В кабинете воцарилась гнетущая тишина. Председатель медленно прикурил трубку.
– Из этих всех аргументов, – отозвался Добранецкий, – существенным является один: ваш договор с Вильчуром. Но и здесь есть выход. Не мог ли бы пан председатель подумать о чем-нибудь вроде пенсии? Я думаю, что на такое решение вопроса профессор Вильчур мог бы согласиться, разумеется при определенном давлении.
– Но я не могу оказывать никакого давления, – запротестовал председатель.
Добранецкий сделал паузу.
– Поскольку общество под вашим председательством является хозяином клиники, вы должны быть заинтересованы в ее репутации, потому что репутация и только репутация представляет главную ее ценность. С момента, когда клиника начнет утрачивать славу лучшего учреждения этого типа в столице, упадут ее доходы, а поэтому и объективная ценность.
– Я это хорошо понимаю, – согласился председатель. – Поэтому я должен заверить вас, что мы не собираемся оставлять ее для себя. Мы готовы продать ее первому претенденту, который обратится к нам. Продадим даже с определенным убытком.
Глаза Добранецкого забегали.
– Через сколько месяцев мы могли бы поговорить об этом?
– Не пан профессор?.. – поинтересовался председатель.
Добранецкий сделал неопределенный жест рукой.
– Не я один, я не располагаю такими средствами, но надеюсь найти несколько коллег, которые вошли бы со мной в совместное предприятие. Естественно, речь об этом могла бы идти лишь в случае смены руководства. Поймите меня правильно, пан председатель, дело не в том, что именно я хотел бы принять руководство клиникой. Прежде всего, речь идет о безопасности пациентов и о поддержании на должном уровне учреждения, одним из создателей которого, и смело могу об этом заявить, я являюсь. Председатель встал.
– Я подумаю обо всем этом, пан профессор, и скоро дам вам ответ.
– Буду ждать его с нетерпением, поскольку продление существующего положения действительно грозит серьезными последствиями.
Председатель проводил Добранецкого до дверей и снова погрузился в свое бездонное кресло. В сущности, это дело имело для него весьма неприятный привкус. Если бы это зависело от него, если бы не отвечал он за финансы общества, предпочел бы на все это махнуть рукой и предоставил бы событиям собственный ход.
Ему не понравился Добранецкий. Он знал, конечно, что это известная и уважаемая личность, ученый высокого уровня и человек, играющий немалую роль в светской жизни Варшавы. Однако отношение профессора к Вильчуру показалось председателю некрасивым, а возможно, даже нечестным.
С другой стороны, он уже не однажды слышал отзвуки, подтверждающие данные, содержащиеся в докладной записке Добранецкого.
В тот вечер председатель Тухвиц за ужином рассказал жене обо всем и услышал такой совет:
– Дорогой мой, лучше всего ты поступишь, если встретишься с Вильчуром и поговоришь с ним откровенно.
– Ты права, – согласился он. – Сделаю это на следующей неделе.
О составлении докладной записки Добранецким в клинике знали, так как в ее редактировании участвовало несколько врачей, принявших сторону автора. Разумеется, это событие нельзя
было удержать в тайне, и скоро оно стало известно Вильчуру. Он молча выслушал, усмехнулся, пожал плечами и ничего не сказал. На следующий день в присутствии нескольких сотрудников он обратился к Добранецкому:
– Мне положен короткий отпуск. Поскольку как раз приближаются Рождественские праздники, я хотел бы попросить коллегу заменить меня, если, разумеется, у вас нет своих планов.
– Никаких. На праздники я остаюсь в Варшаве. А вы уезжаете? Надолго?
– На две-три недели, по крайней мере, у меня такие планы.
– Возможно, к дочери, в Америку?
– О нет, – неохотно ответил Вильчур, – это слишком дальняя дорога.
Воспоминание о Мариоле снова вызвало у него горькое чувство досады. Как раз несколько дней назад он получил от нее пространное письмо. Сведения о смерти Доната дошли уже и до них, как и то, что Вильчур должен был заплатить огромную компенсацию, которая разорила его. Знала Мариола и о кампании, которая велась против ее отца, однако в письме он не обнаружил того сочувствия, которое ему было так необходимо.
"Мы огорчены неприятностями папы, – писала Мариола. – Но Лешек прав, когда говорит, что, может быть, это к лучшему, папа не будет переутомляться. В возрасте папы нужно больше заботиться о своем здоровье, чем о здоровье других. Слава Богу, наше материальное положение позволяет папе уйти на отдых. Лешек, находящийся сейчас в деловой командировке в Филадельфии, вчера позвонил мне и просил сообщить папе, что он будет ежемесячно высылать тысячу долларов и даже больше, если папе этого не хватит".
