Звезда и старуха - Мишель Ростен 2 стр.


От их пошлости и безвкусицы хотелось плакать.

Внизу трудолюбивый рой усердных аккордеонистов, перебирая пальцами, лепил восковой улей, а наверху он с тремя раскрасневшимися певицами репетировал безумные «Речитативы» Жоржа Апергиса[17]. Разительный контраст.

Чтобы преодолеть отвращение к аккордеону, постановщику понадобилось прослушать много экспериментальной музыки и джаза. Особенно ему помогли музыканты: Паскаль Конте, Жан-Луи Матинье, Серж Дютриё. У них аккордеон звучал необычно, они блестяще исполняли произведения Реботье[18], Друэ[19], Роя[20], Нордхейма[21], Апергиса, Марэ[22] и почтенного, всеми любимого Россини (последнего особенно вкусно, сочно, великолепно). И, само собой, постановщик благодарил за удовольствие не столько инструмент, сколько игравших на нем виртуозов.

Итак, весной 2002 года в Лионе дьявол подсунул продюсера со звездой нашему бедному постановщику, хотя тот ненавидел попсу и вульгарность, не терпел Одетт, с трудом примирился с аккордеоном, зато со страстью служил интеллектуальному новаторству.

Пришлось свернуть с пути истинного.

Правда, позднее, рассказывая эту историю, постановщик, наоборот, сравнивал себя с Полем Клоделем в соборе Парижской Богоматери[23], с апостолом Павлом на пути в Дамаск, с Ньютоном под яблоней…

Само собой, он преувеличивал, но в ту ночь с ним действительно произошло нечто необычное и значительное, так что постановщик подчинился неведомой силе, не мудрствуя лукаво. Да, он поступил опрометчиво, однако спонтанность решений в данном случае – скорее достоинство. Не раз его внезапно увлекали за собой несколько отдельных ритмичных па, щемящий обрывок мелодии, зовущий жест. А стоило ему задуматься, он никогда не сдвинулся бы с места, постановщик – тормоз, труппа права.

Другое дело, что, импровизируя, никогда не знаешь, к чему придешь.

Так или иначе, постановщик ввязался в предложенную ему авантюру, не спрашивая зачем и почему.

Возвращаясь к его творческой биографии, скажем, что поначалу он ставил лишь авангардные музыкальные спектакли, но потом решил расширить репертуар, освоить эстраду и мюзикл. Стал внимательно слушать прежде неизвестных ему исполнителей. Ездить на фестивали и гала-концерты по всей Франции. И увлекся всерьез, как бывает со всяким, кто открывает для себя новые горизонты и чистосердечно сам открывается им навстречу. Он обнаружил в этом неизведанном мире немало сокровищ. Талант музыканта не зависит от школы, стиля, направления, есть превосходные исполнители классической музыки, рока, джаза, фольклора. Эстрада – не исключение. К тому же, как говорил Гай Юлий Цезарь, «люди охотно верят тому, чему желают верить». Сплошные общие места, однако снобов иногда полезно подколоть таким напоминанием.

Где он только не побывал: в Париже на стадионе Парк де Пренс и в спортивно-концертном комплексе на бульваре Берси, на музыкальных фестивалях в Бурже, Карэ-Плугере, Сен-Бриаке, Кемпере, Бельфоре. Кого он только не слышал вживую: Эдди[24], Жака[25], Диану[26], Виллиама[27], Алена[28], Сержа[29]… Каждым из них и многими другими он искренне восхищался: круто! Не пропустил выступлений Анри[30], Джонни[31], Мишеля[32], Карлоса[33], Янника[34], Патрика[35] и даже Ванессы[36]. Браво! Хотя с последними нет ни единой точки соприкосновения.

Однажды летом постановщик испытал настоящий восторг. Он пошел вместе с Лионом, своим сыном, на концерт «Placebo»[37] в Сен-Мало. Сблизился с сыном как никогда, отдалился от Одетт на многие мили. Но это вообще из ряда вон.

