Наедине с собой или как докричаться до вас, потомки! Дневниковые записи 1975-1982 - Гурунц Леонид Караханович 9 стр.


Мой Карфаген

Один умный человек сказал, что при нынешнем бурном развитии современных коммуникаций мир уменьшился до размеров футбольного мяча. И вот этот футбольный мяч у меня на ладони. Я вижу на нём все части света. Все города. Даже наш маленький Степанакерт. Такая зоркость находит на меня, когда смотрю на мир с крыши моего родного дома в Норшене.

Да, мне с крыши Норшена далеко видно. Отсюда я совершаю путешествие не только в далёкую Монголию, на Север нашей страны, Дальний Восток или близкий Зангезур, но и в Карабах, к людям моего края. Конечно же, здесь я не могу быть просто путешественником. И если иногда хорошее и плохое я вижу в сильно преувеличенном виде, так это только от любви.

А вот и мой Норшен, закинутый высоко-высоко, под самые облака, он разбежался по гребню горы белокаменными частыми домами: тускло поблёскивая, они налезают друг на друга ржавыми железными крышами. Вот и просёлочная дорога, знакомая мне с детства каждой выбоинкой на ней. Дорога, которая через горы и долы соединяла наше село со всем миром. Узкая горная тропа, истоптанная копытами лошадей, изъезженная одноосными арбами, зелёная по краям от придорожной травы. Это дорога моего Норшена. Моё начало, осветившее мне путь на долгие, долгие годы.

Четвёрка быков, пара за парой, тянут маленький плуг. За дымчатым пластом переворачиваемой земли вперевалку ходят дикие голуби и, взлетая, вступая между собой в драку, ловко выклёвывают из борозды червей. Дойдут по вязкой борозде до конца гона – и снова назад, всё охотясь и охотясь за поживой.

На перемычке первой пары быков – мальчик. Он ещё очень мал, но, как говорится, шапкой не свалишь, уже работник, а потому он погоныч, второй год погоныч. Сидит важный и несколько надутый – работа ему, видать, по душе – и без особой на то нужды лихо пощелкивает кнутом над спинами быков. Лица мальчика почти не видно. Самодельная соломенная шляпа, порыжевшая от солнца, налезает ему на глаза. Виднеются лишь облупившийся нос и подбородок, обветренный и загорелый дочерна.

Иногда, зацепившись за корень, лемех натужно звенит. Если корень попался здоровый, лемех сразу не в силах одолеть его, быки пригибаются к земле, для большего упора падают на передние ноги, тянут изо всех сил, пока корень с треском не поддаётся.

С мальчуганом на перемычке ярма тоже происходят разные превращения. Сперва слетает с его головы шляпа. Потом летит через головы быков он сам. Быки снова в борозде, и плуг вновь тянет свою заунывную песню из однообразных скрипов, а мальчик с головой, утонувшей в шляпе, снова важный и надутый, будто с ним ничего не произошло, уже на ярме. Ни мальчику, ни его шляпе не привыкать к таким конфузам.

Мальчик-погоныч – это я.

Вот на круче горы паренёк собирает ежевику. На его босых ногах белые сапожки. Белые сапожки – это от серебряной паутины, которая в это время опутывает всё вокруг: кусты ежевики, можжевельника, репейник, скалы и расщелины. Ежевика – тёмно-фиолетовые ягоды, до ломоты в зубах сладкие, сочные. Пройти мимо ежевичного куста и не отведать его ягод – одна мука.

Паренёк на круче не столько собирал ягоды, сколько ел, отправляя их в рот горстями.

