– Где ты их достал? – спросил Прошка.
– Туточки… женки янычарские. Брошены.
– А куда их тащишь, брошенных?
– До Белева, что под Тулою, сам-то я из тех краев буду.
– А на что они тебе?
– Барин велел. Жена, вишь ты, рано состарилась, ажно зубы все выпали. Так он меня послал. Хочу, говорит, турчаночку молоденьку… Одна-то ничего, доберется, тока плачет. А эта хворенька! Ежели пожелаешь ее, так за пять рублев уступлю… бери!
– Как зовут ее? – полюбопытствовал Прошка.
– Бормотала она… Камертаб вроде. Шут ее знает!
Парень испытал страшную жалость к этой девчонке.
– Помрет в дороге… Пять рублев, говоришь?
– Ага. Мне без прибыли домой как же явиться?
Прошка попросил маркитанта отойти для расчета в сторонку. И там, подальше от костерка, быстро набил мужику морду, так что и встать тот не мог. Потом подхватил больную турчаночку на руки и, удивившись легкости ее тела, понес обратно – к пристани…
– Федя, – позвал он с палубы, над люком стоя.
– А! – отозвалось из корабельных низов.
– Ступай на дек. Глянь, что я достал.
– Арбузов, што ль?
– Поднимись. Сам увидишь.
Ушаков глянул на провисшую меж рук добычу.
– Сдурел ты, братец! На что тебе?
– Хворая. Жалко.
– Возись с ней… Эдакого добра тут хватает.
– Коли выхожу, так и оженюсь на ней.
– Веры-то она бусурманской.
– Вера, как и деньги, Федя, дело наживное.
– Ты прав. Но куда с ней теперь денешься?
– С собой возьму – в Азов.
– В казарму-то? А кто мне позволит янычарских баб из моря в море под русским флагом перетаскивать?
– Да ты, Федя, посмотри, какая она красивая…
Он откинул кисейный яхмак с лица, и Ушаков увидел чистый лоб, украшенный подвесками с жемчужинами, и черные глаза, обведенные гримом, – они глянули на него с испугом, а яркие губы силились улыбнуться. Ушаков спросил, как ее звать.
– Вроде бы Камертаб.
– Камертаб… Камертаб, – прошептала турчанка.
– Вишь? И голосок у нее приятный, певучий…
Ушаков сказал, что для него служба на флоте дороже всякого бабья, а Кинсберген не простит ему нарушения традиций флота.
– А кто этот Кинсберген? – спросил его Прошка.
– Голландец. Недавно на русский флот принят…
Прошка навестил корабль, на котором держал флаг капитан третьего ранга Ян Генрих Кинсберген. Этому хорошему человеку никак не давался русский язык, и Прошка заговорил с ним по-голландски.
– Мальчик! – обрадовался капитан, кидаясь ему в объятия. – Откуда ты знаешь язык моей чудесной родины?
Кинсберген не стал возражать, чтобы пакетбот «Курьер» забрал турчанку из Кафы. Прошка сам выкопал на окраине Азова землянку, сложил печурку, вмазал в нее котел, натаскал воды, устроил девке баню. Но Камертаб таяла на глазах.
– Не знаю, чем и помочь тебе, – переживал Прошка. – Если б ты хоть по-нашему понимала… Ладно, лежи. Может, и воспрянешь…
Из гарнизона позвал он лекаря-немца, наградил его щедро, просил вылечить, и тот старался. А на верфи сторожем был турок Махмуд, взятый в плен еще при Минихе, он приехал в Азов из Пензы; Прошка спросил его, что значит по-турецки «Камертаб».
– Лунное сияние, – пояснил Махмуд.
– Выпить водки при лунном сиянии хочешь?
– А кто из пензяков откажется?
– Тащи огурцов. Пойдем…
Привел турка в землянку, просил его поговорить с Камертаб, и та рассказала, что ее янычар на корабле уплыл в Варну, а жен своих заставил яд принять, чтобы гяурам такая красота не досталась.
– Чего ж не умерла? – удивился Прошка.
– Такой судьба… кысмет! – смеялся Махмуд.
* * *Добрый язык оказался у Махмуда – Камертаб выжила. Прошка все эти дни старался на верфи, уставал шибко, но в середине дня успевал заглянуть в землянку, ублажал свою «янычарку» то рыбкой, то куском пирога, то кистью винограда. С радостью наблюдал Прошка, как оживает молодая душа, как хлопочет по дому Камертаб и что-то напевает по-своему. Но однажды пришел Прошка с верфи злее черта после работы и вдруг видит: сидит его Камертаб, глаза у нее блестят, губы обведены ярким кармином, а она ногти себе, по гаремной моде, намалевывает. Пришлось вмешаться.
