Шувалов просил у престола для создания университета 10 000 рублей ежегодно, на что Елизавета – прелюбезная! – отвечала:
– Ежели б не ты, Ванюшенька, а другой кто просил, фигу с маслом от меня бы увидели, потому как казна моя пустехонька. Ну, а тебе, друг сердешный, отказу моего ни в чем не бывало, и впредь не станется… Не десять – пятнадцать тыщ даю!
Елизавета доказала свою пылкую любовь к Шувалову именно тем, что не прошло и полгода (!), как она, поборов природную лень, издала именной указ об основании первого русского университета.
Указ был подписан императрицей 12 января 1755 года – в день, когда справляла именины мать фаворита, звавшаяся Татьяной.
От этой-то даты и повелось на святой Руси праздновать знаменитый «Татьянин день» – веселый день российских студентов.
В бурной жизни великого народа появился новый герой.
Это был студент!
И писатель Михаил Чулков, автор первого в России романа о студенческой жизни, восклицал – почти в восхищении: «Смею основательно заверить тебя, мой любезный читатель, что еще не уродилось такой твари на белом свете, которая б была отважнее российского студента!»
Появилось и звание: Студент Ея Величества.
Действие второе Студент Ея Величества
1. Кормленье и ученье
А в сельце Чижове все оставалось по-прежнему… Правда, появление сына доставило чете Потемкиных немало хлопот и огорчений. Гриц (так звали его родители) раньше всех сроков покинул колыбель и, не унизившись ползанием по полу, сразу же встал на ноги. Встал – и забегал! Сенные девки не могли уследить за барчуком, обладавшим удивительной способностью исчезать из-под надзора с почти магической неуловимостью.
Но зато не умел говорить. Даже не плакал!
Дарья Васильевна пугалась:
– Никак немым будет? Вот наказанье господне…
Нечаянно Гриц вдруг потерял охоту к еде, и долго не могли дознаться, какова причина его отказа от пищи, пока конюх не позвал однажды Дарью Васильевну в окошко:
– Эй, барыня! Гляди сама, кто сынка твово кормит…
На дворе усадьбы в тени лопухов лежала матерая сука, к ее сосцам приникли толстые щенятки; средь них и Гриц сосал усердно, даже урча, а собака, полизав щенят, заодно уж ласково облизывала и маленького дворянина…
Папенька изволил удивляться:
– Эва! Чую, пес вырастет, на цепи не удержишь…
Гриц еще долго обходился тремя словами – гули, пули и дули. На рассвете жизни напоминал он звереныша, который, насытившись, хочет играть, а наигравшись, засыпает там, где играл. Не раз нянька отмывала будущего «светлейшего» от присохшего навоза, в который он угодил, сладко опочив в коровнике или свинарнике. С раблезианской живостью ребенок поглощал дары садов и огородов, быстрее зайца изгрызал капустные кочерыжки, много и усердно пил квасов и молока, в погребах опустошал кадушки с огурцами и вареньями. Наевшись, любил бодаться с козлятами – лоб в лоб, как маленький античный сатир… Маменька кричала ему с крыльца:
– Оставь скотину в покое! Эвон оглобля брошена, поиграй-ка с оглоблей. Или телегу по двору покатай…
Ему было четыре года, когда он пропал. Дворня облазила все закоулки усадьбы, девок послали в лес «аукать», парни ныряли в реку, шарили руками по дну, а отчаянью Дарьи Васильевны не было предела. Опять беременная, с высоко вздернутым животом, она металась перед дедовскими черными иконами:
– Царица небесная, да на што он тебе? Верни сыночка…
А пока его искали, мальчик терпеливо качался на верхушке старой березы, с любопытством взирая свысока на людскую суматоху. С той поры и повелось: большую часть дней Гриц проводил на деревьях, искусно прятался в гуще зелени. Там устраивал для себя гнезда, куда таскал с огородов репу, которую и хрупал, паря над землею на гибких и ломких сучьях.
Но говорить еще не умел! Наконец, словно по какому-то капризу природы, Гриц однажды утром выпалил без заминки:
– Сейчас на речку сбегаю да искупаюсь вволю, потом на кузню пойду глядеть, как дядька Герасим лошадей подковывает…
Ему было пять лет. Отец срезал в саду розги:
– Заговорил, слава те, господи! Ну, Дарья, оно и кстати: пришло время Грицу познать науки полезные…
* * *И появился пономарь с часословом и цифирью, которому от помещика было внушено, что за внедрение наук в малолетнего дворянина будет он взыскан мерою овса и пудом муки.