Губы и зубы у него синие-синие. От ежевики. А ноги и руки в царапинах. Тоже от ежевики. Такова расплата за угощение, за сказочное удовольствие. Ветки ежевики снабжены несносными шипами, которые, как неусыпные стражи, охраняют сладчайшие ягоды от животных, диких зверей, даже птиц. От кого угодно, но только не от деревенских мальчишек, которые целыми днями паслись в горах, на самых недоступных кручах. К слову сказать, ежевика росла всюду, но мы забирались повыше в горы, где её труднее собирать, а потому она слаще, заманчивее. Заманчивым нам казалось всё, что трудно доставалось, что было под запретом. Виноград из чужого сада, чёрная тута, которая у нас редко встречалась. От неё тоже губы и зубы синели.

Паренёк в белых сапожках, собирающий ежевику, – тоже я.

По просёлочной дороге, тихо поскрипывая несмазанными колёсами, взбиралась в гору, в село, арба. В кузове её – полуживой юноша. С юношей случилась беда: желая похвастаться перед своими сверстниками, он сел на необъезженного, необученного к верховой езде коня и тот, не поняв его тщеславных помыслов, сбросил его через голову, осрамив неумелого наездника. Юноша этот, вдрызг разбивший себе руку из-за глупой спеси, – тоже я…

Нам всем в жизни всё отпущено большими пригоршнями, и доброе и недоброе, печальное и радостное, но почему я, проживший долгую жизнь, снова и снова возвращаюсь к первым шагам моей жизни, в них ищу ответы на тревожащие меня вопросы?

Я редко отличался благоразумием, когда дело касалось Карабаха. Не могу и сейчас судить о нём беспристрастно.

Людям моего возраста хорошо известна песня: “Взвейтесь кострами, синие ночи”. Песня эта и сейчас будоражит память, переносит нас, взрослых, через даль лет к тому первому костру, когда горячим угольком запали в сердце слова пионерской клятвы.

Таким же костром, светящим мне и сейчас, для меня является Норшен, та четвёрка быков, тянущая маленький плуг, тот ежевичный куст, который, прежде чем одарить сладчайшими ягодами, до крови оцарапывал мне руки и ноги, та паутина, одевшая меня в белые сапожки, опутавшая нежной серебряной тканью моё детство.

Даже не представляю себе, чтобы я мог родиться в каком-нибудь ином месте, что детство моё могло пройти под другим небом… А если вы, мой читатель, родились не в Карабахе, то в этом нет большой беды. Вы тоже где-то родились, где-то протекало ваше детство, и это где-то – ваша вселенная.

А вот и дорога, дорога моего детства, истоптанная копытами, изъезженная колёсами, со следами железных ступиц арб, теперь уже густо перечёркнутая шинами машин, горная дорога, начинавшаяся бог весть где и бегущая невесть куда!

По этой дороге мои предки несли послание Петру Первому, в котором карабахцы просили помощи у России в освобождении Карабаха от восточных нашествий. Не по этой ли дороге Атарбековы, жители села Касапет, Вани-Юзбаши и его брат Акоп, 18 июля 1805 года незаметно от неприятеля подкрались к малочисленной горсточке русских воинов и вывели их из окружения? Двое храбрецов, которых потом военный историк тех лет В. Потто назовёт спасителями отряда… Ещё несколько веков назад на этой дороге, вон у того родника царевич Вачаган встретил крестьянскую девушку по имени Анаит, поразившую его своей мудростью. Вачаган, как повествует предание, покорённый умом девушки, женился на ней и был счастлив.

Дорога, дорога моего детства! По этой дороге в Отечественную ушёл мой друг, мой побратим Васак Погосбекян и не вернулся. Ушли многие, многие норшенцы… У въезда в село в мраморе высечены их имена.Эту рану я несу в сердце, и она не заживает…

Сколько бы карабахец не жил вне Карабаха, – это уже проверено – Карабах остаётся для него извечным, тем Карфагеном, который нелегко разрушить.

Прошло более сорока лет с тех пор, как я покинул Норшен, но я ни на миг не сомневался, что когда-нибудь вернусь сюда.

Я сейчас живу в Ереване, по праву названном одним из красивейших городов страны. Мне радостно, что он час от часу растёт, застраивается, хорошеет. Но каким бы он ни стал, мне не забыть своего Карабаха. Я карабахец, и этим сказано всё!

