Фаворит. Том 1. Его императрица - Валентин Пикуль 53 стр.


– Прежде всего умерьте свои требования к султану.

Панин сказал, что Австрия может компенсировать потерю Силезии приобретениями в Турции.

– Силезия уже оплакана Марией-Терезией, и сейчас, – отвечал принц, – Мария-Терезия рыдает по другому поводу… Ваше величество, – вдруг удивился он, – а что вы сейчас выпили?

Водку! Так и скажите своему брату, что его родственница сильно обрусела. Единственное, что осталось во мне от немки, так это неистребимая тяга к кофе. О, как хорошо, что я не живу в Германии, а то бы вы намололи для меня кофе из ячменя!

– Да, мы, пруссаки, бедные, – согласился Генрих. – Поверьте, когда я вижу гвоздь на земле, я не ленюсь поднять его…

По выражению лица императрицы Панин догадался, что ей опостылел этот разговор. Она вдруг сказала – с гневом:

– Рубикон наши смельчаки уже переходили.

– Кто, например? – удивился Генрих.

– Мой генерал и камергер Потемкин!

– Это очень опасно для… вас, – ответил гость.

Утром Екатерина невнимательно выслушала доклад генерал-прокурора о волнениях на Яике и перебила Вяземского вопросом:

– Удалось вам выяснить о Симонисе-Эфраиме?

– В этом деле, увы, замешан сам король.

– Тем лучше! У меня в Европе давняя репутация дамы скандальной, и мне остается только подтвердить ее…

9. Позорное удаление

Еще летом бригаду усилили запорожцами, и Потемкин любил гостевать в их безалаберном коше, где пил горилку, заедая ее салом с чесноком, кормился кулешом и мамалыгой, благодарил:

– Спасибо, що нагодували казака…

Имен и фамилий запорожцы не ведали, двух ординарцев Потемкина прозвали Пискун и Самодрыга (у первого голос тонок, второй во сне ногой дергал); самого же генерала запорожцы именовали «Грицко Нечёса» – за его вечно лохматую голову. Осенью, когда армия занимала винтер-квартиры, Румянцев позвал Потемкина к обеду, а тот к столу званому опоздал.

– Ты у нас, неряха, живешь по пословице: шасть к обедне – там отпели, вмиг к обеду – там отъели, ты в кабак – только так!

Румянцев поселился в просторной молдаванской мазанке, где восемь дымчатых кошек грелись на лежанке, сладко мурлыча. В утешение за выговор он сказал Потемкину, что отпустит его в продолжительный отпуск до Петербурга, с тем чтобы весною возвратился:

– Исправностью кавалерии отдых ты заслужил…

Румянцев заранее предупредил Екатерину письмом, что Потемкин, «имеющий большие способности, может сделать о земле, где театр войны состоял, обширные и дальновидные замечания». Никто фельдмаршала за язык не тянул, когда в реляциях он восхвалял боевые заслуги Потемкина. Придворные конъюнктуры, которые полководцу иногда и приходилось учитывать, в этом случае не имели значения, ибо камергер от двора был далек.

Плотно поели, винцом согрешили, настала пора прощаться:

– С богом! – благословил Румянцев гостя столь раскатисто, что все восемь кошек прыснули с лежанки в разные стороны…

Пискун и Самодрыга сопровождали Потемкина до самого Чигирина. Старый шлях был разбит копытами кавалерии, пушки и вагенбурги оставили глубокие колеи, заливаемые дождями. День и ночь качка в седле да пение дремлющих запорожцев:

Осень за Чигирином была благодатная; свежая, пропитанная ароматами увядающих трав и фруктов. Потемкин в Лубнах купил за гроши развалюху-коляску, расстался с запорожцами, поехал один – на Москву! Но в распутье дорог кольнуло вдруг сердце небывалой печалью: вспомнилась смоленская глухомань, где в тихой Чижовке плещутся чистоплотные домовитые бобры, где лоси бережно несут свои рога к вечернему водопою, а на суках могучих дерев, что свисают над тропами, сидят кругломордые желтоглазые рыси…

Поразмыслив, он пихнул возницу в спину:

– Через Путивль на Брянск… в Смоленщину!

