Рассказы.Том 8 - Андрей Платонов 3 стр.


Время проходит, больше половины жизни прожито… Все лучшие, зрелые годы после окончания института Э. С. Левин прожил одиноким.

Дружил он наиболее прочно и постоянно, в сущности, только с железнодорожным пролетариатом — дружил посредством личного знакомства, взаимной помощи в работе и симпатии. Без личной связи с людьми Левин не понимал отношения к рабочему классу: чувство не может быть теоретическим. Но чувство приобретает силу и смысл лишь в общем действии друзей и товарищей, в бедствии и счастье трудного труда.

Левин вернулся с работы домой. Тьма слабела на небе. Человек, не сняв шинели, стал y окна в своей комнате и прислушался к шуму удаляющихся тяжелых поездов, убегающих в рассвет. Сегодня Левин сам расшил ночной график, выбросил все поезда со станции, принял на сортировку прибытие и приготовил под отправление на утро новые составы.

Последний маршрут утихал вдали; лишь слышно было, как паровоз во весь клапан, на большом форсе, брал подъем. Левин открыл форточку, чтоб дольше, яснее слышать работу поезда. Не в пирушках с друзьями, не в полуночных спорах и даже не в тепле домашнего благоустроенного счастья находил он удовлетворение и наслаждение. Он мог уснуть за беседой об истине жизни и мгновенно проснуться от тревожного гудка паровоза. Он отводил от себя руки жены и друзей, чтобы уйти в полночь на станцию, если чувствовал там горе и беспокойство. В вагонах лежали товары — плоть, душа и труд миллионов людей, живущих за горизонтом. Он чувствовал их больше, чем верность друзей, чем любовь к женщине. Любовь должна быть первой службой и помощью для его заботы о всех незнакомых, но близких людях, живущих за дальними концами рельсовых путей из Перегона. Он любил и воображал всех удаленных, откуда прибывают и куда уходят тяжкие поезда. Наслаждение же одним любимым существом само по себе ничто, если оно не служит делу ощущения и понимания тех многих существ, которые скрыты за этим единственным человеком… Спать уже поздно было… Левин сам погладил и поласкал руками свое тело, зашедшееся от усталости. Но в нем еще много томилось цельной, чистой силы, — и странно было желание скорее растратить эту силу, истомить себя в труде и заботе, чтобы уже другое, незнакомое, лучшее, счастливое сердце воспользовалось результатом расточенной, беспощадной к себе жизни, a сам Левин, казалось ему, не смог бы никогда жить полноценно. Он себя считал временным, проходящим существом, которое быстро минует в историческом времени, — и больше не будет таких встревоженных, неинтересных, озадаченных вагонами и паровозами людей, и, может быть, — хорошо, что их не будет.

Левин с тоскою стал гладить дерево на поверхности стола; ему захотелось разбудить Галю и поговорить с ней, как с сестрой, может быть, пожаловаться ей или кому- нибудь еще, любому человеку, если б явился человек.

Но Левин молчал всю жизнь, когда ему было больно, и первая боль до сих пор не прошла. Может быть, именно тогда — в детстве — его душа была потрясена настолько, что начала разрушаться и заранее почувствовала свою далекую смерть. Он всегда мог представить себе с точностью тот детский, все же милый день прекрасной, бедной жизни.

Он сидел в школе рядом с русским мальчиком Володей. Вошел отец Давид, начался урок по закону божьему. Священник спросил Володю; мальчик неловко встал за партой и нечаянно небрежно оперся на нее. Отец Давид посмотрел молча на Володю, потом сказал: «Посидел вот рядом с жидом, a теперь держать себя не умеешь… Надо вас рассадить». Весь класс, все ученики молча посмотрели на маленького Эммануила, и Эммануил заметил улыбку, удовлетворение, удовольствие на лицах своих товарищей. Эммануил робко приоткрыл рот, чтоб свободнее было дышать от муки и сердцебиения, и весь урок глядел в парту, где чей-то ножик вырезал два слова: «хочу домой». Сам отец Давид был крещеный еврей.

Левин ушел обратно на станцию; иногда ему не хотелось быть одному. От вокзала к нему навстречу бежал без шапки сторож и уже издали открывал рот, чтобы кричать что-то начальнику станции. Левин побежал ему навстречу.

— Скорей, Эммануил Семенович, вас там буква Ц из Москвы по телефону спрашивает. Вся контора испугалась… Транзитный на север задержали, — дежурный думает, может, понадобится что везти…

— Скажи, чтоб сейчас же выбросили поезд! — закричал Левин. — Кто задержал отправление?

— Товарищ Едвак, — ответил сторож. — Кто ж, как не он!