Мне могут возразить: “А что ваш Карфаген так и будет блистать в веках, если с каждым годом город властно наступает на него, забирает у него людей? И в твоём Норшене, поди, людей уже кот наплакал, население уменьшилось чуть ли не наполовину».

Да, это верно, население в деревне убывает. Но верно и то, что, как бы город не звал, не забирал людей, земля остаётся землёй, она кормила и будет кормить нас, неизменной останется забота человека о хлебе и об урожае… А коли это так, значит, будет стоять и мой Карфаген, будут и люди, преданные ему…

Кажется, теперь всё стало на свои места, яснее стало, почему я в этой зарисовке вернулся к первым краскам своего детства, снова забрался на крышу своего дома в Норшене. Когда у тебя есть крыша, нечто нетленное, земной шар уменьшается до размера футбольного мяча, до глобуса, который можно взять в руки.


РЕПОРТАЖ С БОЛЬНИЧНОЙ КОЙКИ


«Я, писавший лишь по той причине,

что печальное время моё не позволило

мне действовать»

Альфери, «Тирания»

«Кто расскажет о нас, если не мы

сами. Мы, привязанные к конскому

восту несовершенной эпохи»

Автор

1 июля 1976 года меня сразил инфаркт. К моей старой кровоточащей язве такой довесок. Теперь у меня два солидных недуга. Не знал, куда деться от одного, теперь целых два.

Но что любопытно – все 72 дня, которые нужны были мне, чтобы я справился с новоявленным недугом, язва молчала. Какая милая сговорчивость! Как я благодарен ей за это.

Не спрашивайте, как случилось, что я попал сюда. На такие вопросы я не отвечаю. Первое условие лечения инфаркта – сон и покой. И никаких переживаний. Хочешь остаться живым, залепи себе уши, чтобы ничего не слышать, закрой глаза, чтобы не видеть, и выключи мозг, чтобы не рассуждать. Только превратив себя в раба, можно рассчитывать на благополучный исход, благожелательность ангела-океара, который караулит у постели.

Не спрашивайте, как случилось, что я попал сюда. На такие вопросы я не отвечаю. Первое условие лечения инфаркта – сон и покой. И никаких переживаний. Хочешь остаться живым, залепи себе уши, чтобы ничего не слышать, закрой глаза, чтобы не видеть, и выключи мозг, чтобы не рассуждать. Только превратив себя в раба, можно рассчитывать на благополучный исход, благожелательность ангела-океара, который караулит у постели.

Я теперь – пленник. Пленник разных медицинских предписаний, имя которым – прощай независимость, свобода мысли. И я терпеливо сношу незавидную участь, выполняю все заповеди инфарктника. Экзамен выдержан, ангел улетает, довольный мною. А я в спину ему показываю язык. Ни на одну минуту я не был рабом, ангел. Только прикидывался, делал вид, что раб.

Три дня, три ночи. О, эти сказочные три дня и три ночи. Бог ты мой, и чего только не разыгрывается в сказках за три дня три ночи. Строятся воздушные замки для влюблённых. Женятся царевичи и вино рекой льётся. Добро побеждает зло. Злодеи погибают, а праведники берут верх. И солнце светит каждому одинаково.

Но мои три дня и три ночи были роковыми. Я еле спас свою шкуру, ангел чуть было не унёс меня на своих крыльях.

Несмотря на все запреты, скажу: сюда попадают не от хорошей жизни. У каждого из нас свой палач. Если бы можно было написать такую книгу: «Репортаж с больничной койки». Рассказать о палачах, убивавших запросто, безнаказанно. Но такая книга не увидит свет. В ней, хочешь того или не хочешь, засветится живой голос правды. А там, где правда, считай, рядом инакомыслие.Они неразлучные друзья. Палач твой – всё тот же душитель правды, справедливости. Зло, которому у нас – зелёная улица.

