Дядя – Петр Петрович Сухоруких, конкретный сибирский старикан лет семидесяти пяти, розовощекий, с бородой и васильковыми глазами, всю дорогу что-то рассказывал.
Сушеный омуль – божественная рыба. Как бы полурасплавленный солоновато-сладкий янтарь. Не оторваться.
Петр Петрович недобро пожевал омуля и, сердито выплюнув в окно, сказал:
– Омуль-то простылый, сухой, ага? Санки свернешь… Челюстя, значит.
– Да где же сухой, Петр Петрович, во рту тает… – возразил я.
– Это у вас там в Москве все тает. Вам портянку в зубы втисни – все вкусно. Был я в Москве-то, ага?.. Воблю мне свояк дал. Свежая, говорит, вобля, кусай, чо… Я куснул – мать чесная! Гайка, не рыбь. Я говорю: вы что ж, этта, всегда такое кушаете? Рыбь, она же должна мягкая быть, как шанежка. А это чо? Я ж тебе не щука блесны шамать. Я в Москве-то на свадьбе был внучки, Вальки, ага?.. Сбили, значит, свадьбу. Пять лет как назад. Бабочки на стол налаживают. Мы сидим с мужиками, воблю эту гранитную сосем с пивом, про жись говорим. Муж внучки-то моей, бывший уж, ага?.. Артемка… кем он мне приходился-то, своячником?..
– Так они что, развелись? – удивилась Зинаида Васильевна.
– Через два года после. Порушили венцы.
– Это что значит?
– Развелись, чо… Ага? Они только свадьбу-то потушили и сразу лаяться. Вот таким вот самым образом. И правильно Валька его от себя отшугала. Он-то, этот своячник мой бывший, ботало енисейское, сразу на свадьбе напился до Алешки, ага?.. Себя забыл. Бьет себя в ребра: я, говорит, москвич! А ты кто, чалдонка некультурная! Орет: я терминатор, чо!.. Дурак-осина. Он в этом работал, как его… отт… на уме болтается… ну, где все сидят и ничего не делают… Как «опись» зовется, контора по-прошлому.
– Офис.
– О! Я, кричит, в описе работаю! А чо он там, в этом описе, ага? На потычках был.
– Это как?
– Верхоплавка, чо?.. Васька-принеси-чаю. В пятом сарае шестой венец. Сидел в описе с девками округлыми днями, сплетки тер…
– То есть?…
– Сплетничал. Ляля да ляля. Еще и Вальке измены бил с описными-то этими подмалевками. Москвички, они да, симпатичные, ага?., если накрашенные. А если всю живопись с ых смыть – затоскуешь. Наши-то девки – крепки, как шишки кедровые, аж все звенят от жизни, ага?.. А ваши-то, московские – подвывалы. Все у них не то, не так. Вечно с печали курють, как Сталин. Солнца у вас в Москве мало. Хмурь неделями. Отсюда люди без огонька. У нас-та триста дней в году солнце, ага?.. Ну, вот, чо… Вальке моей в Москве что делать? Пошла по помойкам.
– Ой! Что это?..
– Да нет… Этта того… по богатым домам убираться стала. На этой вашей… как ее?., с башкой рассталося… а! на Рублеве… Вот. А тут опись у Артемки описали – он и никто! Туда-сюда – никто не берет. Кризис, ага?.. А кому он нужон, перекати-шаланда. Ну и в хмель вошел. С утра до ночи зелено дымится. Ему, конечно, Валька пару раз придала ума. Веником по кумполу, ага? А чо? Он на день-два вошел в совесть, в потом – за свое, ушел взадпятки. Лежит на диване, как нерпа дохлая, а Валька пашет. Ну, и порушила она венцы. Сняла квартиру. И через месяц, чо, нашла мужика. Хороший, умный. На все скуки руки. Мастер, ага? Автосресаль. Москвич. Четыре года живут. Вот таким вот самым образом.
– Хорошо живут?
– Нормально. Ни в рай, ни в муку, а на среднюю руку. Правнучка смастерили, чо…
– А что этот… бывший, Артемка?
– Бывший-то?.. Говорят, перегорел в конец. Землю год как парит. Да… об ем уж собаки не лают, ага?..
– Сколько вашему правнуку? – спросил я.
– Полтора, чо?.. А твоя-то доча, Зинаида, когда рожает?