Кроме этих нескольких строчек, письмо содержало много информации о материальных удачах Лешека и о каких-то непонятных успехах их обоих.
Письмо это глубоко ранило Вильчура. Единственные близкие ему люди полагали, что выполнят свой гражданский долг, если позаботятся о том, чтобы он не чувствовал недостатка в деньгах. И они тоже, как и клика Добранецкого, считали, что он должен отказаться от своей любимой работы, что непригоден для нее и должен уступить место более молодым.
Они не могли понять, что для него отказ от работы хуже смерти, что это было бы признанием перед обществом и перед самим собой в том, что ни обществу, ни себе он уже не нужен, что стал хламом, просто использованным инструментом, который выбрасывается на свалку. И это в то время, когда более всего он хочет работать, действовать, быть полезным.
Он сказал Добранецкому неправду: он не собирался никуда уезжать. Ему просто хотелось какое-то время побыть в одиночестве, дать отдых нервам, вернуть прежний покой, собраться с мыслями и найти в себе силы, которые позволят пережить вражескую кампанию.
Он предупредил слугу, чтобы всем, кто его будет спрашивать, всем без исключения, тот говорил, что профессор уехал на несколько недель, куда – неизвестно, чтобы никого не впускал. Старый Юзеф точно понял распоряжение и отправлял от дверей как знакомых, так и пациентов профессора. Он даже не надоедал ему сообщениями о том, кто приходил, а профессор, в свою очередь, не спрашивал его об этом.
Два первых дня он провел в постели, а затем взялся за просматривание специальной и научной литературы, с которой еще не был знаком. Однако его деятельная натура быстро начала восставать. Все чаще он посматривал на часы и скоро понял, что этот отдых, в сущности, утомляет его больше, чем работа. Отметив это, занялся упорядочением записок и других материалов, которые уже год собирал для трактата о хирургическом лечении саркомы. Когда уже все было готово, он тотчас же сел писать, а поскольку каждая работа целиком поглощала его, то с раннего утра и до поздней ночи он просиживал за столом, вставая только для того, чтобы наскоро съесть обед или ужин.
Спустя неделю работа была закончена, что, собственно, не обрадовало Вильчура. Его стала охватывать тоска. Мысли постоянно роились вокруг дел, связанных с клиникой, а это не оказывало положительного влияния на состояние его нервной системы. Достал из библиотеки несколько книг давно забытых, а некогда любимых поэтов, но и это не смогло заполнить его свободное время. Бесцельно бродил он по комнатам, часами стоял у окна, всматриваясь в пустоту бесшумной улицы.
В конце концов, начал скрупулезно выспрашивать у Юзефа, кто приходил, кто звонил и что говорил.
Однажды, стоя у окна, он увидел человека с елочкой. Взглянув на календарь, он понял, что наступил Сочельник. Прошло уже много лет, как эта дата утратила для него эмоциональный смысл, какой имела тогда, когда в этом доме была семья, когда за праздничный стол он садился с Беатой, когда под елкой возвышались горы подарков для маленькой Мариолы…
Внезапно Вильчура охватило болезненное чувство одиночества. Мысли быстро пробегали по галерее знакомых, сотрудников, коллег.
Нет, никто из них не близок ему, ни с кем из них у него не было теплых отношений…
Люция… Профессор улыбнулся. Да, это хорошая, это прекрасная мысль. Я позвоню ей и приглашу на праздничный ужин. Панна Люция наверняка не откажет…
Воодушевленный этой мыслью, профессор Вильчур начал быстро листать телефонную книгу. Однако, найдя номер Люции, он заколебался.
Трудно было себе представить, чтобы эта молодая девушка не имела какого-нибудь плана проведения праздника, чтобы не получила приглашения уже давно от кого-нибудь более интересного в какой-нибудь веселый милый дом, в котором будет елка, где есть дети, где она погрузится в атмосферу семейного тепла, того тепла, по которому он сейчас так затосковал. Вероятнее всего, ее пригласила семья Кольского, а может быть, Зажецкие, о которых она так часто вспоминала.
Профессор отложил телефонную книгу. Он решительно не имел права пользоваться ее расположением, возможно из жалости к нему, лишать ее этого прекрасного вечера для удовлетворения своего желания.
