

На окне едва заметно шевельнулась плотная занавеска.

* * *

Петербург известился о войне лишь 1 ноября.

6. Пробуждение

Военная коллегия в тот же день получила письмо от Екатерины: «Туркам с французами заблагорассудилось разбудить кота, который крепко спал: я – сей кот, который вам обещает дать себя знать, дабы память обо мне не скоро исчезла… Мы всем зададим звону!» Женщина примчалась из Царского Села в столицу, взволнованная и напряженная. Она быстро поднималась по лестницам дворца, на ходу распахивая шубу, разматывая платок на голове.

– Мы избавлены от тяжести, – торопливо говорила она в ответ на поклоны придворных. – Сколько было с нашей стороны уступок и задабриваний, сделок и глупостей, чтобы избежать этой войны. Но война пришла… покоримся же воле божией!

Панину она сказала, что для ведения войны необходимо образовать Государственный совет из лиц доверенных:

– Я только женщина, и в делах военных мало смыслю… Не возражайте! Лучше подумаем, кого в Совет сажать?

В числе прочих Панин назвал и ее фаворита, ибо забудь он Гришку, так потом обид не оберешься. Подле покоев Екатерины освободили комнату, стащили туда мебель для сидения и писания, и 4 ноября императрица открыла первое заседание:

– Принуждены мы, русские, иметь войну с Портою Оттоманскою. Обеспокою вас тремя вопросами. Первый – как вести войну? Второй – с какого места начать войну? Третий – как обезопасить остальные границы России?

Войну решили вести непременно наступательную. Исходные позиции выбрали у Днестра, чтобы заодно уж оградить от вторжения турок Подолию, задумали сразу блокировать Крым от Турции, но для этого флот надобен, а значит, предстоит возрождать верфи на Дону и в Воронеже.

Екатерина помалкивала, пока мужчины размечали дислокацию войск. Вдруг дельно заговорил Григорий Орлов:

– Хорошо бы нам заранее определить, каковы цели войны, которая нам навязана. А если война целей не содержит, так это вообще не война, а… драка. Тогда и кровь проливать напрасно не стоит.

Если этот вопрос и родился в голове Орлова, то предварительно он, конечно, одобрен императрицей. Панин дал ответ:

– Цель войны – скорейшее окончание ее!

– Победой, – добавил вице-канцлер Голицын.

Фаворит к заседанию был подготовлен хорошо.

– Победа, – сказал Гришка, – это лишь успех в войне. Но это еще не цель войны. Надо думать, какие выгоды в политике и в пространствах должно принести нам оружие.

Панин, не желая терять главенства в политике, поспешил вернуть прения в русло военных интересов, и это ему отчасти удалось. Армия страны была поделена на три главные части: наступательную, оборонительную и обсервационную (подвижный резерв). Екатерина просила мужчин сразу же выбрать командующих армиями:

– Петр Семеныч Салтыков уже стар, пущай на Москве остается, ею управляя, наступательную армию Голицыну предлагаю…

А ведь все думали, что императрица бросит в наступление именно Румянцева, но она выдвигала Голицына, назначив Румянцева во Вторую армию – оборонительную. При этом генерал-аншеф Петр Иванович Панин сопел сердито: опыт военный велик, а куда девать его!.. Орлов сказал: пока Россия флота на Черном море не имеет, хорошо бы пощекотать пятки султану с другой стороны:

– Из моря Средиземного! Вот потеха-то будет.

– То немыслимо, – возразил князь Вяземский.

– Да почему, князь? – удивилась Екатерина.

– Флота нет для плаваний столь далеких…

Но все согласились, что такая «диверсия» весьма заманчива.

– Тем более, – говорили дружно, – корабли наши в море Средиземном дорогу с клюквою да соболями уже проведали…

Екатерина, не забывая о главном, напомнила:

– Граф Григорий о целях войны речь повел, но его прениями не поддержали… Я предлагаю этот же вопрос, но в иной форме: к какому концу вести войну и в случае авантажей наших какие выгоды за полезное принимать? Подумайте…

Екатерина – не Орлов, и, если она сама спрашивает, надобно отвечать. Члены Совета высказались: в случае военного успеха потребуем у султана свободы мореплавания в Черном море, кроме того, установим нерушимые границы между Польшей и Турцией.

– Мне от ваших слов теплее, но еще не согрелась, – сказала Екатерина, беря пясть табаку из табакерки. – Возвращаю память вашу к предначертаниям дней минувших… Не пора ли России довершить начатое Петром Первым и Великим?