– Я тебе не янычар какой-нибудь, – пригрозил Прошка, – я тебе шкипер второго ранга флота российского, а ты что, стерва, вытворяешь? А ну! Обскоблись скорее, не то я тебя вздую…
Камертаб поняла его угрозы на свой женский лад: когда Прошка улегся в постель, она гибкой змейкой пронырнула к нему под одеяло. Утром парень сыскал в торговых рядах Аксинью, драчливую маркитантку, но добрую, пока трезвая. Упросил быть крестной матерью. А скоро пакетбот «Курьер» подвалил с Ушаковым – Федя охотно стал крестным отцом. В гарнизонной церкви состоялись крестины, и «Лунное сияние» превратилось в Аксинью Федоровну.
Потом бесфамильная стала госпожою Курносовой!
Ох и веселая же свадьба была в Азове – между верфью корабельной и погостом кладбищенским. Прошка денег не жалел. Гулять так гулять. Ведь свадьбы не каждый день бывают.
Даже несчастного Мамаева к себе залучил:
– Иди и ты, Данила Петрович, отдохни от каторги…
Хорошо начиналась семейная жизнь шкипера Курносова.
Первый фрегат «Первый» сошел со стапелей на воду.
* * *Потемкин, расставшись с Прошкой, завернул в иную сторону – в Сечь Запорожскую, в курень Кущевский. Въехав на двор коша, он дважды произнес, словно понукая лошадь:
– Пугу-пугу, пугу-пугу. – Это служило паролем.
– Пугу-пугу? – окликнули его, но уже вопросительно.
На что Потемкин отвечал по всем правилам Сечи:
– Пугу – казак с Лугу, а зовусь – Грицко Нечёса.
– Заводи коня в клуню, будь товарыщем нашим…
Неясно, что делал Потемкин в Запорожской Сечи; может быть, ничего не делал, признавая и такой род занятий. А чуть повеяло весной, он счел отпуск законченным и отъехал к армии. Его удивило множество кордонов и карантинов – Смоленск и Москва отгородились от чумы шлагбаумами и кострами, бочками с дегтем и уксусом. На постоялых дворах люди говорили полушепотом, будто в присутствии покойника. Смерть гуляла рядом, но Потемкин, верный языческому фатализму, манкировал правилами – ел что хотел, пил где придется…
Румянцев был в Яссах; Дунайская армия держала фронт самый решающий, от усилий которого зависела судьба мира. Фельдмаршал спросил, что в Сечи. Потемкин отвечал в том духе, что в Сечи нет связей семейных, нет общественных, оттого не может быть прочных связей не только с Россией, но даже с Украиной…
В сенях штаба он обратил внимание на офицеров, сидевших на полу, закованных в цепи, и спросил Румянцева, кто такие.
– Журжу сдали… завтра их расстреляем!
Даже из краткой беседы с фельдмаршалом Григорий Александрович понял: кампания не ладится. Пожалуй, она великой не станет, ибо Румянцев имел нервную оглядку на свои тылы, ощущая угрозу сзади – со стороны Австрии, которая выстраивала на рубежах военные поселения… Фельдмаршал признался честно:
– Пока у нас нет флотилии на Дунае, нам и думать нечего, чтобы эту прорву форсировать всею армией. Без кораблей тошно!..
Потемкин получил от него корволант (летучий корпус), с которым отправился в Крайовский банат, на границу с Венгрией, готовый отбить любое нападение австрийцев. Вскоре князь Репнин привел свои дивизии в Турну, подчинив себе корволант Потемкина. Николай Васильевич сообщил, что турки освобождают Обрескова – это хороший признак. Но, осмотрев Турну, князь нашел крепость прочной и отступил, приказав ретироваться и Потемкину. Но время ретирады тот проспал, а когда проснулся, турки сделали нападение. С пятью тысячами сабель корволант выдержал натиск двадцати тысяч – три дня подряд бились насмерть, резались саблями, и Потемкин вышел победителем. Отходя, он спалил дотла несколько магазинов и потопил вражеские корабли, завершив партизанский рейд у стен Силистрии.
«Кажется, я начинаю понимать войну», – подумал он.
Но едва добрался до Ясс – свалился замертво; лекарь Гензель поставил диагноз; чума… Потемкин услуги врачей отверг, доверяясь ординарцам своим – запорожцам Пискуну и Самодрыге:
– Лечите, братцы, как в кошах лечат…
Была уже промозглая осень. Запорожцы раздели Грицко Нечёсу, вывели на двор и стали окатывать из ведер ледяною водой. Утром давали чарку водки с порохом и золою, вечером поили водкой с лошадиной мочой, и «чумы» не стало. Тут Потемкин возликовал:
– Тех бы лекарей перевешать всех, яко псов!
За годы войны сложилось главное качество Потемкина: надменный в общении с высшими, он был душевно добр и неизменно покладист с людьми, стоящими ниже его.