Сейчас Одетт почти не выступала. Так что постановщик раздобыл ее записи (купил тайком, ведь неловко признаться, что до сих пор у него не было ни одной). Честно прослушал все. Разочаровался отчаянно: не понравилось, не впечатлило, сплошная лажа, действительно «баян», как говорит молодежь. Встревожился, засуетился. Не лучше ли все-таки отказаться? Озарение, путь в Дамаск, собор Парижской Богоматери – все это прекрасно, согласен, и с божественным указанием не поспоришь, однако настоящий профессионал ни за что не возьмется ставить какое-то заведомое занудство… На этом этапе освоения таинственного материка под названием Одетт у постановщика опустились руки. Неофита одолели сомнения.

Для очистки совести и, главное, из уважения к чуду, что произошло с ним в Лионе, он сел смотреть ее видеозаписи. Они его утешили и поддержали: на сцене Одетт обладала яркостью и невероятным магнетизмом. Даже на маленьком экране звезда сияла ослепительно. Вот по-настоящему добрый знак!

Ее сияние напомнило ему еще один знаменательный случай, когда он не ждал ничего хорошего и потому был особенно потрясен. В Шайо выступала с сольной программой другая старушка, Мирей (нет, вовсе нет, не та, не Мирей Матьё, а исполнительница популярных песен, известная как Мирей без всякой фамилии, подобно Одетт). Он шел туда как на каторгу, против нее тоже хватало предубеждений, взять хотя бы ужасные телевизионные программы, в которых она участвовала (его родители их смотрели): «Reine d`un Jour», Жан Ноэн[38], попурри пятидесятых, Робер Ламурё[39], «Les compagnons de la chanson»[40], «Petits Chanteurs à la croix de bois», Тино Росси[41] и рядом вездесущая чудовищная Одетт с неизменным аккордеоном. Что могло быть хуже для продвинутого фаната первоклассной эстрады, каким он стал, или апологета авангарда, каким он был? Низменные развлечения, пошлость! Увольте!

Только неожиданная похвала Мирей из уст весьма уважаемого и сведущего друга смогла победить его предрассудки, во всяком случае, ему так казалось. Похвала похвалой, однако у нашего авангардиста, похоже, издавна была постыдная тайная склонность к арьергарду попсы.

В тот вечер, когда подняли занавес, певица уже сидела на сцене за фортепиано, старенькая, крошечная, сухонькая, – видимо, стоять она не могла. Свое выступление Мирей начала с набившей оскомину глупой песенки: «По тропинке, сквозь орешник».

Праздник в доме престарелых, да и только!

Первые дребезжащие аккорды, а потом диво дивное: невероятное, сногсшибательное обаяние, хотя голос звучал совсем тихо, слабенькие пальчики едва касались клавиш, приходилось напрягать слух, зато какая музыкальность, проникновенность, глубина!

«Заяц мимо пробегал.
«Будь же умницей!» – сказал.
Прочь, испуг!
Дай руку, друг.
Вместе мы пойдем с тобой
По тропинке по лесной».

Это другая песня! И на русском языке не существует, увы. Переводчик.

Мистерия. Веяние тихого ветра коснулось зала. В конце постановщик бешено аплодировал вместе со всеми, кричал: «Браво! Браво! Браво, Мирей!» Сколько изящества, мастерства, отзывчивости, естественности, чувства! Королева свинга восторжествовала над временем. Он был ошарашен.

Великое искусство может проявиться даже в такой ерунде.

Именно Мирей подготовила его к встрече с Одетт.

Поначалу постановщик неуверенно приближался к созвездиям знаменитостей, но вскоре у него уже в глазах рябило от звезд. Спроси его, что не так, он бы и не ответил. Просто старое доброе отвращение левых к шоу-бизнесу не отпускало. Просто давняя неприязнь к легкой музыке – поверхностной, халтурной – давала о себе знать. И все равно на него действовал их мощный несокрушимый магнетизм. Звезды излучают будь здоров, иначе они не звезды.

Стойкий агностицизм внушал ему недоверие ко всяким бредням вроде харизмы и силы внушения. Однако коль скоро постановщик был последовательным скептиком, то подвергал сомнению и предрассудки собственного здравого смысла. С той лионской ночи Одетт преследовала его неотступно, будто привязчивый мотив, и он нашел объяснение этому феномену:

– Влияние ее ауры, вот и все.

«Влияние ауры» – здорово, но непонятно. Главное, Одетт задела его самую чувствительную струну, заставила вернуться к теме, так или иначе возникавшей в каждом спектакле, который он ставил: ведь есть же нечто превосходящее наше разумение, неподвластное уму? Парадоксальный вопрос для атеиста, согласитесь. Если высшая сила – не бог, тогда что же она такое? Каждодневная творческая практика научила его чувствовать присутствие чего-то большего, чем он сам, и ценить это, правда, иногда хотелось узнать, с чем имеешь дело. Так что звезда упала к нему с небес весенней ночью в Лионе, кстати, с ее помощью можно было нащупать истину не только об ауре, но и о прочих колдовских потусторонних вещах.

Подойдя к дому Одетт впервые, постановщик оробел.

Одинокая дива жила роскошно, слов нет. Не во дворце, но в очень пафосном месте, достойном ее всенародной славы. Ее особняк на опушке леса занимал не меньше ста квадратных метров, трехэтажный, плюс еще терраса наверху, перед домом сад, позади тоже сад, тенистые деревья, газоны, лужайки, клумбы, дорожки посыпаны гравием – богатство через край.

Подойдя к дому Одетт впервые, постановщик оробел.

Одинокая дива жила роскошно, слов нет. Не во дворце, но в очень пафосном месте, достойном ее всенародной славы. Ее особняк на опушке леса занимал не меньше ста квадратных метров, трехэтажный, плюс еще терраса наверху, перед домом сад, позади тоже сад, тенистые деревья, газоны, лужайки, клумбы, дорожки посыпаны гравием – богатство через край.

Приглашение льстило его самолюбию. Он испытывал гордость, любопытство и вместе с тем бросал дерзкий вызов своему окружению: как вытянутся лица у его друзей-авангардистов и врагов-снобов, когда они узнают, что он общается с подобной звездой! Ему нравилось устраивать провокации, он не терпел самолюбования интеллектуальной элиты и непримиримого сектантства.

Но одна назойливая мысль все-таки отравляла ему праздник: «Какого черта ты в это ввязался, ведь у тебя с Одетт ничего не выйдет!» Да, есть отчего загрустить. Разве его дело – ставить такие шоу? Разве он действительно the right man at the right place[42]? Едва ли. Была и еще одна мыслишка: «Скажи честно: тебе и вправду нравятся ее песни?» Само собой, он уже их не презирал, со снобизмом покончено, но можно ли выехать на одной только ауре? Для полноценного действа одной ее харизмы маловато.

Paso doble: два шага вперед – постановщик любил риск, упивался опасностью. Шаг назад – он запутался, испугался. Два шага вперед – я сошел с ума, ну и пусть! Шаг назад – опомнись!

Постановщик давно привык, что его раздирают противоречия.

Подошел к двери Одетт и позвонил.

А что Одетт? Уж она-то во всей полноте сохранила вкус к музыке и сцене, стремилась к ним, как в первые годы творческого пути. Одетт осилила в десять, нет, в сто раз больше постановок, чем наш герой. Выступила перед миллионами фанатов. Частенько ввязывалась в самые отчаянные неслыханные авантюры. И до сих пор не насытилась всем этим.

Нужно поговорить с очередным постановщиком о классической и современной музыке, в которой она ничего не смыслит? Не вопрос! И никакими техническими сложностями ее не запугать, сольфеджио ей нипочем. В настоящее время лишь одно доставляло Одетт хлопоты и беспокойство – здоровье.

Она говорила: здоровье. Но подразумевала возраст, весьма преклонный возраст, увы.

Она встретила постановщика в халате и мягких домашних туфлях. В темных очках, закрывающих пол-лица. Любого смутил бы подобный look[43], однако Одетт держалась уверенно и непринужденно, будто у звезд так принято. Без лишних церемоний, по-домашнему. Одновременно обольщая и доверяя. Так что наш герой списал смешную нелепость ее наряда на свойственную звездам эксцентричность. Во всем виновата аура. Он не заметил ни пренебрежения, ни кривляний, тем более что всегда был безнадежно слеп: мог только через три дня спохватиться, что его девушка поменяла прическу. Все странности Одетт он воспринимал как неотъемлемую часть ее мира, абсолютно незнакомого ему, постановщику авангардных спектаклей. В нем вдруг проснулся господин Журден[44]. И он стал участвовать в церемонии посвящения в «мамамуши» с наивной серьезностью.

Войдя в гостиную Одетт, постановщик в недоумении уставился на огромный мраморный камин, всю внутренность которого занимали гигантские рождественские ясли. Рождество давно прошло, да это и неважно, ведь ясли не имели ни малейшего отношения к католицизму – здесь не было младенца Христа, волхвов, осла, вола, – они прославляли аккордеонизм, религию Одетт. Среди картонных скал сотня садовых гномов – улыбки до ушей, штаны на лямках – плясала вокруг елки, вернее, вокруг большущей зелено-золотой электрогитары.

Прежний вменяемый постановщик покатился бы со смеху при виде этого керамического сброда. Настоящий китч! Уродливому народцу впору украшать пианино в богадельне. Однако нынешний господин Журден не засмеялся, а глубокомысленно извлек из глубин собственного культурного багажа неожиданное оправдание: так было задумано, дурной вкус тут неспроста! Наверное, гламурные звезды нарочно окружают себя зубодробительными декорациями, чтобы шокировать эстетов-зануд. Есть тонкий расчет в подборе всякой дряни и хлама, великая ирония в китче, тотальное и гениальное ниспровержение всевозможных клише в пошлости и вульгарности. Бесстыдство, дерзость, безумный хохот, свобода от предрассудков, излишества, чрезмерность, переходящая в безмерность… Он вспомнил Ницше, Дали, Жарри[45]. Постановщик – оптимист и добряк. Усмотрел в сомнительных яслях двойное дно.

И перемудрил, ошибся: у звезд не бывает двойного дна, оно им ни к чему, достаточно сияющей поверхности. Одетт не была циничной. Она украшала свой дом простодушно, как играла и пела, без всяких задних мыслей и заумных рассуждений. Жила в ладу с собой и с миром, вот и все.

Чтобы тоже вступить в веселый хоровод и скрыть смущение, постановщик прибегнул к хитрости: указал Одетт на гнома в огромной шляпе, восседавшего посреди камина со спущенными штанами, и спросил, отчего хулигана не выгнали из яслей.

– А что тут такого? Знаешь, как говорят в деревне: «Лучше жрешь, больше срешь». Артисты – тоже люди.

Один ноль в пользу Одетт: бесцеремонный простонародный грубый ответ понравился постановщику. За ней не заржавеет. Он не переставал удивляться ее талантам.