В аппаратной комнате присутствовало уже человек двадцать, которым не было терпенья от интереса. Левин велел уйти всем, закрыл дверь и взял трубку.

— Я ДС Красный Перегон. Слушаю.

— Здравствуйте, товарищ Левин. Вы почему так скоро подошли к аппарату? Когда вы успели одеться? Вы что — не спали?

— Нет, товарищ нарком, я только пошел спать.

— Пошли только! Люди ложатся спать вечером, a не утром… Слушайте, Эммануил Семенович, если вы искалечите себя в Перегоне, я взыщу, как за порчу тысячи паровозов. Я проверю, когда вы спите, но не делайте из меня вашу няньку…

Далекий, густой и добрый голос умолк на время. Левин стоял безмолвный; он давно любил своего московского собеседника, но никогда никаким образом не мог высказать ему свое чувство непосредственно: все способы были бестактны и неделикатны.

— В Москве сейчас тоже, наверно, ночь, товарищ нарком, — тихо произнес Левин. — Там тоже не с утра люди спать ложатся.

Нарком понял и засмеялся.

— Выдумали что-нибудь нового, товарищ Левин?

— Здесь людей заново приходится выдумывать, товарищ нарком…

— Самое трудное, самое нужное, — говорил дальний, ясный голос; слышен был тонкий, стонущий гул электрического усиления, напоминая обоим собеседникам о долгом пространстве, о ветре, морозах и метелях, об их общей заботе.

Левин сообщал, как работает станция. Нарком спросил, чем ему надо помочь.

— Вы уже помогли мне, товарищ нарком… Я теперь передумаю сам себя заново.

Пауза. Опять стала слышна работа усиления: печальный скулящий звук электромагнитного возбуждения, преодолевающего огромную шаровую выпуклость земли. Оба человека молча слушали это мучение энергии, дрожащей сквозь расстояние.

— Меня зима тревожит, товарищ Левин, — медленно сказал нарком. — Она еще долго будет идти…

Левин вздрогнул. Интонация раздумья, человечности, тревога истинной героической души была в этих словах, сказанных точно про себя.

Левин выждал время и ответил:

— Ничего, товарищ нарком… Мы будем работать, зима пройдет. Молчание. Левин хотел еще многое сказать, но волнение изменило ему голос, он боролся с тайным стыдом взрослого, счастливого человека.

— Не утешайте, Левин, самого себя, — произнес нарком. — Зиму надо пережить, вырасти за нее, a не привыкать к мысли, что она, мол, пройдет. Человек не должен привыкать даже к самому себе, иначе он помирится со всем миром, a он еще плох. Пишите мне письма или вызывайте по аппарату. Ложитесь спать, будьте здоровы!

Левин отошел от аппарата и попробовал свои ребра под шинелью. Он пожалел, что в его теле не так много добра, чтоб можно было прожить еще новый век без сна.

Один помощник Левина имел лицо заклятого врага турецкого султана. Это был Ефим Едвак, редкий человек на свете. Он сделать мог все, но без крайней нужды не предпринимал ничего. Лишь непосредственная угроза смерти заставляла его совершать жизнь и движение. Главным всеобщим злом Едвак считал простое обстоятельство: люди работают сегодня то, что полагается делать не ранее завтрашнего дня. Отсюда все и пошло крутиться и мучиться. Поэтому сам Едвак начинал творить всякое дело лишь в последнюю минуту, но делал его хорошо и кончал вовремя. Левин давал ему часто тяжелые поручения с кратким сроком. Но Едваку достаточно было только понять, и тогда он сделает любое мероприятие, сам же он не придумывал и не мудрил ничего. В свободное домашнее время Едвак играл на балалайке, пил настойку, звал девиц и плясал с ними, пока не приходил от веселья в отчаяние. Человек большого, но неподвижного ума, он жил, как старинный бурлак, мог работать, как артист, мог до гроба ничего не делать. Женщины, сколько их ни было, долго его не терпели. Наверно, y Едвака душа была такой просторной емкости, что там ни одна женщина не сумела построить семейного гнезда, чувствуя себя как воробей в пустой цистерне.

— Бушуешь? — спросил однажды Левин y Едвака.

— Живу, — ответил Едвак.

Раньше Едвак работал на большом харьковском заводе. Левин хотел с ним посоветоваться: нельзя ли позаимствовать что-либо от заводов для улучшения работы станции. Ведь заводы давно уже пользуются опытом работы железных дорог. Например, конвейер, диспетчерская связь, сигнализация.

— Можно, — сказал Едвак, — только ни к чему. У нас командиры привыкли скопом, народом брать. Где одного нужно, они троих держат. У нас привыкли не думать, a терпеть…

— A разве ты думаешь? Ты тоже на работе молчишь, a дома пляшешь…

— Я думать не берусь, я не тот человек, a пляшу я от горя, от безобразия на этом пункте своей жизни — в Красном, бордовом Перегоне!..

Лицо Едвака покрылось бурым цветом от внезапно возбудившегося сознания: давно он так ничего не сознавал; даже усы его затвердели и приподнялись, будто построенные из рыбьих костей.

— Нарком сказал, что привычка нас губит. Человек должен уметь отвыкать и жить заново…

— Слыхал, — сказал Едвак. — Он нарком, a я нет.

— Ты нет, — произнес Левин. — Ты вчера два поезда задержал на десять минут, два вагона перекидывал — пять сцепщиков нагнал. Тебе бы надо моим дедом быть: тот три телеги нанимал, когда нужна была одна. Первая не приедет, y второй шкворень согнется, a уж третья как-нибудь явится…

Едвак осовел от обиды.

— Ты мне, начальник, давай потяжельше дела, по слабым я слаб… Перекидка — пустая вещь, там дежурный был, a я этюд другого порядка.

— Значит, вы двое там командовали — людям работать мешали!..

Левин поручил Едваку обдумать, как перевести некоторые работы станции на заводской способ. Едвак, не собиравшийся думать вовек, задумался тут же. Он привлек все свои воспоминания о заводах, о гаражах, о колхозах, даже о женщинах и целиком озадачился проблемой. Левин остался доволен. Бурлачество, дикость, проживание впустую своего ума и сердца — это лишь общественный форс и искаженная маска талантливой и гордой, когда-то обиженной натуры. Втайне Едвак серьезный человек, и ему достаточно будет дать дело по плечу и по самолюбию, чтобы он выздоровел.

Вечером Левин лежал дома, уткнувшись головой в подушку, но одетый. Иногда y него сильно болела голова, сердце билось больно и близко, словно о кости скелета. Однако это состояние скоро проходило, нужно лишь молча перетерпеть его. Ночью, отдохнув немного, Левин опять ушел на станцию. Ничего опасного там сейчас не было, но Левину дома стало скучно; он верил, что преходящему, временному человеку жить самому с собой нечем. Настоящие, будущие люди, может быть, уже родились, но он к ним себя не относил. Ему нужно было круглые сутки отвлекаться от себя, чтобы понять других; ущемлять и приспосабливать свою душу ради приближения к другой, всегда завороженной, закутанной человеческой душе, чтобы изнутри настроить ее на простой труд движения вагонов. Чтобы слышать все голоса, нужно самому почти онеметь.

Левин, согнувшись, шел по путям в дальний парк прибытия. «Нельзя ли систему предварительной информации начинать в месте формирования поездов?» — подумал он и улыбнулся. Как странно, он привык страстно размышлять лишь о своей работе. Какой он скучный человек! Разве может с ним интересно жить какой-нибудь другой человек? Едва ли!.. Сколько еще осталось жизни? Ну, лет двадцать, нет — меньше, надо прожить скорее; ведь неудобно будет в светлом мире, в блестящем обществе существовать такой архаической фигуре: оборот вагона, снижение нормы простоя, коммерческая скорость, график…

— Нет! — вслух засмеялся одинокий начальник станции. — Таких чертей там не будет: вымрут! Или останутся где-нибудь на пенсии сидеть на завалинке и будут рассказывать, как слепые деды…

Левин вспомнил детей, когда они слушают слепого старика. Они не понимают его слов и не придают им значения. Они смотрят на его глаза, на ветхое лицо, их интересует лишь, что он старый, слепой, a не умирает: они бы на его месте умерли.

В полночь начальник вернулся домой. Галя уже спала. «Надо ее подучить и отправить работать на горку, — решил Левин. — Что ее держать, зачем тратить ее жизнь на услуги для одного человека? Безобразная вещь!»

Он лег в постель, стараясь скорее крепко уснуть, — не для наслаждения покоем, a для завтрашнего дня. Он долго еще слышал работу парков прибытия и отправления, нулевой парк, транзит, горку, маневры… Сигналы паровозов были нормальны, на выхода выбрасывались поезда, поездные вагоны пели на удаление. Левин забывался, свет его покрасневших от бессонницы глаз угасал во внутренней тьме беспамятства.

Через час зазвонил телефон.

— Собаки! — проснувшись в своей комнате, сказала Галя.

Левин открыл налившиеся кровью глаза. Шинель и вся одежда висела y него на спинке кровати. Ha всякий случай он сразу взялся рукой за шинель, чтобы надеть ее прямо на белье, если понадобится, и проверил взглядом, где стоят сапоги.

— Я! — сказал он в трубку.

— Ничего, начальник, это я — Едвак. Из Москвы спрашивали по селектору: как ваше здоровье, спите вы или нет. Как будто вы великий, бессмертный человек!.. Я сказал, — Левин спит спозаранку: чтоб они больше не шумели из Москвы.

— Ты же меня разбудил теперь!

— Неважно: крепче заснешь, — сказал Едвак.

Левин посидел немного на кровати, потом оделся и ушел на станцию. Ему пришло соображение относительно увеличения нормы нагрузки вагона, и он хотел сейчас поговорить с вагонниками. Запас прочности в осевой шейке достаточно велик, можно добавить нагрузку.

1936

СТАРЫЙ НИКОДИМ

В северном хвойном лесу на большой пустоши издавна живет одна деревня по имени Тихие Березы. В этой деревне всего восемнадцать дворов, а девятнадцатая изба стоит вовсе без двора. В той последней, девятнадцатой избе жил одинокий старый человек Никодим Васильев Рыбушкин; хозяйства у него в деревне не было, потому что Никодим Васильев жил на пенсии, которую он получал за свою беспорочную службу на железной дороге. На железной дороге Никодим Васильев прослужил путевым обходчиком сорок семь лет, а года четыре тому назад вышел на покой, в отставку по старости лет.

Из хозяйства кроме избы у Никодима была только одна корова. Он завел ее не столько ради пользы, сколько ради того, чтоб не скучно было вековать одному и чтоб в его жизни тоже была забота о ком-нибудь, как будто он живет в семействе. Корову старика прозвали на деревне Боевой Подругой, и хозяин тоже признал за ней это имя и привык к нему.

Избушка Никодима имела внутри одну горницу — по четыре шага каждая сторона — и печку-печурку посреди, а дверь из горницы отворялась прямо наружу, во весь свет, без сеней; на земле избушка стояла на четырех колодах, а для тепла в подполье была насыпана сухая листва.

С вечера старик обыкновенно запирал свою корову на ночь в сарай к соседу, сам же садился на пенек возле жилища, курил трубку и наблюдал, как проходит жизнь на Деревенской улице и утихает постепенно во сне.

Во время войны с врагами немцами Никодим Васильев засиживался у избы до самой полуночи; он слушал, как во тьме летали аэропланы над лесами и бросали туда бомбы, так что и земля и вековые деревья с мучением вырывались прочь и рушились обратно мертвыми.

Четыре ночи старый Никодим глядел на это убийство, а потом ему жалко стало земли и деревьев, и он пошел на рассвете дознаться, в кого там мечут бомбы злодеи. Старик знал окрестный лес, но уж стал забывать его знакомые места. Он редко теперь отходил от своей избы, только за грибами по лесу бродил, и то поблизости от деревни. Его дело было уже старое: летом возле избы сидеть, а по зимам спать в тепле.

Однако тут старый Никодим отправился. Долго он шел, обходя ямы, вырытые бомбами, и порушенные деревья, пока не увидел пустошь, которой прежде не было. Лес, должно быть, свели тут недавно. А теперь на пустоши стояли наружи два наших новых аэроплана, другие же аэропланы были незаметно схоронены по лесной опушке и укрыты ветвями.

В сумраке меж деревьями стояли еще строения, и в них гудели машины на работе. Старик постоял на месте, но не пошел туда близко… «Я человек тут посторонний, — подумал Никодим Васильев, — скажут еще, что я шпион, а я — наоборот».

Но он сообразил теперь, в кого хотели немцы попасть бомбами; только они не попадали.

— И сроду не попадете! — сказал вслух Никодим Васильев. Я вас отважу. Вы нас бомбами, а я вас разуменьем.

Старик пошел назад дальним путем, через старые, давно раскорчеванные пустоши, и вернулся к своей избе. В избе он взял топор и начал обтесывать концы венцов, выходящие из-под четырех углов избы наружу.

Затем он попросил у соседа четыре старых тележных колеса и надел их на обтесанные концы венцов, как на осевые шейки, и вдел в расщепы чеки, закрепив их лыковыми петлями. К вечеру он сладил деревянное ярмо и приготовил веревочную упряжь.

Обождав, когда его Боевая Подруга возвратилась из стада, Никодим обласкал ее возле избы и подоил, а в сарай к соседу не повел. Как только смерклось и потемнело, старый Никодим запряг корову в ярмо и велел ей трогаться вперед, а сам уперся в избу сзади — на помощь Боевой Подруге. Изба трудно сволоклась с сухой листвы и дальше поехала много легче.

Старик вышел к Боевой Подруге и повел ее вместе с избой на колесах старой просекой по мякоти земли в темную глубь леса.

Отъехав подалее от деревни, Никодим остановил корову на просторной ягодной поляне.

Назад Дальше