Однако Вильчур не мог перестать думать о Люции, о ее добром, чутком и внимательном отношении к нему, отношении, в котором так ясно звучали самые лучшие и нежные чувства. Во всяком случае, он решил в один из ближайших дней увидеться с ней, а сегодня следовало каким-то образом сделать для нее что-то приятное. Подумав, он нажал кнопку звонка и обратился к входящему Юзефу:
– Юзеф, пойдите в какой-нибудь ближайший цветочный магазин, купите двадцать роз и попросите отправить их на адрес Люции Каньской. Адрес найдете в телефонной книге.
– Пан профессор, вы напишете карточку?
– Нет, нет, – запротестовал Вильчур, – никаких карточек.
– А какого цвета должны быть розы?
Вильчур недовольно нахмурил брови.
– Ну… могут быть, а я знаю, какие там бывают?
– Красные, желтые, белые.
– Белые? Ну, так пусть будут белые.
– А если я белых не найду? – педантично спросил слуга.
– Ой-ой, не надоедай мне, Юзеф. Но я же не могу знать этого. Посоветуешься с пани в магазине.
– Слушаюсь, пан профессор.
Вернувшись через час, Юзеф доложил, что по совету пани в магазине выбрал розовые, что пани спрашивала, для кого, и он ответил, что розы для молодой и очень красивой особы, но без любовных намерений. Она ответила, что удобнее всего подойдут именно розовые, потому что…
– Хорошо, хорошо, – прервал Вильчур. – Спасибо, Юзеф.
Когда слуга вышел, Вильчур пробормотал про себя.
– Страшно болтливый этот Юзеф.
В сущности, Вильчур сам был тому виной, потому что от тоски вызывал слугу для беседы. И вот в тот день, когда уже смеркалось, он услышал, что Юзеф с кем-то ругается в передней. Позднее он спросил, кто это был и чего хотел.
– Какой-то бессовестный оборванец, пан профессор. Он требовал, чтобы я его впустил к вам, и осмелился, извините, говорить, что он ваш приятель.
– Приятель? – удивился Вильчур. – Он не назвал свою фамилию?
– Назвал, только какая-то странная фамилия. Он был не похож на еврея, а фамилия совсем еврейская. Какой-то Шекспир.
Профессор рассмеялся. А звали его Вильям?
– Да, именно так, пан профессор. А водкой от него несло, извините, за три версты. Значит, я вижу, что это человек безответственный, может, даже элемент какой-нибудь. А нахальная бестия! Я ему говорю, что пана профессора нет в Варшаве, а он мне отвечает, извините, что ему достаточно какого-то, только не помню какого, но чего-то паскудного, тела спирального или чего-то в этом роде. Но уж когда назвал меня цербером, я не выдержал и выбросил его за двери. Конечно, сразу же вымыл руки, потому что от такого и бактерии разные на человека могут перескочить.
В ту же минуту из закрытой на зиму комнаты, выходящей на балкон, раздался звон разбитого стекла. Юзеф подскочил к двери. Едва успел ее открыть, как на пороге показался Циприан Емел.
– Шекспир! – закричал Юзеф. – Вломился! Полиция! Я тебя проучу!
Он схватил его за воротник, а поскольку был выше и сильнее, тряс его, как собака кролика. Емел попросил без всякого возмущения:
– Президент, скажи своему Атласу, чтобы он прекратил это землетрясение. Быстро говори ему, а то я сам его обезврежу.
Одновременно с последним словом он наградил Юзефа таким тумаком под ребра, что тот отпустил его сразу и, проклиная, отскочил на несколько шагов.
– Юзеф, оставь его в покое, – вмешался профессор Вильчур.
– Может быть, вызвать полицию, пан профессор? – с негодованием спросил слуга.
Емел смерил его презрительным взглядом.
– Вызови, архангел, и прикажи себя оседлать. Позволь ему, президент, сдаться в руки полиции. Непростительно, что такая физиономия, как у него, до сих пор не в полицейском альбоме. Альбом был бы в неописуемом восторге от его достойной физиономии. А сейчас отойди, недостойный Лепорелло, и оставь нас, потому что уже дело к вечеру.
Профессор сделал знак рукой, и Юзеф, который готовился снова броситься в сторону Емела, пожав плечами, направился к двери.
– Даритель блаженства, – поспешно обратился Емел, – прикажи своему мамелюку, далинг, чтобы он принес какую-нибудь горячительную жидкость, которой мы смогли бы наполнить наши внутренности. Как хирург, ты должен знать, что ничто не оказывает такое положительное влияние на заживление ран, как сорокапятипроцентный раствор алкоголя. Доведи курс до конца.
Профессор усмехнулся.
– Когда тебя выписали из больницы?