* * *

Потемкин родственником был плохим, сыном равнодушным, братом никудышным. Еще в Петербурге, получая письма от безграмотной матери, он складывал их за икону, говоря рассеянно: «Пущай на божнице отлежатся», – и забывал о них! Потому и был крайне удивлен, когда узнал, что стал уже дядей, и полно новой родни…

Сладкой судорогой свело ему горло – коляска прокатила мимо той обветшалой баньки, в которой родился он, чтобы вкусить горьких плодов от сладкого древа жизни. Деревенские ребятишки, посинев от холода, ловили в Чижовке раков, дивились, из-под ладоней – что за барин едет? Маменька, окруженная бабами на дворе усадьбы, руководила варением ягод на зиму, крикливо надзирала за квашением капусты. Мохнатые бронзовые пчелы, гудя, летели из отцветшего сада. Завидев сына, мать воскликнула:

– А я-то думала, что убили тебя… Никаких весточек!

Потемкин, растрогавшись, даже всплакнул в старенькую кацавейку. Едва оглядел дом своего детства, как при разборе багажа начались обиды:

– Не уважил меня ты, сыночек! Другие-то коли с войны едут, так всякого добра навезут. А ты своей же родной маменьке даже платочка застиранного не привез, чтобы старость ее утешать… Одни книжки за собою таскаешь! А на што тебе их столько-то? Купил бы одну – и читай на здоровье. Ведь любую раскрой – во всех буковки одинаковы. А ведь все оне, чай, гривен пять стоят. На эти б денежки лучше бы сахарком меня побаловал.

– На меду живя, кто же сахару просит?..

Дарья Васильевна малость притихла, когда сведала от сыночка, что карьер у него вполне исправный – уже в генералы вышел.

– Сколь же ты нонеча денег от казны забираешь?

– Откуда деньги? В долгу – как в шелку.

– На что ж доходы твои, сынок, убегают?

– На разное. Одеколоны много денег берут.

– Избаловался ты, как я погляжу. Батюшка твой причуд этих не заводил. Вот уж скромник-то был, диколонов твоих и не нюхивал. Едино водочкой да наливочками душеньку безгрешную тешил!

Потемкин оправдывался, что с тех пор, как глаза лишился, у него головные боли бывают, и тут одеколон кстати:

– Голову им поливаю. Полью разок – бутылочки нету.

– К дохтуру сходи, – посоветовала маменька.

– А ну их всех… – отвечал Потемкин.

С опросу маменьки узнал он, что две сестрицы уже лежат на сельских погостах, упокоились навеки в бездетности. Пелагеюшка с Марьей за мужьями по разным службам таскаются, первая-то – за Высоцким, что уже бригадир, а вторая – за Самойловым, у них теперь сын взрослый и доченька – Сашка да Катенька.

– Повидать бы кого, – сказал Потемкин.

– От генеральского визита кто же откажется?

Энгельгардты жили неподалеку в именьишке своем, едва сводя концы с концами. Сестрица Алена в замужестве была удачлива, ее Васенька Энгельгардт парень был добрый, веселый, а потомство у них – один только мальчик, остальные все девки. Григорий Александрович даже растерялся, когда в сенях окружили его разом шестеро племянниц, резвых замарашек.

– Ох, не запомнить вас: Санька, Варька, Катя… а ты кто?

– Танька я, – пропищала самая младшенькая.

Он взял ее на руки, на нем повисли и остальные:

– Дядечка приехал… генерал кривенький! Уррра-а…

А племянник, сидя на полу, усердно стучал в игрушечный барабанчик. Васенька с Аленой пошушукались, стали таскать с кухни что бог послал. Сестра, радостно обомлевшая, суетилась:

– Уж не взыщи, Гриша, мы скудненько живем, по-деревенски.

– Не старайся, – говорил Потемкин. – Я не балован…

Сначала пили липец, потом Алена подала варенуху (мед, разваренный с фруктами и корицей). Племянницы стали тут танцевать перед дядюшкой, игриво распевая свежими голосочками:

Шурин, подливая Потемкину до краев, жаловался:

– Драть бы их всех, да рук не хватает. Одну схватишь, выпорешь – глядь, другая кота за хвост тащит, я – за ней. А тут третья уголь из печи взяла, всем младшим усы рисует… Морока мне с девками! Хоть бы росли скорее – всех по гарнизонам раздам!

Племянницы плыли на цыпочках, румяные, счастливые:

Потемкину приглянулись Варенька с Танечкой, а Наденька была дурнушкой, рыжая, и он, опьянев, сказал ей с огорчением:

– Эх, Надежда ты моя – безнадежная…

Ночевал на сеновале, и ближе к ночи пришла она:

– Дядечка родненький, отчего ж это я безнадежная?

– Не горюй, и тебя счастье не минует.

На лошадях с бубенчиками, когда на взгорьях еще краснели клены и ярилась прибитая утренником рябинка, по первопутку навестил он сельцо Сутолоки, что лежало в восьми верстах от Чижова. Здесь жили Глинки,[19] и Потемкин малость робел от предстоящего свидания: с детства помнились слухи на Духовщине, что его маменька, распалясь романсами, согрешила с молодцом Гришею Глинкой…

– Не горюй, и тебя счастье не минует.