Тут ее поддержали охотно: если на Балтике страна «офундовалась», то пришло время выходить и на берега Черного моря, чтобы после войны там флот плавал, чтобы гавани и города оживились. Правда, Панины отнесли эти проекты к области волшебных грез:

– Турция с такими авантажами не смирится!

Но тут вступился бывший гетман Разумовский.

– Турция, – произнес он, – вестимо, не смирится. Но существует еще и ханство Крымское, а ежели Крым оторвать от влияния Стамбула, сделав ханством самостоятельным, от султана не зависящим, то… и возни лишней не будет.

Екатерина, звонко чихнув, захлопнула табакерку.

* * *

Была суббота – день банный. С утра пораньше затопили придворную баню, Екатерина, как всегда, мылась со своей наперсницей – графиней Парашкой Брюс, но сегодня не прошло и получасу их мытья, как из бани выскочила едва прикрытая Брюсша с воплем:

– Скорее… помирает… умерла! Врачей, врачей…

Один за другим трепетной рысцой сбегались лейб-медики. Екатерина была без сознания. Пульс едва прощупывался. Дыхание почти исчезло. Врачи никак не могли привести Екатерину в чувство. Пять минут, десять – никакого результата. Роджерсон сказал, что положение критическое, следует предупредить наследника престола:

– Будем смотреть правде в глаза: она при смерти.

Это известие быстро распространилось по дворцу:

– Умирает… умерла, у нас будет Павел Первый!

Кто-то истерически зарыдал (кто-то тишайше радовался).

Минуло еще двадцать минут – оживить императрицу не могли. Наконец-то обретя сознание, она глухо спросила:

– Что было со мною? Я ничего не помню…

Лейб-медики не хотели ее пугать и сказали, что обморок вызван усталостью, а шотландец Роджерсон даже похлопал ее по плечу:

– Браво, мадам… браво! Вы у нас молодчина…

В черных волосах женщины – ни единой сединки.

– Мне же нет еще и сорока, – сказала она.

– Зато уже есть тридцать девять, – отвечали ей.

Тело женщины было еще молодым, но возле живота уже собрались складки лишнего жира. Не стыдясь наготы, Екатерина с тупым взором сидела перед врачами, а они в один голос ругали ее:

– До каких же пор ваше величество будете вставать раньше всех во дворце и ложиться позже всех? У русских есть хорошая поговорка: работа – не волк, в лес не убежит. А царицы не сделаны из мрамора и алебастра, они устроены, как все люди, и потому должны думать о своем возрасте … увы, это так!

Кривая, нехорошая улыбка исказила черты женщины. В этот момент она увидела себя молоденькой в осеннем парке Ораниенбаума, где угрюмый садовник Ламберти напророчествовал ей о неизбежном несчастье.

– Боже! – простонала она. – Неужели мне скоро уже сорок? И жизнь покатится на пятый десяток… Знает ли кто-нибудь в этом чудовищном дворце, что я еще ни разу в жизни не была счастлива, как бывают счастливы все женщины в мире? – Екатерина тихо заплакала. – Спасибо вам всем, – сказала, явно подавленная, но голосом уже повелительным. – Отныне постараюсь вставать не в пять, а в шесть утра. Все остальное пусть остается по-прежнему… А теперь прошу вас удалиться – я должна одеться…

Обедала в скорбном молчании. За столом ей доложили, что полки столичного гарнизона, идущие на войну, построились перед дворцом и ждут ее. Екатерина встала. Брюсша удерживала ее:

– После бани и обморока… на мороз-то?

– Оставь. Я должна проводить их.

– Закутайся, Като, платок надень.

– Перед солдатами я императрица, а не баба…

Небрежно накинула шубу, взяла в руки муфту из меха загадочных зверей Алеутских островов – и такой предстала перед войсками: искристый снег припорошил ее голову.

– Хочу единого, – громко сказала Екатерина, – видеть вас всех на этом же самом месте, после войны – живыми и невредимыми. Не будем же страшиться дней грядущих. Всегда помните: Россия – страна первого ранга, но окруженная завистью, враждой, недоброжелательством. А победа принадлежит вам… Прощайте, ребята!

Грянули промерзлые литавры, запели ледяные трубы. Она вернулась во дворец. Не раздеваясь, надолго приникла к окнам. Кто-то, подойдя сзади, потянул с нее шубу. Женщина покорно подчинилась чужой услуге, даже не обернувшись.

Это был Потемкин, он спросил:

Назад Дальше