– Сегодня, май бьютифул френд. Туманным декабрьским утром вышел я в свет холодный и чужой. И прикажи дать мне воды во имя любви к ближнему или во имя чего-нибудь другого, что придет тебе в голову в данную минуту.
На вопросительный взгляд слуги профессор ответил утвердительным кивком головы. Циприан Емел свободно развалился в кресле и, когда Юзеф вышел, рассмеялся.
– Ну и профан, темнота беспросветная. Он думал, что, закрыв передо мной дверь, лишит меня возможности увидеть тебя, дорогой мастер. Когда-то, правда, были такие времена, что дверь, действительно, представляла для меня какое-то препятствие, но уверяю тебя, что это были давние времена. У меня, между прочим, какая-то странная привычка не верить, что кого-то нет дома, если в это же время я вижу его в окне. Как раз, идя сюда, я увидел твой бюст, далинг.
Профессор объяснил:
– Я не принимаю никого, потому что хочу отдохнуть. Поэтому слуга получил распоряжение…
– Сатис. Прощаю тебя. Я великодушен и снисходителен. Временами я тоже ищу уединения, однако только в тех случаях, когда располагаю относительно незначительным количеством алкоголя, но обречен чьим-нибудь милым соучастием в принятии пищи. Я думаю, мой дорогой эскулап, что ты укрываешься по какой-то другой причине. Это неважно. Я, однако, должен принести тебе благодарность за то, что ты посшивал мои бренные останки и привел их в состояние общественной пригодности. Собственно говоря, я не знаю, не оскорбил ли ты этим актом вечность, которая уже лихорадочно поджидает меня. Представь себе ангельские хоры и не менее выразительные сатанинские хоры, взаимно перекликающиеся в соответствии со всеми законами оперного искусства в споре за мою возвышенную душу! А тем временем какой-то тип, какой-то хомо симплекс, владеющий странными навыками штопать людские кишки, вырывает у них вожделенную добычу. Вильчур рассмеялся.
– Это было не так уж сложно.
– Как бы там ни было, я посчитал уместным нанести тебе, мон шер, визит. И наношу. Извини, что полы моего сюртука коротковаты и я, может быть, не выгляжу джентльмен лайк, но внешность стократно компенсируется внутренним возвышенным состоянием. Загляни в мои глаза и увидишь душу мою в парадном костюме. Без преувеличения могу тебе признаться, дорогой кардинал, что я почувствовал к тебе ничем не обоснованную симпатию и влечение, которое обеспокоило бы меня самого, если бы не моя уверенность в том, что проблемы, относящиеся к департаменту Эроса, я ликвидировал давно к обоюдному, это значит моему и Эроса, удовлетворению. Любовь, шер ами, является изобретением людей, которые не любят думать, для которых мышление представляет значительные трудности. Что касается меня, то я за собой этого никогда не замечал. Я мыслю так же легко, как ты, например, с легкостью вырезаешь ножиком в человеческом теле выкрутасы для удовлетворения своего инстинкта мясника.
Вошел Юзеф с надменным и презрительным видом, неся на подносе две бутылки – коньяк и водку, а также рюмки и кофе. При его появлении Емел воскликнул:
– Приветствую тебя, о паладин, мажордом и почтенный слуга. Я рад, что для своего пана ты принес водку, а для меня коньяк. Однако я отметил в тебе некоторые проблески интеллигентности. Можешь рассчитывать на мою благосклонность, страж домашнего очага. Когда профессор выгонит тебя, обратись ко мне. Кто знает, кто знает…
Слуга с невозмутимым видом поставил все на стол и демонстративно вышел. Вильчур сказал:
– А знаешь ли ты, приятель, что сегодня Сочельник? Может быть, вместе проведем этот вечер?
Емел наморщил в раздумье брови.
– У меня, правда, уже есть более раннее приглашение к председателю Совета Министров и князю Радзивиллу, но я предпочитаю остаться с тобой. Я влюбился в тебя, убедившись, что ты умеешь слушать. Невелика премудрость быть простым глупым человеком и иметь желание постоянно говорить, чтобы заполнить свою духовную пустоту, а мудрость заключается в том, чтобы уметь слушать, и поэтому, цириссимо, я останусь с тобой, но все-таки при условии, что твое гостеприимство не ограничится тем количеством алкоголя, какое я вижу в тех резервуарах, а твоя неразговорчивость – нынешними границами.
Уже стало совсем темно, и Вильчур зажег свет. Из столовой доносились отзвуки приготовлений к ужину. Профессор заглянул туда и сказал: