Два месяца я прожил в Пуньках и два месяца ежедневно мы с Петром Фомичом философствовали («хвилософствовали»). Вернее – «хвилософствовал» Петр Фомич, а я был поводом и фоном. Особенно подзадоривал Петра Фомича тот факт, что я преподаю в университете и много ездил по миру, «облапил глобус», как он выражается.
Петр Фомич называл меня по-разному: Училка, Очкан, Лягушка-путешественница, Бегунок, Одиссеюшка и еще много как. Совершенно беззлобно. Просто от любви к яркому, образному слову.
Рассуждал он масштабно и парадоксально. Мир рассматривал как некую коммуналку, между обитателями которой – чисто человеческие отношения. Он говорил: «Китаец» вместо «Китай», «Негр» вместо «Африка», «Мериканец» вместо «Америка». Получалось примерно так:
– Тут какая хвилософия? Мериканец, он что?.. Он Японцу, образно говоря, по заднице атомкой съездил, Японец и стих. Хотел Русскому смазать, а Русский – на дулю тебе: я сам с усам. У нас тоже атомка имеется, вот она, гляди… Курчатов, наш мужик лобастый, бороду-то почесал, бяк-бяк – и готово. Утрись, Мериканец. Плачь, Полосатка. Тот и утерся. А тут еще Ляксеич наш вокруг шарика обмахнул. «Поехали!» – говорит. А что? И поехали. А до того-то еще две русские суки почин учредили. Все это при Хруще было, а Хрущ, конечно, гаденыш еще тот…
– А чего так? (это я)
– Скот порезал. Мясные гонки с Мериканцем затеял. «Догнать и перегнать». Перегнал, холера… У нас в Пуньках, образно говоря, до Хруща на тридесять домов тридесять и пять коров было. Вот так, Очкан!..
– Тридцать шесть, – назидательно вставила Зинаида Васильевна, протирая тарелки.
– Здравствуй, мать! Где ж шестая? У всех по одной и на Слободке по две.
– И тебе, балаболка, не хворать. А у Комковых-то?.. Зорька-рыжуха?.. Комолая, с бельмом?.. Забыл?
– А ну тебя! Пять-шесть… Крохоборка-милиметровщица, – улыбнулся Петр Фомич.
– А ты трепло беззаветное, – ухмыльнулась Зинаида Васильевна. – Попугай, как есть. Рта не закрывает. Один сквозняк словесный. В кишки-то не надуло еще за восимисит лет?
– Иди, умница, кортоплю ставь вариться! – шутливо нахмурился Петр Фомич. – И моркошки со сметанкой натри.
«Моркошка» – значит морковь.
– У-у-у! Нача-альство! Страшно. Прямо трясуся вся!
Зинаида Васильевна встала и не торопясь вышла из комнаты.
– Полвека маюсь с язвой, – счастливо подмигнул мне Петр Фомич, мотнув головой в сторону двери. – Полвека и, образно говоря, три года.
– Так сколько коров осталось в Пуньках? – вернулся я к «хвилософии».
– Семь. Остальных скопытили. Пустили под тесак. Чтоб Мериканца перегнать. Зато в космос прокатились. Гагарин с Терешковой. Космос за-место буренок. Вот как. Гляди в люминатор, а жрать не проси. Вот. А потом Мериканец опять русского сделал. В смысле Луны. Я, Бегунок, так мыслю, что Русскому Мериканца никогда не удюжить. Мериканец Русского как пить победит.
– Это почему?
– Русский – через край добрый обормот. Мериканец, он как беседует? Он для начала тебе в нюх кулаком – раз!.. А потом под дых еще раз – тяп! А потом по виселке по причинной коленцем – дзынь!.. Чтоб ты забыл, как «мама» говорить. Чтоб ты наполовину помер. А уже затем вежливо тебе предлагает дружиться. Условия оглашает. Вроде того я тебе, образно говоря, полено, а ты мне – избу. А если ты опять, милдружочек, не согласен на такие выгодные для тебя, закадычного братана, условия, он тебя, как йогу, в рулон скатает, уши к заднице прикнопит и все твое добро и возьмет. А еще и документ по всей форме составит, что именно так оно и будет до самого конца честно и справедливо и обратного пути нету. Согласно контракта. Таким вот образом. Нет. Если Мериканец пришел – расплетай лапти.