Уймись, Гурунц. Ты же смертник. Тебе нельзя думать, нельзя прислушиваться к голосу справедливости. Запомни, больной, страдающий Гурунц, ангел может вернуться.

К чёрту! К чёрту палачей всех мастей: и небесных, и земных. Свою жизнь я вверяю самой природе. Я больше не пленник медицинских предписаний, которые не стоят моей независимости, моей свободы.

Бедная Мельсида Артемьевна, бедный мой доктор, ты хочешь вернуть мне жизненные силы ценой потери свободы действий. Но я ценой покорности и эликсир жизни из ваших рук не приму. Я буду рассуждать, думать про себя. И писать.

Как я попал сюда? Получил телеграмму из Москвы. Вдова моего товарища, погибшего на войне, просит помочь с гостиницей. Пошёл хлопотать. И занесло меня в кабинет директора гостиницы, бывшего кагебешника. У меня были нелады с ним, и он рассчитался со мною сполна. Благо, вызвал скорую помощь, проявил не свойственную ему человечность.

Неважно кто он, загнавший меня в угол. Это не имеет никагого значения. Одна школа, одна выучка: травить человека.

Но я не считаю его главным палачом. Палач у нас, как гидра, многоголов. До него были другие, много-много палачей. Он только нанёс последний удар.

Я разговаривал со многими больными. У каждого инфарктника – свой кагебешник. Я не буду перечислять их, это заняло бы много времени. Они – рядовые винтики, запчасти некоей адовой машины, щедро поставляющей многоголовых гидр, убийц всех мастей. Она и казнит нас и физически, и морально.

Моя массажистка еще молодая женщина. Все восемь часов она в работе. Ни одной свободной минуты: массирует, массирует наши дряблые, обессиленные тела, возвращая им жизнь.

Однажды она попросила меня подождать – ей нужно было сходить за зарплатой. Ждать пришлось недолго, обернулась за десять минут. Вернулась раскрасневшаяся, запыхавшаяся. Видно, бежала, чтобы не заставить меня ждать. Я был тронут её вниманием.

Полученную зарплату она положила на столик. Две десятки и пятирублёвка.

– Весь заработок? – спросил я.

– Да, аванс. За 15 дней, – ответила она невозмутимо. Ни тени недовольства на молодом красивом лице.

Я перестал задавать вопросы. Я же инфарктник. Мне не велено рассуждать, задавать праздные вопросы, на которые нет ответа. Молодая женщина работает не на сегодняшнюю жизнь, а на потом, чтобы на старости лет получать копейки. И ни звука недовольства. Это ли не открытие нашего цивилизованного века? Необычного века, сумевшего человека скрутить в бараний рог, выжать из него всё человеческое, все насущные человеческие потребности.

Не рассуждать, не перечить – знамение этого века. Здоровый человек превращён в инфарктника, у которого на всё табу.

Рассуждать, перечить – значит ставить себя вне закона, зачислить себя в инакомыслящие. А там, сами знаете, прямая дорога в психиатричку.

Три дня в больнице царят настоящие Содом и Гоморра. В коридоре суета. Не хватает юпитеров, чтобы осветить значительность дня. Привезли нового инфарктника, из элиты. Врачи ходят на цыпочках. Ходячих больных загнали по палатам, чтобы они не смели высовывать нос. Больной в люксе. На дверях постоянная дощечка: «Больной спит». В холле не включают телевизор. Сегодня играет «Арарат», многие жаждут посмотреть матч, но негде. Табу.

Приехали из Москвы два профессора. Привезли чудодейственные лекарства. В коридорах ни пройти, ни проехать – сплошь посетители. Никого к нему не пускают, за исключением избранных. Но посетители приходят. Больным нельзя показаться в коридоре, а им, посторонним, здесь привольно. Ходят по коридору, озабоченно шушукаясь, в тайной надежде быть потом, по выздоровлении Самого, вознаграждённым.