– А ежели сына мово не обучишь мудростям, – добавил майор Потемкин, – быть тебе от меня драну…
– На все воля господня, – отвечал пономарь, робея.
Взял он дощечку и опалил ее над огнем, чтобы дерево почернело. Мелком на доске показал Грицу, как белым по черному пишется. Началось ученье-мученье. Сколько ни бился пономарь, складам обучая, мальчик никак не мог освоить, почему изба – это не изба, а «ижица», «земля», «буки» и «аз».
– Изба-то – вон же она! – показывал на окошко.
– Так она в деревне ставлена, а на бумажке инако выглядит. Опять же дом – не дом, а «добро», «он», «мыслете»… Коли не осознал, так опять батюшку кликну с розгами, пущай взбодрит!
В чаянии овса с мукою долго старался пономарь, но обессилел, за что и был изгнан. Отец сам разложил перед собой пучки розог, раскрыл ветхость Симеона Полоцкого. Водя пальцем по строчкам, майор (с утра уже выпивший) бубнил сослепу:
– Смысл реченного мною внял ли ты?
– Не, – отвечал Гриц, – не внял я.
Майор сразу накинулся на него с прутьями:
– У, племя сучье, так и помрешь без разума, бога не познав, о чем в сих виршах складно и открыто сказано…
Но вскоре и отец отступился, сообщив жене:
– Родила ты бестолочь эку!
– Неужто и впрямь совсем без разума наш сыночек?
– Весь в тебя, – отвечал муж, тяжко задумавшись. – Надо в Дятьково ехать. Сказывали мне братцы, что живет там в отставке артиллерии штык-юнкер Оболмасов, который за десять рублев с харчами любого недоросля берется в науки вывести…
Сочетание слов штык-юнкер было чересчур колючим и непонятным, отчего Гриц заранее стал готовиться к худшему. Так оно и случилось. Однажды въехала в Чижово телега, поверх охапки соломы сидел Оболмасов в драном мундире, заросший шерстью, аки зверь библейский. А вместо ноги была у него деревяшка, жестоко исструганная с боков на лучину для нужд скромного сельского быта…
Штык-юнкеру первым делом поднесли чарку.
– Этот, што ли? – спросил он, на Грица кивая.
– Он, батюшка, он и есть, дурень наш, – кланялась мать. – Уж ты постарайся, покажи ему науки всякие, чтобы умнее стал…
– Это я вмиг! – обещал герой Полтавы, выпивая…
Перед изначальным уроком отстегнул он свою ногу и водрузил на стол, указывая на нее перстом поучительно:
– Вот этой ногой да по башке – у-у, пыли-то будет!
Велел он писать на доске сложение четырех к пяти, а затем коварно повелел из полученной суммы восемь вычислить.
– Сколь получается? – спрашивал злоумышленно.
– Сам небось знаешь, – опасливо отвечал Гриша.
Штык-юнкер потянулся было к ноге, но ученик тут же выкинул ее в окно, за ней и сам выпрыгнул. Моментально очутился на самой верхушке дерева. Оттуда, неуязвимый, как обезьяна, Гриц внимательно пронаблюдал за отъездом штык-юнкера, награжденного пятью рублями («за посрамление чина»), и спустился на землю, лишь соблазнившись посулами матери:
– Так и быть! Дам я тебе пенки с варенья слизать…
Отец даже сечь не стал. Майор впал в мрачную меланхолию, которая исторически вполне объяснима. Дело в том, что по законам Российской империи всех дворянских недорослей надобно являть в герольдию на первый смотр в семилетнем возрасте. От родителей строго требовали, чтобы дети читать и считать умели… Долго обсуждали Потемкины эту монаршую каверзу, потом решили целиком положиться на волю божию и стали заранее готовить дары в смоленскую герольдию. Отец выговаривал сыну:
– Ничего-то с тебя, кроме навозу, дельного еще не было, а сколько убытков я терпеть уже должен…
В канун отъезда служили молебны, лошадей откармливали овсом. Гришу нарядили в сапожки, подпоясали красным кушачком. На телегу громоздили дары – окорока и гусей, бочата с медом, бутыли с наливками. Крестясь и поминая бога, тронулись! Отец угрожал: дворянских смотров бывает три – в 7, в 12 и в 16 лет.
В канун отъезда служили молебны, лошадей откармливали овсом. Гришу нарядили в сапожки, подпоясали красным кушачком. На телегу громоздили дары – окорока и гусей, бочата с медом, бутыли с наливками. Крестясь и поминая бога, тронулись! Отец угрожал: дворянских смотров бывает три – в 7, в 12 и в 16 лет.
– Сейчас еще можно откупиться, а вот на третьем смотре не откупишься и пропадешь на краю света… Нно-о! – понукал он лошадей.
Смоленск был первым городом, какой увидел мальчик. Гриц даже притих, когда показались высокие стены крепости, из гущи дерев торчали многие колокольни. Только вблизи стало видно, что Смоленск сплошь составлен из малых домишек, разбросанных невпопад средь лужаек, скотских выгонов, пасек и огородов. Улицы были выложены фашинником, лишь одна мощеная – главная, вдоль нее красовались каменные «палаццо» смоленской шляхты. Остановились на постоялом дворе, наполненном грязью и мухами. За обедом сидели в ряд с такими же приезжими ради смотра; деревянными ложками дворянство чинно хлебало ботвинью с луком. А рано утречком Потемкины подкатили к конторе герольдии. Отец пошел давать взятку деньгами, набежали верткие подьячие, вмиг раздергали все припасы с телеги. Сумрачный отец привел сына в контору; там сидел чиновник, под столом у него стояла корзинка с гогочущими гусями.
– Расписаться-то сумеет ли обалдуй ваш?
– Да уж я за него, – униженно кланялся отец.
И внизу бумаги вывел: «Къ сей скаске Недоросыль грегори сынъ Лександровъ маеора патемкина Руку приложилъ». А в сказке было написано, что до второго смотра Гриша отпускается в дом родителей, дабы, пред богом и престолом обязуясь, и далее усердно совершенствовать себя к службам дворянским. Чиновник схватил одного из гусей за горло и внимательно прощупал ему печенку – жирна ли?
Спросил потом уже несколько любезнее:
– Для какой стези чадо свое готовить желаете?
– Пусть стезя сама его изберет, – вздохнул Потемкин…
В конторе было много малолетних и юных дворян. Могуче рыдали здоровущие балбесы, когда их (по закоренелой неграмотности) записывали на флот – матросами! А из недорослей третьего смотра солдаты схватили дворянина, уже бородатого, и потащили куда-то по лестнице, а он, сердешный, цеплялся за косяки, вопил утробно:
– Ой, маменька и папенька, спасите меня, несчастного! Ой, люди добреньки, сповидаю ли я своих малых детушек?..
Тут Гриц узнал, что всех неграмотных, но достигших возраста предельного, по указу кроткой Елизаветы велено посылать на безвыездное проживание в городе Оренбурге.
– Оренбург… где ж такой? – спросил мальчик.
Отец и сам-то знал о нем понаслышке:
– В конце света город имеется. Вокруг пески да соль, хлебушка нету, люди тамошни одним мясом, будто звери дикие, кормятся, а чуть из города высунутся – им сразу петлю на шею и тащат на базар в Хиву, где и продают всех, как баранов.
– На мясо, что ль, продают их, папенька?
– Не знаю. Может, кого и съели…
В детском сознании надолго удержались два понятия: все штык-юнкеры имеют деревянные ноги, а Оренбург – ужасная столица дворян-мясоедов, отвергающих грамматику с арифметикой. На постоялом дворе отец быстро напился и упал с лавки. Гриц волоком стащил батюшку на двор, конюхи помогли ему запрячь лошадей, взвалили пьяного инвалида на телегу, мужики участливо спрашивали:
– Эй, малый! Далече ль тебе ехать-то?
– До Чижова, верст сорок отселе…
Было уже темно, путников окружал зловещий лес, когда старый Потемкин очнулся после перепоя.
– Гриц, ты ли это? – позвал он жалобно.
– Я, я, – отозвался мальчик.
– Везешь-то куда?
– Домой везу тебя, батюшка.
– Ох, умница? А с дороги не сбился ли?
– Да не! Я дорогу крепко запомнил…
Ворочаясь на сене, майор в ночной жути стал возиться с пистолетами. Места тут были балованные – разбойничьи. За спиною мальчика крепко стукнули курки – взведенные!
2. Прощай, дом отчий
А внутри дома Потемкиных вызревала семейная драма… Чем больше хилел Александр Васильевич, тем больше одолевала его лютая ревность к молодой жене. После двух дочерей и сына Дарья Васильевна принесла извергу еще трех девочек (Пелагею, Надю и Дашеньку), а старик изводил супругу придирками:
– Отвечай, на што сына Григорием нарекла?
– Да не я нарекла, – отбивалась несчастная, – сам же знаешь, что крещен Гриц в тридцатый день сентября. Вот и глянь в святцы: это же день великомученика Григория.
– Врешь! – наступал с плеткой Потемкин. – Нарочно с попом сговорилась. А назвала выродка в честь полюбовника своего – Григория Глинки… Разве не так? Убить тебя мало…
Потемкин до того затиранил жену, что Дарья Васильевна, и без того-то недалекая разумом, впала в отупелое слабоумие. Чижовские крестьяне жалели несчастную барыню. Потемкин имел в повете славу худого и жестокого помещика; однажды Гриц слышал, как втихомолку толковали меж собой мужики на кузнице, что можно майору и «петуха» пустить, когда он пьян шибко:
– Пущай бы горел, да Васильевну жаль – ведь родня-то потемкинская ее с детьми малыми по миру пустит!
Затаясь за лесами, в мареве хлебных полей, посверкивая на холмах церквушками, лежали древние потемкинские вотчины – там засели по усадьбам, в духоте погребов и малинников, сородичи майора, которые, наезжая в Чижово, раздували в душе старика злобную ревность к жене, а на Грица даже пальцем указывали:
– Разве ж это наша порода? Ох, окрутила тебя ведьма скуратовская… Бойся, как бы чего в посуду не подсыпала!
Избив жену, Потемкин не раз гнал ее из дому, она запиралась в бане. Гриц как-то навестил ее там, она его утешала:
– Вот умрет злодей наш, и заживем мы смирненько…
Мальчик поливал матери воду из ковша на руки, а Дарья Васильевна рассказывала, что на Москве немало у нее родни знатной:
– Я ведь за Скуратова из дому Кондыревых была выдана, а Кондыревы широко на Москве расселись… Как же! У меня дедушка, прадед твой, в боярах хаживал, «наверху» сидючи, думу думал, царю Алексею на свадьбе лебедя жареного подавал. Царь-батюшка забавы ради его с моста в реку спихнул… Чуть не потонул дедушка под мостом, да зато уж царь-то навеселился.
Гриц спросил о Потемкиных – кто такие?
– А шляхта порубежная… Сказывали, был один Потемкин послом в краях чужих. Но больше всего к монашеской жизни они прилежание имели. Коли не драться, так молиться любили…
Чижово залегло средь болотистых луговин. В тишину лесов, обмывая околицы, уплывала омутистая черноводная Чижовка.
– Маменька, а куда течет наша Чижовка?
– В реку Славицу, сын мой.
– А куда Славица?
– Она в Хмость впадает.
– А куда Хмость?
– Прямо в Днепр, миленький…
Величавый Днепр катил свои волны в Черное море, на берегах которого этот мальчик станет велик, как никто!
* * *Нежданно навестил их московский родственник, Григорий Матвеевич Кисловский, барин сановитый и умный, а его положение президента Камер-коллегии заставило майора Потемкина оказывать ему видимое смирение… Недолго побеседовав с маленьким Грицем, Кисловский огорченно заметил:
– А и неучен же ты, дупло дубовое!
– Да мы учили, – вступилась мать. – Одних припасов из погреба столько в эти науки вложено, что должен бы и поумнеть.
– Кормили – да, это сразу видно…
От Кисловского не укрылось, что старый майор, обходя дочерей боком, сына шпынял, больно толкая его при случае.
– Свет Васильевна, – шепнул он Потемкиной, – советую Грица дома не держать. Недалече отсель монастырь Серпейский, игуменьей там мать Фамарь, сама из роду князей Друцких-Соколинских, смолоду живала в Дрездене и Варшаве, жена высокой грамотности. Я напишу ей, чтобы Грица пригрела…
Отец к отбытию сына отнесся равнодушно. Был морозный вечер, когда сани остановились возле рубленных из бревен монастырских ворот. Чей-то пытливый глаз оглядел приезжих через щелку. Вздрогнули, гудя промерзлым железом, гремучие затворы. Хрустя валенками по жесткому снегу, посиневшему к закату, мать отвела сына в покои игуменьи, где стоял шкаф с книгами и нечто удивительное – глобус… Фамарь, сухая чернавка с шаловливыми глазами былой красавицы, сухонькими пальцами тронула мальчика за подбородок:
– Здравствуй, Гриц… Ну-ну, подними голову. Учись смотреть людям в глаза. А я ведь тебя хорошо знаю. И не удивляйся, милый. Предки твои в веках минувших служили не русским царям, а королям польским, как и мои пращуры: в глубине отживших времен затерялось давнее родство наше… – пришептывая, она вдруг заговорила по-польски. – Не понял? А жаль. Должен бы понимать…
В монастыре Фамарь собрала много детей, здесь же Гриц встретил родственников – братьев Каховских.