На лошадях с бубенчиками, когда на взгорьях еще краснели клены и ярилась прибитая утренником рябинка, по первопутку навестил он сельцо Сутолоки, что лежало в восьми верстах от Чижова. Здесь жили Глинки,[19] и Потемкин малость робел от предстоящего свидания: с детства помнились слухи на Духовщине, что его маменька, распалясь романсами, согрешила с молодцом Гришею Глинкой…

На крыльце усадьбы Сутолок стоял сгорбленный старец в ушастом картузе, одежонка на нем была самая затрапезная.

– Гриц? – вскрикнул он. – Никак ты, Гриц? Вот каким стал Григорий Андреевич Глинка, бывший певец и богатырь, а ныне хорунжий смоленской шляхты в отставке.

Потемкин приник к нему, как к отцу, замер.

– Ну, пойдем… простынешь, – зазывал его Глинка.

Старенькие клавесины рассыхались в углу; поверх них неряшливой кипой лежали ноты – из Лейпцига, фирмы Брейткопфа.

– Садись, сынок… во сюда. Перекусить не хочешь ли?

– Да не, Григорий Андреич, я так… проездом.

– Верно сделал, что заехал. Живешь ладно ли?

– Не сбывается у меня ничего… тяжко!

– Так и должно. В твои годы, Гриц, мечтал я в Вену уехать. Думал, музыку слагать стану… великим сделаюсь. А вот, вишь, помру в Сутолоках… лес ночами шумит… волки воют…

Потемкин вытер слезу. Поправил на лбу повязку:

– Окривел вот! Мешает мне это. Жить мешает.

– Не печалуйся, – утешил его Глинка. – Как на роду пишется, так и сбудется. Жениться хочешь ли?

– Не.

– К печальной старости готовишь себя… Тряской рукой хорунжий разлил водку из мутного лафитничка. Потемкин поднялся, долго перебирал ноты, потом решительно присел за клавесины, наигрывая, запел по-французски:

Он печально замолк. Медленно закрыл клавесины.

– Чья музыка? – спросил Глинка.

– Моя.

– А стихи?

– Мои. Тут все мое…

И признался, что уже восемь лет любит женщину.

– Так что? Или замужня?

– Хуже того – императрица.

– С ума ты сошел, голубчик?

– Наверное. Сейчас вот поеду… увижу ее.

– Через Москву не ездий – там чума.

– От чумы и еду: где война, там и язва.

– Береженого бог бережет. Заверни от Холма на столбовой шлях, он тебя прямо на Торопец выведет, а там и Питер уж рядышком…

Потемкин послушался Глинку и поехал через Торопец в столицу. А романс его со временем превратился в русскую народную песню, которая начиналась словами: «Коль скоро я тебя увидел…»

* * *

Нежно-фиолетовый камзол из бархата, короткие штаны до колена, сиреневые чулки с ажурными стрелками, великолепный парик, присыпанный серебристой пудрой – в таком наряде Потемкин готовился предстать перед императрицей. Но сначала он посетил ресторацию на углу Миллионной, в нижнем этаже гостиницы «Вена», где обед с вином стоил не менее трех рублей. Русских здесь было мало, зато посиживали богатые иностранцы. Потемкин был мельком знаком с Чемберленом, владельцем полотняной фабрики на Охте, и слегка кивнул ему, приветливо раскланялся с французом Вомаль де Фажем, по которому давно плакали стены Бастилии и тосковало весло на мальтийских галерах. Для начала Потемкин заказал для себя две тарелки мороженого, которое и поглотил с завидной алчностью. Затем попросил ветчины с укропом, жирных угрей, баранину с хреном.

– И соленых огурцов с… ананасом, – сказал он.

– Это после мороженого? – брезгливо заметил Чемберлен.

Потемкин за скорым ответом под стол не лазил:

– Хороший хозяин только так и делает: сначала набивает погреб льдом, а уж потом сверху загружает его провизией.

– Вы скиф! – загрохотал Вомаль. – Азиатское чудовище!

– Не имею нужды оправдываться… Вы, мсье, намазываете хлеб маслом, даже не ведая, что масло изобретено скифами. Ни Геродот, ни Фукидид о масле ничего не сообщают…

Вечером он явился в Зимний дворец; при дворе был «малый» выход. Потемкин занял место в мужском ряду, напротив блистала бриллиантами женская шеренга – дамы в нетерпении колыхали своими веерами. Наконец два пажа вышли из внутренних дверей, держа белые палочки, украшенные крыльями Меркурия, – двери раскрылись сами по себе, и Екатерина с заранее подготовленной перед зеркалом улыбочкой величаво поплыла между рядов.