Таким он и останется навсегда – до самой смерти!
– Тех бы лекарей перевешать всех, яко псов!
За годы войны сложилось главное качество Потемкина: надменный в общении с высшими, он был душевно добр и неизменно покладист с людьми, стоящими ниже его.
Таким он и останется навсегда – до самой смерти!
Румянцев испытывал тревогу не напрасно… Когда граф Орлов-Чесменский проезжал через Вену, он исполнил личное поручение Панина, ознакомив двор Габсбургов с русским проектом мирного договора. Получив такой документ в руки, Мария-Терезия сразу собрала войска в Трансильвании, чтобы – совместно с турками! – выступить против России. – Императрица сказала сыну Иосифу II, что русский проект будущего мира с Турцией она швырнет в Сераль, как бомбу.
Ее посол Тугут вручил проект султану турецкому.
– Русская кралица сошла с ума! – разбушевался Мустафа III. – Разве Черное море не взбурлит кипятком, появись там корабли гяуров? С чего московы взяли, будто мы уйдем из Крыма, как шумные гости с веселого пира? Мы еще вернемся в Кафу… Моя власть всюду там, где высятся минареты наших мечетей!
Графиня Дюбарри прогнала Шуазеля некстати, и Кауниц тосковал, ибо герцог Эгильон более полугода не отвечал на его письма. Проанализировав обстановку, Кауниц осмелел:
– Я не нашел в короле Пруссии ничего дурного, но и не обнаружил ничего хорошего. А мы, кажется, пошли на поводу этого старого интригана, – доложил он Марии-Терезии. – Еще не поздно сделать шаг назад, обратясь от Фридриха к Мустафе Третьему… Восток реален: русские в Крыму и на Дунае, это приводит меня в яростное содрогание!
– Меня тоже, – прослезилась «маменька». – Не пришло ли уже время набить наши сундуки пополнее?..
Тугут получил новые инструкции: Австрия поможет Турции одолеть Россию, султан вернет себе Крым; в залог этой неугасимой дружбы Мустафа III должен уплатить Марии-Терезии 12 миллионов флоринов… Турки клюнули на эту приманку и торопливо привезли в Землин первые три миллиона – задаток! При этом они нижайше просили австрийцев как можно скорее ратифицировать договор.
Кауниц снова навестил императрицу.
– Если деньги попали в наши сундуки, – рассудила Мария-Терезия, – так зачем спешить с ратификацией? Договор наш абсолютно тайный, а значит, Мустафа не станет трезвонить по Европе, что мы его обокрали. Не таковы сейчас дела Сераля, чтобы он полез в драку с нами из-за каких-то трех миллионов.
Кауниц заметил, что Мустафа, собирая для них флорины, пустил в переплавку золотую посуду и заставил своих жен отдать все свои кольца, аграфы, браслеты и серьги.
– У него голова болит о своих женах, а мне всегда надо помнить о своих детях, – отвечала Мария-Терезия…
Выходя из ее кабинета, канцлер торжественно заверил придворных, что Австрия останется верна своей миролюбивой политике:
– Мы заставим Россию убраться на те рубежи, с которых она начала эту войну. Мы накажем и поляков за их строптивый характер. Кроме того, Вена рано осушила слезы: мы еще не смирились с потерей нашей Силезии… – Сейчас он шантажировал и Россию и Пруссию!
– Немецкая река Дунай, – плотоядно бормотал Кауниц, – издревле течет в русле германской истории… нам нужна еще Висла! Австрия по горло сыта этой славянщиной… Довольно уступок! Мы никогда не откажемся от своих заветов.
Каждый день отныне доставлял ему радость.
– Ваше величество, – обрадовал канцлер императрицу, – бог снова заодно с нами. Имею очень приятное сообщение: Россия вымирает от чумы, а Яицкое войско охвачено восстанием.
Мария-Терезия, хлопнув в ладони, ответила:
– Si Deus nobiscum, quis contra nos?[23] Пусть эти русские, зараженные схизмой, перемрут все до единого…
Английский посол в Стамбуле, отличный шпион, навестил драгомана Мавромихали и сказал, что ему известно о тайном сговоре султана с венским двором. При этом он выложил кисет с деньгами.
– Здесь сто пиастров. Я жду от вас копии трактата.
– Мне отрубят голову, – сказал Мавромихали.
– Но сто пиастров вы уже взяли…
С копии трактата он снял еще две копии и переслал одну Фридриху II, а другую в Петербург. Открылась неприглядная картина свирепой жадности Марии-Терезии: она хотела обладания Польшей – до самых стен Варшавы, цеплялась за Галицию с Буковиной, жаждали виноградной Молдавии и мясной Валахии… Никита Иванович Панин даже не удивился:
– Странно, что наша «маменька» не захотела Киева!