Гостиная вообще была обставлена крайне безвкусно. Спинки стульев в виде скрипичных ключей из кованого железа. Дверные ручки – басовые ключи, а некоторые – альтовые, замысловатые и до крайности неудобные, сами знаете. На стене – громадная пестрая вышивка, чистая шерсть: волшебный лес, птицы, а на полянке – Одетт herself[46] в полный рост с огненными волосами среди ланей. Такую увидишь, не скоро опомнишься. Мечта обывательниц. В буфете за стеклом – большой симфонический оркестр в полном составе из севрского фарфора: струнные смычковые, деревянные и медные духовые, ударные, литавры, две арфы – всего сорок шесть музыкантов и дирижер с поэтическим беспорядком на голове, все, как один, во фраках. На полу два длиннейших белых ковра с черным нотным станом, где записан по нескольку раз подряд туш. Ноты на абажурах. Зеркала – бандонеоны[47]. Дверцы сервантов украшены деревянной резьбой – мехами аккордеона. Ящики – басовой кнопочной клавиатурой. Белая скатерть на столе – дискантовой, фортепианного типа. Словом, гостиная сочилась, захлебывалась музыкальными символами. Сногсшибательная безвкусица.

Постановщик мог очень многое простить ближним. За годы развил способность к безграничному сопереживанию, отточил восхищение. С трудом, но все-таки ему удалось смириться со всеми ужасными подробностями причудливой обстановки. Однако был предел и его снисходительности: звуковой предел. Если бы он стал «зеленым», воинствующим защитником окружающей среды, то выступал бы не против нефти, не против атомных электростанций, а против какофонии. И когда в гостиной звезды внезапно заголосила разноцветная светящаяся гирлянда над камином, его чуть не стошнило – это уж слишком! Завитушки вращались и вызванивали «К Элизе», подлое издевательство над Бетховеном нынешнего доморощенного Бонтемпи[48]. Постановщика затрясло. Зачем Одетт этот мерзкий мотивчик? Ницшеанство, ниспровержение расхожих идеалов и все прочее тут ни при чем. Грязь, гадость, пытка для ушей, полнейшая деградация, душевная глухота!

Гирлянды он не простил, и лучезарный образ Одетт впервые потускнел в его сердце. Миф едва не развеялся.

Перед камином стоял величественный белый рояль «Yamaha». Постановщик бросился к нему, спасаясь от гирлянды. По правде сказать, каждое фортепьяно пробуждало в нем мучительное желание играть. Поднял крышку, пробежался по клавишам, чуть слышно сыграл арпеджио. Одетт сейчас же подсела к нему на табурет:

– Давай сымпровизируем вместе, смелей!

Постановщик в панике отпрянул, отказался: нет-нет, он недостоин играть с ее величеством даже понарошку. Пробормотал извинения, захлопнул крышку и был таков, стесняясь обнаружить собственные музыкальные способности. Раздосадованная Одетт смягчилась, решив, что это дань уважения (жалкий безвестный постановщик versus знаменитая исполнительница).

Она тоже постаралась наградить постановщика несуществующими достоинствами. За нашим великодушным всепрощением зачастую кроется недопонимание.

– Поскорей бы на сцену, там ты увидишь, – ничего, что я говорю тебе «ты»? – увидишь настоящую Одетт!

Она говорила о себе в третьем лице и «тыкала» чуть ли не всем вокруг.

Одетт принялась подробно пересказывать свою биографию, всю сказку от начала и до конца: как страстно любила музыку с детства – крошечный вундеркинд с печеньем в кармане[49], – как сутки напролет занималась с неутомимым энтузиазмом, как выиграла Кубок мира среди аккордеонистов[50], стала знаменитостью, любимицей публики, познакомилась с сильными мира сего – и так далее и тому подобное. Они промчались с быстротой велосипедистов, участников «Tour de France»[51], от ее первых скромных выступлений к вершинам славы: телевидению, Бежару[52], «Олимпии». Постановщик верил каждому слову и увлекся, по-настоящему увлекся – Одетт умела рассказывать, как никто другой, занимательно, живо, дьявольски остроумно. Накладывая лак, слой за слоем, она неизменно добивалась своего. За внутреннюю свободу и непосредственность постановщик готов был простить ей все прегрешения против вкуса, кроме крикливой гирлянды, само собой.

Назад Дальше