– Густо вы хвилософствуете, Петр Фомич.
– Это я – образно говоря. А на деле… Вон он Японца – атомкой, Вьетнамца – химикалиями… А Русский дурень, глядишь, победит да сам все и отдаст. Да еще и пожалеет прохвоста. Вон как с Немцем эти… Мишка Меченый с Борькой-пьянью, не к ночи будь помянуты, обошлись. Сами, мол, уйдем, а ты все мое возьми, воссоединись и стенку сломай. А война – дело давнишнее. Тьфу!.. Нет, Мериканец – он и свое не даст, и чужое не упустит. Потому и богат. А Русский без штанов родился, без штанов в космос слетал и без штанов помрет… Хотя Китаец – этот… одуванчик еще страшней.
– Чем же он страшней?
– Ты у Китайца-то в гостях, небось, бывал?
– В Китае? Ну, был.
– И как?
– Хорошая страна.
– Хоро-о-ошая! Как м…ня заросшая. А сколько их, курослепов-то этих?
– Много.
– То-то. Эх ты, Училка… Мно-о-ого. Два мильярда! А то и три: кто их там считал, землероек-то этих. Они ж там – как опята на Воздвиженье. Что ни пенек, то мешок. Китаец – сила. Он типа удава. Ждет. Приглядывается. Смекает. Котелком своим желтым кумекает. Ага! Русский посреди степи широкой без порток водку булькает. В перерыве между войнами. Потому что скучно. Француз, как всегда, юбки обнюхивает. Таджик Москву метет. Араб своему нефтянскому богу молится. Негр ждет под баобабом, когда ему банан сам в зубы рухнет…
– Бананы на баобабах не растут…
– Знаем без сопливых. А он все равно ждет. Мериканец долларии свои болотные печатает и считает. Считает и печатает. Сам с собой наперегонки. Англичанец собой до одури гордится и овсо жрет, что твой мерин в стойле. Индус гадюке на дуде дудит и пуп свой разглядывает в смысле хвилософии. Итальянец с Грузином песни наперебой галдят. Еврей плачет, что он умней всех и никто его за это не любит… Все суетятся, мельтешат, как мошка после дождика. А Китаец ждет. Этот своего не упустит. Дай срок.
– Китайцы, Петр Фомич, работают во всю, – возразил я.
– Правильно, работают. А краем глаза в нас целят. Хотя, конечно… Они – вроде нас…
– Как же это?..
– А так. У нас нефти много, леса и прочего алюминия. Мы их и не бережем. А у Китайца народу полны карманы. Он с ним – как мы с плиродой. Да и Немец еще своего не упустил. Нет, не упустил. Оправился Немец после Второй Отечественной. Зализал Фриц синяки. Хитрый Митрий: помер, а глядит… Опять втихаря империю немецкой своей нации варганит.
– Какую еще империю?
– А такую, немазаную-сухую… Единая твоя Европия – это что? Агния Барто? Нет. Кто в этой ихней Европии главный? Швейцар с Албаном? Хор-ватец какой-нибудь? Нету! Немец главный!
– А Франция? А Испания? А Италия?
– Эти, Одиссеюшка ты мой, выдохлись. Не тот напор. Бывал ты у них?
– Бывал, Петр Фомич.
– Ну и как?
– Прекрасно живут. Лучше нас в сто раз.
– Кишкоплуты. Видал я их. Показывали этих нам, образно говоря, в телевизере. Париж этот с Римом. И что? Все жрут, пьют и улыбаются. Улыбаются, жрут и пьют.
– Так чего же в этом плохого? Счастливая жизнь. Люди живут в свое удовольствие.
– А! – махнул рукой Петр Фомич. – Ушли мозги в желудок. Не бойцы они, нет. Да еще через одного гомосэк с лесбияном, прости, Господи. Нет, этих – в утиль. А вот Немец – он, да, работает. И поджидает, когда под него все ляжут. И Грек, и Лях, и Болгар, и Португал. Не мытьем, так катаньем. Раньше Немец норовил все танком, а теперь-то – банком. Вот оно что, Очки ты мои Крылатые. Поумнела немчура. Хотя… Невезучий он, Немец. Даже жаль его, твердозадого. Сколько раз уже империю свою городил. Три аль четыре? И всякий раз – швах и пыль. На Русского зачем-то попер. Ну не дурак? Русского ведь одолеть на этой земле никак не можно. Почему что Русский завсегда всех повергнет. Такая у него участь.
– Петр Фомич, какая-то тут у вас, простите уж меня, неувязочка.
– Какая такая, Колобок ты мой Четырехглазый, неувязочка?
– Вы же только сейчас говорили, что Америка нас…
– Это я – образно говоря. Мериканец с Китайцем Русского, конечно, на пару одолеют. Тем паче если им Немец со своей империей подсобит. Там и Француз-лесбиян из-под очередной юбки подтявкнет. И Турок ущипнет. И Поляк подшипит. И Англичан со своего сырого Лондона пальчиком погрозит. Да и наш родной Хохол сгоряча, может, галушкой бросит… Это, конечно, все так. Никаких сумнений. И вроде бы – все! Кресты. Махнули на глобусе на Русского рукой. Амба, не жилец. Ан-нет! Русский полежит-полежит, покряхтит-покряхтит, проп…дится, в луже умоется, икнет – и на печь. Отмотаться. А через полвека лет глядишь – он с печи слез и опять в силе. Здоровый, как боров. Морда красная, но добрая. А сам малость во хмелю, но, однако, с рогатиной. А за ним еще, образно говоря, Удмурт да Якут, Казах да Белорус. И у каждого по дрыну. И у всех морды красные, но добрые. И вроде добрые морды-то эти все мордовские и бурятские, а есть в них во всех какая-то дурца с отчаянкой. И все слегка во хмелю, так что без дрына на ногах не стоят. И чего от них ждать – ни одна Обама и ни один Тетчер не знают. Боязно? Боязно. Всем боязно, и Русскому с Калмыком, и Мериканцу опять же забота, и Немцу с Англичаном дума. Не знают они все, что с этим Татарским Русским делать. Не впихивается он в ихний мудрый чертеж. Он им всем – как оса в трусах. Неясный зверь неприятной породы. Раскорячился, понимаешь, на сколько там мильонов километров, прибрал байкальскую воду с сибирским кислородом, воронежский чернозем с заполярным газом – и сидит. Под мухой. Бьют его Наполеон с Гитлером, бьют, а ему все как с ящерицы хвост. Чудно! Как говориться, во саду ли в огороде бегала собачка, хвост подняла, нафуняла – вот тебе задачка. Однако пойдем, Ломоносыч-Кривоглазыч ты мой, на двор. Курну я перед кортоплей с моркошкой. В избе-то дымить – чертяку кормить.
Стоял, помнится, прекрасный июньский вечер.
Остров алого заката тонул за синим морем леса. По небу вились розовые стеариновые изводы облаков. Поле отчаянно стрекотало. Вкусно пахло пред-росной травой. Закукукала кукушка. Я было начал считать в смысле остатка жизни. Но на шестьдесят восьмом «куку» махнул рукой. Сто четырнадцать лет – многовато.
Петр Фомич курил, как курят все старики в Пуньках. А может быть, как все мужики от Калиниграда до Камчатки. Правая нога – на левой, правый локоть – на колене. Кисть левой руки свисает с ноги позади локтя. Папироса в правой руке между расслабленными указательным и средним пальцами, лежащими у самого лица. Плохо объяснил, знаю. Но лучше не получается.
Русский Роденовский Мыслитель. А может – Мефистофель Антокольского.
Образно говоря.
– Готова кортопля-то! – крикнула Зинаида Васильевна. – Идите нешто, криводумы.
– Идем! – отозвался Петр Фомич. – Завтра жарко будет. И карась будет хорошо клевать. Ну, пошли заправляться, Москва.
Заправлялись под обсуждение пенсионной реформы.
На следующее утро мы ловили карасей. Я поймал одного, Петр Фомич – двенадцать. Обсуждали проблему Курил, Японца, монголо-татарское иго, Кубинца, Карибский кризис, Петра I.
Вечером ели жареных карасей все с теми же картоплей и моркошкой. Обсуждали российский флот, Ивана Грозного и Чечена.