– Должна через неделю. Но родит или сегодня, или завтра, – спокойно ответила Зинаида Васильевна.
– Да ну! – воскликнул я. – Так вы ей позвоните, узнайте, как там дела.
– А чего звонить-то… Еще не родила.
– Откуда вы знаете?
– Чувствую.
– Ну и ну!
– Правильно, – сказал Петр Петрович. – Чего раньше срока икру метать, ага?.. Онна! Подъезжаем к дацану.
В слегка припорошенном сладким снегом дацане было тихо. Пахло подмороженными мочеными яблоками и березовым дымком. У ворот нас встретила бригада местных собак. Штук десять очень упитанных и очень похожих друг на друга шавок. Их дизайн колебался от карликовых пони до длинношерстных поросят. Они деловито и молча поставили нам на грудь, спину и плечи свои лапы, стараясь лизнуть в лицо. Скидывать их было бесполезно. У собак был радостно-покровительственно-торжественный вид президентов, вручающих вам государственную награду. От розовых языков шел голубоватый парок. Обвешанные любвеобильными псами, мы двинулись внутрь монастыря.
В жизни я такое видел в первый раз. По сути дацан – нормальная русская деревня. Бревенчатые избы с разноцветными резными наличниками.
В них живут ламы. Серые дровяники из горбыля с рубероидными крышами. Правда, заборов нет. И рядом разноцветные буддийские храмы с летящими китайскими крышами. Где я? Бритый лама в оранжевом халате и валенках колол дрова около своей избы и мурлыкал что-то из Юрия Антонова.
Дом ламы Этигэлова, конечно, был закрыт. Его открывают восемь раз в году, по важным буддийским праздникам.
– Жалко, – сказал я.
– Да… Баловство это все, ага? – махнул рукой Петр Петрович. – Ты ж в буддизьм-то не веришь, чо… А от праздного-то куража к ламе стучаться – грех. Был тут, говорят, один то ли маршал, то ли генерал, шишка, чо… Приехал и говорит: пустите меня к ламе и все. Ему: нельзя. А он: пустите, орет, ага? А то, говорит, я кому надо в Кремле-то за зубцами скажу – вас вообще прикроют. Два метра кабан, рожа – как мои семь. Да еще при наградном «Макарове». Да еще и выпимши, заполошный. Ну, пустили, куда его девать, чо. Он зашел, на ламу глянул – и аккуратно в обморок. Затылком об пол. Звону было, ага?!. В себя пришел через час – дрожит, как дитя, глазами хлопает. Простите, говорит, больше не буду. Вот таким вот самым образом. Наградил лама шишку разумом… Вон – гляди… – Перт Петрович пальцем в листок бумаги на доске объявлений у храма. – Сегодня у ламы температура в области виска – 22°, ага?.. Потеплел, чо… В прошлый раз, месяц тому, 17 было, ага? Пойдем в храм зайдем.
В храме с дощатыми избяными полами только что кончилась служба. Ярко раскрашенные благостные будды улыбались собственным мыслям. Пахло хвойными благовониями и мытым полом. В углу за столом сидел лама, похожий на актера Яншина. Только лысый и в очках. Голосом Яншина лама мяукнул:
– Пожертвовать не желаете? Упомянуты будете в молитвах о счастливом перерождении.
– Желаем, – сказала Зинаида Васильевна.
– А что не пожертвовать-то, ага? – сказал Петр Петрович.
– Сколько, – спросил я.
– Сколько хотите, – почесал темя Яншин и спросил меня: – Ваше имя?
– Владимир.
– Сколько членов семьи?
– Три.
– Сколько жертвуете?
Я дал триста рублей.
– Петр. Семнадцать человек, чо, – сказал Петр Петрович и дал сотню.
– Ваше имя? – поправил очки лама в сторону Зинаиды Васильевны.
– Зинаида.
– Сколько членов семьи?
– Пока два.
Лама шмыгнул носом, внимательно посмотрел на Зинаиду Васильевну и, почесав переносицу, сказал:
– Пишем три.
Зинаида Васильевна дала триста и сказала:
– Ну вот, часа три осталось.
– До Байкала? – переспросил я.
– До внука, – поправила меня Зинаида Васильевна.
При выходе из храма мы услышали что-то напоминающее торжественный барабанный бой. Псы разлеглись на деревянном настиле и приветствовали нас дружным битьем хвостов о настил.