А король Фридрих переслал Кауницу письмо, в котором выделил фразу: «Осмелюсь заметить, у вашей Вены отличный аппетит…»
* * *Потемкин снова обрел аппетит и поглощал сырые бураки, заедая их нежными вафлями. Ему повезло – лекарь Гензель ошибся. Но в Москве врачи тоже ошиблись, и судьба города была решена. Дворянство выехало в деревни, войска спешно вывели в летние лагеря, народ же остался чуме на съедение. Фельдмаршал Петр Семенович Салтыков жаловался генерал-поручику Еропкину:
– Вот хвороба какая! Не знаешь, когда и кого ухватит. Того и гляди, что зайдешь ты, Петр Митрич, завтрева ко мне на кулебяку, а тебе скажут, что я… Вернее, братец, случится так: зайду я к тебе завтрева на кулебяку, а мне доложат, что ты уже… ау!
– И такое возможно, – не перечил ему Еропкин…
Московский архиепископ Амвросий Зертис-Каменский настаивал на закрытии общественных бань и базаров, которые считал рассадниками заразы.
– Что ты, что ты, – всполошился фельдмаршал…
Он был против карантинов, сообщая правительству: «Почти весь город питается привозным хлебом; ежели привозу не будет, то голод будет, работы станут, за семь верст никто не пойдет покупать, а будет грабить, и без того воровства довольно». Салтыков писал, что свои ворота запер, в канцелярии уже болеют, а в доме Еропкина лакеи вымерли. На базарах же между покупателем и торговцем горел костер, подле стоял чан с уксусом. О цене сговаривались под надзором полиции. Затем покупатель кидал монеты в уксус, а торговец протягивал хлеб или мясо через пламень костра, после чего выгребал деньги из чана…
Амвросий, покидая Салтыкова, сказал ему веще:
– Эвон, у Варварских ворот иконка богоматери древняя. О ней и забыли-то, а ныне лесенку приставили и знай себе ползают по лесенке да чмокают. Будь моя воля, я бы из пушки – трах!
Первым забил тревогу доктор Шафонский: на трупах солдат Военного госпиталя он доказывал коллегам, что люди умирают от чумы. Но медицинская комиссия высмеяла его: признать наличие чумы в Москве – значит испортить себе карьеру. Вот имена этих дипломированных остолопов: Эрасмус, Скидиан, Кульман, Мертенс, фон Аш, а главный над ними – штатс-физик Риндер, заявивший, что чумы нет:
– Народ о том знает. Одни мрут от «перевалки», иные от моровой язвы, а пятна на трупах – не доказательство!
Шафонский, человек честный, перевернул труп:
– Господин Риндер, пощупайте у него железы за ушами.
– Не стану я щупать каждого пропойцу…
Салтыкову, очень далекому от науки, Риндер внушил, что московский климат развитию чумы не способствует. Но вскоре умерли пленные турки, умер и офицер, прибывший из Бендер, а прозектор Евсеев, вскрывавший его, быстро последовал за офицером. Москва шушукалась: мертвых погребали теперь по ночам, тайно от полиции. Салтыков послал Риндера на Суконную фабрику:
– Там семья сторожа вымерла, рабочие имеют пятна на теле нехорошие, и за ушами у них вспухло… Езжай-ка!
На фабрике обнаружили восемь трупов. Салтыков, кипя негодованием праведным, снова созвал комиссию олухов царя небесного:
– Если не от чумы, так от чего же Москва мрет?
Но упрямые немцы не желали порочить свои служебные формуляры и потому горой стояли за свой первый диагноз. Салтыков велел удалить из столицы рабочих Суконного двора и запереть наглухо в стенах монастыря Николы на Угреше. Но когда стали фабрику оцеплять, рабочие разбежались по городу быстрее зайцев… Генерал Еропкин пощупал у себя за ушами:
– Здоров! Теперь в лесах Муромских разбойника Кудеяра пымать легше, нежели в трущобах московских чумных выявить…
Дальше – больше. Салтыков внове потребовал от врачей «назвать точным именем оказавшуюся на Суконном дворе болезнь». Но врачи уперлись как бараны, и ни один не произнес этого слова – чума! Истину же упрятали за «перевалку» и за некую «язву». Один лишь Шафонский говорил прямо:
– Чума! Самая обычная. Такая же и на войне…
Но мнение авторитетных невежд уже опрокинулось в народные толпы, вызывая в москвичах возмущение строгостями и карантинами. Ведь если чумы нет, так зачем же нас хватают и по больницам растаскивают? Варварские ворота, над которыми висел образ богоматери, стали трибуной для попов, не в меру ретивых:
– Нам виденьице уже было! Христос хотел за грехи наши дождь каменный на Москву наслать, но богородица явилась вчерась и заменила дождь из булыжников язвою… Не жалей денег, народ! Вон кубышка отверста: кидай все, что имеешь, так богу угодно…