Я ничего против Самого не имею. Это добрейший человек, заслуживающий самых высоких почестей. Но кланялись не ему, а его должности. И это противно. Стократ противней видеть рядом с таким вниманием к одному, органическое неуважение, равнодушие к судьбе другого.

Мельсида Артемьевна разрешила мне читать. Но она не знает, что я ещё и пишу.

Из Москвы, прослышав о моей болезни, приехал сын Армен. Привёз мне отличный подарок, книгу П.П. Владимирова «Особый район Китая». Вот это чтение! Книга вышла после смерти автора, пролежав чуть ли не 30 лет в рукописи. Разумеется, не по вине автора. Прочёл её и сердце сжалось от боли. Ещё один Зорге, затюканный Сталиным.

Правда Владимирова не была услышана, как не были услышаны сигналы Зорге о готовящемся нападении фашисткой Германии. Дорого поплатились мы за эту глухоту.

Быть причастным к жизни всего мира, ещё не значит быть глухим к стонам, раздающимся под носом, особенно если этот стон исторгает твой родной край, не обозначенный даже точкой на карте планеты.

Карабах – мой дом, приют и оплот. Моя боль, моя радость. Как же я могу сопереживать за мир, закрыв уши от стонов, которые идут, терзая твоё сердце, из родного дома? Карабах мой тяжело болен, а больное дитя больше голубят. Чего стоит мир, если в нём обижен человек? Что все слова о дружбе, если мой очаг осквернён, растоптан невеждой? А чего стоим мы, закрывающие на это глаза?

Константин Сергеевич Станиславский, обращаясь к своим ученикам, наставлял: «Бойтесь привычки к фальши и лжи. Не позволяйте их дурным семенам пустить в вас корни. Выдёргивайте их беспощадно. Иначе плевелы разрастутся и заглушат в вас самые драгоценные, самые нужные ростки правды».

Но предупреждения великого мастера повисли в воздухе. Мы не взяли их на вооружение, хотя они, относились не только к людям сцены. Плевелы растут, заглушают всё живое на глазах у всей страны, и никто не собирается выполоть их.

Говорят, стаканом воды не затушить лесной пожар. Но я все-таки пробую. Стакан за стаканом лью свою немощную воду на разгорающийся пожар народного бедствия, имя которому «Привычка к фальши и лжи». Ложь, залившая собой всю страну, атмосфера якобинской диктры, парившая повсюду.

У нашего брата советского человека, если он не вор, не какой-нибудь прощелыга, умеющий выколачивать себе на жизнь, если он не из тех, для кого придумана вполне реальная, а не сказочная скатерть-самобранка, да в придачу к ней разные закрытые распределители, никогда не хватает времени подумать о себе и о времени.

Помните притчу про дрессировщика? Притча эта о том, как дрессировщик, испугавшись в вольере львов, решил избавиться от них, сдать в зоопарк. Ему отсоветовали: “Зачем в зоопарк? Смените тумбы, на которых сидят животные. Эти тумбы слишком широки и удобны». Тумбы заменили узкими, неудобными для сиденья, и звери, занятые своей проблемой, забыли о дрессировщике.

Узкие тумбы существуют и для нас, мы так же, как те звери, ни о чём другом не можем думать, нам просто не хватает времени подумать о чём-нибудь другом, кроме как о куске хлеба.

Для инфарктника тумбы уже не существует. Лежи себе и думай. Вот я и лежу, думаю. И никто не догадывается, что я уже не лошак, занятый только поисками корма.

Чувство жгучего стыда не покидает меня каждый раз, как только я окунаюсь в воспоминания о Карабахе – гонимом, отторгнутом от матери-земли. Не сумевшем скинуть с плеч ярмо насильника.

Всё здесь осквернено, изгажено державной рукой самозванных владык-эмиров: его история, его сегодня, его завтра.

Назад Дальше