Потом были грибы с Путиным и Армяном. «Макарошки» с Чукчей и Брежневым. «Гречаня» под Медведева.
Много чего еще было. Но странное дело: в глубине души, какую бы ересь ни городил старик, я почему-то всегда соглашался с Петром Фомичом. А еще больше – и еще в большей глубине души – с Зинаидой Васильевной.
В общем – с ними обоими.
Соглашался, образно говоря, конечно.
Херр Обломоff, или Равнение на телеспаржу!
Удивительное дело: мы, россияне, страшно любим себя ругать. У нас все всегда плохо. Мы не доросли до цивилизации. Мы – дикие. Работать мы не умеем. Мы – свиньи. И так далее и тому подобное. Первый вопрос, задаваемый нашими журналистами какому-нибудь третьесортному инотсранцу: «В чем, по-вашему, причина нашего варварства?» И – подобострастно-самоуничижительная улыбочка. Тьфу.
Мы жутко любим цитировать наших классиков на предмет ругани в наш же адрес. Только ленивый не цитирует Гоголя про то, что у нас, дескать, две беды – дураки и дороги. И почти никто не знает, что ничего такого Гоголь никогда не говорил. Нет такой цитаты у Гоголя – и все тут! Приписали Николаю Васильевичу две беды. Из всего Пушкина нашли, что «мы ленивы и нелюбопытны» – и через слово вставляют. Мы – обломовы, держиморды, Хлестаковы, червяковы…
Обидно. А главное – все это неправда.
То есть – все это, конечно, есть. А у кого этого нет? У немцев? Французов? Шведов? Англичан?
Ребята в недавнем прошлом изнасиловали планету, а теперь отдыхают. Все законно.
Вообще, Европа – это такое место, где почти никто ничего не делает. Я не шучу. Раньше я очень любил отдыхать в Европе. Не потому, что это престижно или модно, а потому что там действительно такая тишина и такой покой, что недели анабиоза хватит на дальнейшие полгода вкалывания на родине. Одно слово – Евротерапия.
Делается это так.
В самую дождливую, мерзкую погоду, когда утром хочется выть, а вечером плакать и кусаться, вы улетаете к чертовой матери из города-героя и города-трудоголика Москвы и приезжаете в маленький европейский городок N где-нибудь в самом сердце Европы. Сердец в Европе много. Что ни городок, то сердце. Городок N может находиться и в Австрии, и в Швейцарии, и в Германии, и в Чехии. Хоть в Португалии. Это неважно. Главное, он должен быть маленький и типично европейский. То есть такой, где можно помереть со скуки. Вот года полтора назад я провел несколько дней в таком городке N. Не буду называть, в каком. Пусть создастся, так сказать, обобщающий образ. Тем более, что все городки N в многочисленных сердцах Европы похожи друг на друга, как московские толстые собаки, обитающие у метро, половина из которых непременно рыжие и обязательно зовутся «Чубайс».
Итак. Неясное время года. Янвавгуст. Апрябрь. Утро. Дождик, паразит, стучится в окна гостиницы. За окном – улица. В разводах дождя на стекле типичная среднеевропейская улица. Булыжник. Булыжник цвета мокрой мыши. Энергосберегающие фонари. Кусочек мерцающего изумрудной плесенью канала. Слева – ратуша. Справа – собор. В центре – строго напротив твоей гостиницы – секс-шоп. Кусочек канала в прогале между домами. Ближе к ратуше – аптека. Ближе к собору – паб. Рядом с пабом – цветочный магазин.
В Европе тянет смотреть в окно. Сидишь на подоконнике, как стерилизованный кот Матроскин, и часами смотришь на улицу. У нас в окно смотреть нельзя. Могут не понять. Кинуть чего-нибудь. Или выстрелить из рогатки. Или просто обозвать какой-нибудь очкастой ветчиной. Имел удовольствие быть ею названным. А здесь – улыбнутся протокольной лыбой, а то еще и рукой приветливо помашут, идиоты.
Вот бабушка в голубых буклях и с алым пластмассовым совком бежит от ратуши к собору за белым мопсом. Мопс – резвый. Бабушка – бодрая. Совок – полный.