Увешанные радушными дацанскими собаками, мы дошли до машины и поехали на Байкал.
– Советую прикорнуть, – приказал нам Петр Петрович. И мы прикорнули. Мне приснилось, что я стою у «Башки» и почему-то жду назначившую мне свидание собаку. А «Башка» мне говорит: «Девушку не желаете?» Я отвечаю: «Отчего не желать?» А сам с ужасом думаю: «Чего ж я такое говорю-то?» А «Башка»: «Сегодня девушек нет. Только омуль, ага?» Я с облегчением думаю: «Слава Богу!» Тут подходит собака, одна из дацанских, такая рыжая с белым пятном на носу, кладет мне лапы на грудь и говорит: «Я твой четвертый член семьи. Дай пожрать». Лизнула меня в лицо и добавила: «А дубленку мне не покупай. Я сама себе дубленка».
«Подъезжаем, чо!» – услышал я голос Петра Петровича и проснулся.
Машина остановилась у забора турбазы. Мы пошли вдоль каких-то бесконечных вихляющих заборов. Солнце то выходило из-за туч, ослепляя нас, то заходило, и тогда казалось, что все вокруг снято на черно-белую пленку. На одном из поворотов я услышал гул.
– Байкал, – сказал Петр Петрович. Впервые в его голосе я услышал что-то напоминающее почтение. – Не зальдился еще. Дышит Батя.
Забор кончился, и перед нами открылся Байкал. Он властно ревел и неторопливо клубился сплавом свинца и ртути. Выглянуло солнце, и Байкал весь осветился жемчужными молниями. Дул пронзительный ветер, наверное, тот самый баргузин. Глаза слезились, и в слезах озеро словно бы набухало радужными изводами. Я почувствовал что-то особенное. Беспричинное, большое и настоящее. Скорее всего это было счастье. Счастье, что бывает же на свете такое. Такая мощь. И что она – наша, родная, а значит – и моя тоже.
Я посмотрел на Петра Петровича. Он испытывал те же чувства, только они ему были привычнее, и выглядел он как-то особенно мудро. Я оглянулся назад, на Зинаиду Васильевну. Она стояла у сосны метрах в десяти и, прикрывая свободное ухо рукой, смеясь и плача, говорила по мобильному. Поймав мой взгляд, она оторвалась от телефона и крикнула нам, стараясь перекричать Байкал.
Я услышал пунктиром:
– …полчаса назад… три шестьсот… порядке…
– А чо! Нормально, ага? – сказал Петр Петрович и сердито почесал глаза.
А Байкал все ревел, ворочая своими живыми мыслящими каменоломнями и дул льдистый баргузин, сипло и удивленно присвистывая в соснах. И солнце то являлось волшебными праздничными вспышками, то исчезало, делая мир серьезным и суровым. И это была настоящая жизнь.
Вернулись мы с Байкала вечером. Отметили, конечно, рождение внука – Васятки – в каком-то ресторанчике недалеко от «Башки». Подсвеченная «Башка», казалось, смотрела уже не так сурово, а даже как-то всепрощающе.
В Москву я привез пять омулей, жвачку-серу, пахнущую дымком, безалкогольный бальзам «Байкал», помогающий от всего на свете, и что-то особенное, непривычное на душе.
Скоро буду крестным папой. Сами знаете, чьим, ага?
Бардак вам да любовь!
В одном московском вузе, в котором мне приходилось когда-то подрабатывать (не буду говорить, в каком), есть две кафедры (не буду говорить, какие), которые находятся рядом. Буквально – две соседние двери. Между дверями – полтора-два метра.
У кафедр, как им и полагается, есть заведующие. Их фамилии с инициалами, разумеется, вывешены на табличках.
Так вот одной из кафедр заведует Попов М. И., а другой – Копчиков И. М.
Конечно же, про Попова и Копчикова в этом вузе ходит множество анекдотов. «Копчикова» и «Попова» все бесконечно склоняют и спрягают.
Как по заказу, Михаил Иванович, Миша Попов, которого я давно и хорошо знаю, – человек невысокий, очень полный, щекастый, немного несуразный и очень-очень добрый.
А Иван Михайлович, Ваня Копчиков, который тоже мне весьма хорошо известен, – худой, длинный, какой-то весь бугристо-костистый и нрав имеет колючий, вспыльчивый и желчный. В глубине души он тоже добрый и даже ранимый. Но об этом сразу не догадаешься. Как и про Мишу Попова сразу не догадаешься, что не так уж он и прост. Хитрости у Миши хоть отбавляй.
Люди они совсем разные.
Например, если возникает какая-то служебная проблема, то Ваня Копчиков сразу бросается в драку, издавая свои излюбленные боевые кличи, типа: «Сейчас мы эту Сахару пропылесосим!» Или: «Сейчас мы эту мандулу унасекомим!» И пылесосит, и насекомит. Он очень любит «пылесосить Сахару» или «косить баобабы» или что-нибудь в этом духе.
Миша Попов – совсем другой. Если встает проблема, он первым делом широко улыбается и произносит свое любимое: «Да, это дело требует незамедлительного отлагательства», – и ничего не предпринимает. И в 90 % случаев проблема каким-то волшебным образом рассасывается сама собой.
Я не знаю, кто из них прав. Наверное, оба.
Много чего говорят в институте про Попова и Копчикова. Например, что «Попов задним умом крепок», а «Копчиков грудью стоит за своих коллег». Что «Попов – голова!», а «Копчиков всегда готов подставить плечо». Что «у Попова широкая душа», а «Копчиков – становой хребет факультета». И все в таком же духе.
Оба, кстати, в перспективе метят в деканы. И постоянно идут споры о том, кто имеет больше шансов. Сторонники Попова утверждают, что круче всегда тот, кто больше, а приверженцы Копчикова – что побеждает всегда тот, кто выше.
При этом Миша и Ваня – большие друзья и ссориться не собираются.
Только один раз у них по пьянке наметилась несколько недружелюбная дискуссия, но тут же была улажена женами. Основательно проконьяченный Миша Попов кричал Ване Копчикову:
– А зачем ты, Ваня, в моей фамилии своей фамилией ударение переставил, а?!
– Я, Миша, не переставлял! – кричал в ответ Ваня.
– Нет, переставил! Я, можно сказать, из духовного звания, сын священника, а ты, Ваня, из меня какого-то потомка задницы сделал!
– Я не делал из тебя задницу, Миша!
– Делал, Ваня!
– Нет, Миша, не делал! А моя фамилия, если хочешь знать, обозначает птицу!
– Она не птицу означает, Ваня, а хвостовой атавизм.
– Нет, Миша! Я не атавизм! Я ведь в сущности Кобчиков, а не Копчиков. А кобчик, Миша, – это такая красивая и гордая птица. А ты своей, извини, двусмысленной, прямо скажем, фамилией меня из гордой птицы сделал каким-то, прости за выражение, спинозадым ничтожеством!
– Это ты из меня сделал двусмысленого потомка, Ваня!
– Молчите оба, – хором сказали жены Миши и Вани Маня и Саня.
– Молчи, недвусмысленный потомок задницы! – сказала Маня.
– И ты помалкивай, птица спинозадая! – сказала Саня.
И Миша с Ваней замолчали. И больше уже на эту тему никогда-никогда не заикались.
В общем, с Поповым и Копчиковым не соскучишься.
Но мне хотелось рассказать совсем о другом. Я много лет наблюдаю за семейной жизнью Попова и Копчикова. И эти наблюдения наводят меня на глубокие философские размышления.
И Миша, и Ваня женаты двадцать лет. У Миши жену зовут Мария, Маня, а у Вани – Александра, Саня. Они дружат семьями. И дети их дружат. В общем – все хорошо. Но!
Сначала про Мишу и Маню.
Вообще Миша Попов относится к особой категории мужиков. Я знаю, что говорю: сам отчасти такой же. Не до такой степени, но все же.
Миша на работе – в общем-то монстр. Он все про всех знает. Он в курсе всех интриг и слухов. Несмотря на свое внешнее раздолбайство, Миша четко знает, что ему нужно. И никогда не ошибается. Его уважают и даже побаиваются, потому что хотя сам Миша гадостей не делает, но если вдруг сделали гадость ему – он не прощает. Он помнит все и мстит. Он всегда внутренне собран. И всегда во всеоружии.
Но когда Миша приходит домой, он превращается в такое расслабленное существо, что диву даешься.