Потемкин давно не видел ее и теперь жадно оглядывал. В облике Екатерины появилось то, что французы привыкли называть l'ambonpoint charmant (очаровательной полнотой), но при складном торсе чересчур выпирал бюст. Мелкие шаги ее были, как всегда, легки, она расточала вокруг себя любезности, а голубые глаза при черных волосах казались искусственными. Потемкин привык видеть императрицу в длинных белых одеждах, теперь она изменила прежней моде, одетая в костюм, схожий со старинным русским сарафаном.

Она все ближе… Он заранее склонился в поклоне! Екатерина миновала Потемкина, будто пустое место. Но, обойдя весь строй, как офицер обходит свой полк, императрица неожиданно вернулась к нему.

– Генерал! – резко сказала она. – Коли война идет, вам следует о подвигах помышлять, а вы без моего соизволения ко двору явились. Повелеваю вам вернуться к делам батальным!

«При всех… при всем дворе меня опозорила…»

Григорий Александрович покинул ряды придворные.

– Благо мне, яко смирил мя еси, – прошептал он…

У подъезда дворца ему повстречалась веселая, как всегда, графиня Прасковья Брюс и стала смеяться над ним:

– Отчего так скучен, Голиаф мой прекрасный?

И хотя между нею и Потемкиным давненько пробежала черная кошка, он все-таки не выдержал – со всей силой чувства сказал:

– Отныне и навеки в этом доме я не слуга…

Он отъехал. Графиня навестила Екатерину:

– Като, зачем Потемкина сурово отвергла! У него даже губы тряслись, у бедненького… Что ты сказала ему такого?

Екатерина смутилась. Женское безошибочное чутье, столь развитое в ней, давно подсказывало императрице, что Потемкин любит ее не как другие…

– Просто я растерялась, увидев его, – сказала она подавленно. – Пусть уезжает. Я напишу ему. С большой ласковостью…

Когда Потемкин покидал столицу, на дорогах уже работали жестокие карантины и «глаголи» виселиц устрашали легкомысленных, еще не осознавших нависшей над родиной опасности.

10. Признаки перемен

Парижская знать бывала по вечерам в салоне мадам Жоффрен: здесь бывший атташе Рюльер, упиваясь нечаянной славой, читал вслух свои записки о России: он отказался уничтожить свои мемуары, но Екатерина вырвала у него честное слово, что, пока он жив, ни единой строчки не напечатает… Сегодня автор уже отложил чтение, когда к нему подошла маленькая толстая женщина с мужскими повадками, лицо ее было закрыто непроницаемой вуалью. Низким голосом она спросила Рюльера:

– Вы ручаетесь, что все описанное вами истинно?

– Несомненно, я ведь два года провел в России.

– Но, по вашим словам, русские крепостные засекаются насмерть помещицами, если раз в году не представят им в виде оброка бочку румян для вечерней косметики. Это неправда, уверяю вас.

– Простите, мадам, мне знаком ваш голос…

Госпожа Михалкова! Заодно уж советую убрать из книги то место, где вы живописуете, что княгиня Дашкова была любовницей графа Панина, от которого после «революции» и родила сына.

Мадам Жоффрен пыталась удержать незнакомку:

– Ах, расскажите нам о дивной княгине Дашковой! Как бы я желала видеть в своем салоне эту храбрую героиню России!

«Госпожа Михалкова» с солдатской прямотой объявила, что княгине Дашковой нечего тут делать, ибо мадам Жоффрен никогда не поймет ее души, разнося о княгине славу лишь дурную. С этими словами Екатерина Романовна Дашкова покинула салон…

– Ну и славные дела! – заговорила она, появляясь в квартире Дени Дидро. – Все у вас угнетены, обобраны и разорены, а между тем вы, французы, швыряете тридцать миллионов только на свадьбу дофина. Наконец, тысяча парижан гибнет в ослеплении фейерверка, но… до этого ли вам? Лишь бы фейерверк был красивым. А что в итоге? Банкротство, обнищание народа, легкомыслие знати… Нет, – сказала Дашкова, усаживаясь плотнее, – у нас в России иное: мы, слава богу, обзавелись мудрейшей государыней.

Вошел лакей и спросил, можно ли подавать ужин.

– Да, – ответил Дидро, – подавай сразу, как только меня покинет эта очаровательная гостья…

Назад Дальше