Зеленоволосый чернокожий явно голубой наркоман крадется по стеночке от паба к аптеке. Он в халате, как Обломов.
Открывается цветочный магазин. Ты автоматически поднимаешь глаза вверх: не выпадет ли из окна Плейшнер? Нет, Плейшнер не выпадет. Он был последним, кто выпал из окна в городе N за эти шестьдесят пять лет. До него, говорят, выпадали. В эпоху Карла Великого. А так нет. Горшок с цветами, поставленный фашистами, так, кстати, и стоит на подоконнике. На всякий случай. Традиция.
Какой-то дядя в чалме проехал на велосипеде. Больше никого. Аптека, в которую заполз наркоман. Мокрая улица. Фонарь. Все.
Сеанс подоконочной терапии окончен. Чувство легкости во всем теле. Блаженный зевок. Что дальше?
Дальше – музей. Это обязательный элемент. Сеанс музеетерапии.
Ты листаешь справочник. Какие музеи есть в городе N? Вот, например: Музей Современного Искусства Города N. Прекрасно. Улица с названием, похожим на название какого-то комбинированного нервно-паралитического газа.
Касса музея. Цена, равная месячному московскому заработку бригады таджикских строителей. Ладно.
Залы музея. Пожилой смотритель музея с улыбкой Марчелло Мастроянни и пуленепробиваемым взглядом. В музее из посетителей только ты и еще какое-то бесполое лысое существо с кольцом в носу. Существо – с рюкзаком. На рюкзаке надпись: «Свободу страусам!» И картинка: зажатый в сэндвиче страус. У страуса в глазах – ужас. Сэндвич со страусом перечеркнуты крест-накрест. Я лично страусятину не ем. Мне не нравится.
Экспонаты. Гирлянда колбас. Название: «Полное собрание сочинений Иммануила Канта». Тонко. Какое-то подобие табуретки с торчащим сверху гвоздем. Называется: «Полет Икара». Ново. Большой белый шар, измазанный чем-то вроде навоза. На табличке: «Терроризм». Актуально. Куча хлама: какие-то коробки, ломаные куклы, битые банки, тряпки. Именовано: «Подсознание постмодерниста». Точно.
Защитник страусов долго созерцает «Подсознание» и шепчет уважительно «уау», «уау».
Через час-полтора шатания по музею начинаешь приятно шалеть. На ходу заваливаешься влево, в сторону левого полушария мозга. Это оно ведь, кажется, отвечает за творческие способности. Или правое? Не помню. У меня, точно, левое. Потому что именно оно болит с перепою и чешется перед помывкой.
Ты выходишь из Музея Современного Искусства Города N и тупо стоишь у выхода, на улице с названием комбинированного нервно-паралитического газа. Стоишь, прислонившись левым творческим полушарием к скульптуре, изображающей какого-то странного голого человека, прикрывающего причинное место стоевровой купюрой. Человек похож на Зураба Церетели в горячке. Называется: «Объединенная Европа». Не понял.
Какие еще музеи есть в городе N? Музей женских очков. Музей кошачьего корма. Музей кислородных подушек. Музей рисунков левшей-параноиков города N. Наверное, здесь много левшей-параноиков, носящих женские очки и питающихся кошачьим кормом. Нет, сеанс музеетерапии окончен.
Чу! Проехал знакомый велосипедист в чалме. Здравствуй, исламист-велосипедист!
Ты гуляешь, растопырив свой зонтик, по дождливым улочкам европейского города N. В самом-самом центре Европы. Уже темнеет. Вот собор. Секс-шоп. Ратуша. Все та же бабушка с мопсом и совком. Бабушка все такая же резвая. Мопс все такой же бодрый. Совок все такой же полный. Все тот же наркоман в обломовском халате крадется по стеночке из аптеки в паб. Тихая растаманская музыка льется вместе с дождиком из паба. Цветочный магазин. Лужа у магазина, похожая на вмятину от Плейшнера. Цветы в окне явочной квартиры. Пора в паб.
В пабе никого. Ты берешь кружку настоящего европейского пива, которое изготовлено из отборного солода золотыми руками пивоваров города N в самом центре Европы. Паботерапия должна продолжаться не менее трех часов. По кружке на час.