Миша Попов – человек, в быту начисто лишенный чувства порядка. Он никогда не знает, что и где у него находится. Когда Миша курит, он стряхивает пепел везде. При этом ни разу не повторившись: в ботинок, в аквариум, на штаны, на голову соседа на балконе снизу. Он регулярно стряхивает пепел на кошку. Несколько раз в забывчивости он тушил об нее окурки.
Он три раза менял загранпаспорт, потому что прожигал его.
Если у Попова вдруг застегнута ширинка, это значит, что сзади у него треснули штаны.
Когда он приходит с работы, он, к примеру, забыв закрыть входную дверь, снимает один ботинок, и, поскольку шнурок на втором не развязывается, он в одном ботинке идет на кухню попить водички, пытаясь по дороге снять штаны. С наполовину снятыми штанами (с ноги без ботинка), которые волочатся по полу, он долго продвигается к кухне. По пути на пол падают кактус и книги. Визжит кошка.
На кухне он долго ищет, во что бы налить нарзану и обязательно находит что-нибудь специфическое. Например, пустой цветочный горшок с дыркой в дне. Он долго льет нарзан в горшок, удивляясь вместимости горшка. Потом долго изучает лужу, не понимая, откуда она взялась. Звонит Мане и сообщает, что их затопили. Маня называет его свиномопсом и говорит, что скоро будет и чтобы он, Миша, никуда не двигался с места до ее, Маниного, прибытия.
Миша, насвистывая что-то беззаботно-веселое, не двигаясь с места, как ему и было предписано, открывает холодильник и долго ищет, чем бы ему закусить. Находит гранат и начинает его чистить. Через десять минут, в окровавленной рубашке и с алой мордой, как будто он вурдалак, Миша играет с кошкой. Он радостно подбрасывает ее к потолку и ловит, думая, что кошке это нравится. Кошка орет, но терпит.
В это время в квартиру через дверь, которую забыл закрыть Миша, заглядывает соседка. Она видит Мишу, без штанов, вернее, со шлейфом штанов на одной ноге, в одном ботинке, стоящего в луже, всего в гранатовой крови, и орущего под потолком обезумевшего кошака.
– Заходите, Серафима Антоновна! – приветливо кричит ей Миша, и, забыв, что кошку надо в очередной раз поймать, радушно направляется навстречу соседке. Та пятится. Кошка с лязгом падает на кастрюлю с рассольником. Кастрюля опрокидывается. Кошка запрыгивает в холодильник, который, конечно же, не закрыл Миша. И в это мгновение за спиной ошалевшей от впечатлений Серафимы Антоновны возникает Маня.
– Стоять, животное! – не возвышая голоса, командует Маня. Миша, улыбаясь, беспрекословно выполняет команду.
И начинается совсем другая поэтика.
Маня – гений порядка. У нее все всегда лежит на месте. Все обеспылено. Разложено симметрично. Выстирано и выглажено. Как они живут вместе с Мишей, я не понимаю.
– Наверное, Володь, мне нужна рана, – объяснила мне однажды Маня. – Наверное, я мазохистка. Знаешь, иногда думаю: сейчас убью его, лешака, один раз чуть не убила. Я тогда ключи не взяла, позвонила ему и говорю: дверь не запирай! Он, гад, забыл, конечно, дверь запер, сел на кухне, поел, выпил, надел наушники и заснул. Я с работы приезжаю, устала, как лошадь. Звоню, а он спит. Стучу – спит. Ору – спит. Полночи ломилась. Наконец, открывает. Рожа, как у новорожденного. Довольный, весь в счастливых радужных пузырях: «Ой, наконец-то Манечка моя пришла! Где ж ты так долго была, Манечка?» У меня аж в глазах потемнело. Уже представляю, как беру ножик и… Еле сдержалась… А ведь вот уедет он в командировку – я порядок наведу. Приду с работы, а дома… порядок, будь он неладен. И тарелка не разбита, и окурком штора не прожжена, и холодильник закрыт, и кошка не орет, и вода в унитазе спущена… И как-то мне не по себе… Как будто я и не нужна. Как будто я лишняя и смысла в жизни нету. Не поверишь: один раз уехал он на неделю, и такая на меня вдруг от порядка тоска нашла, что я взяла – и мусорное ведро на пол-то и высыпала. Посидела около кучи мусора, поплакала, убрала мусор – и полегчало!