Конечно нет, не знает. Мы ему никогда не скажем, и это очень хорошо. Зачем рассказывать кому-то, что он рос рядом с трупом? Что два сердца бились, но через шесть месяцев осталось только одно? Честно, зачем знать такое? Если только для того, чтобы оказаться на кушетке психоаналитика, а так – не понимаю зачем.
Но мое тело породило жизнь, одновременно смутив тебя. После Лиз мы очень быстро снова обрели нормальную сексуальность; только я гнусно растолстела. Ты-то находил меня сексуальной с этой грудью, словно накачанной гелием. А Лиз оказалась непростой малышкой, помнишь? Плохо спала, кошмары, припадки гнева, бредовые капризы, во время которых она билась головой о стену… Никогда не забуду ее крещение, момент Отречения от зла. «Отрекаешься ли ты от сатаны, виновника всякого греха?» И тут она развопилась, как кошка на живодерне. Все в церкви так и грохнули, даже кюре засмеялся, такой уморой обернулась вся эта торжественность. Я не уверена, что сама находила это смешным, но какая разница. Все равно мы затеяли это крещение, только чтобы доставить удовольствие моим родителям. Твоему-то отцу было плевать, как он на многое плевал, – и я ему за это благодарна, кстати. Да, с Лиз было непросто, и это еще мягко сказано; так что от идеи завести другого ребенка мы долго воздерживались. Неважно, несмотря на бессонные ночи, наша пара оставалась образцовой. Даже если приходилось не спать, мы всегда находили себе занятие – занимались друг другом… На самом деле два первых года Лили были особенно эротичными, знаешь, я даже скучаю по ним. Но эти новые роды… После них ты всякий раз проникал в меня с какой-то настороженностью, и это длилось месяцы, годы. Я чувствовала ее, но не осмеливалась об этом говорить, мне было стыдно. Твоя настороженность, Тома, внушала мне стыд. Это тело, которое обращается против тебя!.. Я часто вспоминала эту старую легенду, vagina dentata, миф о зубастом влагалище. Ты так нервничал, когда мы занимались любовью, что мой ум помимо моей воли вспоминал об этом. Словно моя утроба «сожрала» Орельена, твоего сына, твоего второго сына; словно мой половой орган грозил теперь сожрать твой собственный.
С тех пор я чувствую, что старею. Дурнею. Мое лицо иногда кажется мне смятым бумажным пакетом, который уже никогда не разгладится. Мой зад стал картонным, бедра раздались, и ангиомы цветут в декольте, как гвоздики.
Но сегодня ночью ничего такого. В первый раз за четыре с лишним года мы вновь обрели друг друга. Этой ночью мы просто трахались. Знаешь, это нехорошо, но я нарочно шумела, чтобы девчонка слышала. Дети тоже, наверное, слышали… Ну и пусть. Я собой не слишком горжусь, но тут уже ничего не поделаешь.
Когда ты танцевал с ней, во мне поднималась такая ярость, неподвластная любому описанию, словно моя грудина стала раскаленным добела кругом, плавящимся металлическим кольцом, угнездившимся меж грудей, трепещущим под кремовым шелком моей новой блузки. Ты сказал: «Надо же, красиво», и я была так счастлива! Но когда увидела тебя с ней, ткань могла загореться сама собой. Внутри я была такого же цвета, как ее волосы – цвета преисподней.
Если бы только она уехала! Если бы только ее мать заболела там, в Польше! Если бы только она была вынуждена уехать… Я бы тоже хотела ее сглазить, навести порчу.
Пока я смотрюсь в зеркало холла. Наша забава «ноги кверху» словно омолодила меня, словно есть в оргазме какая-то магия, добрая магия. Мы с тобой волшебники. Мы на какой-то миг обратили вспять течение времени.
Надо бы устраивать выборы почаще.
* * *Этот чертов шкаф оказался ужасно тяжелым, я все думал, кто помогал матери его двигать. Наверняка Санье. Я с грехом пополам освободил доступ к люку, заодно заменил лампочку под потолком. Пробило шестнадцать часов, свет дня казался призрачным, и я размечтался об опаленном, залитом солнцем бесконечном пляже, вроде того, что на снимке.
Умоляю, пусть вернется лето!
Я потянул за выдвижную лестницу, ее концы глухо стукнули об пол. Прибежали дети, оставив свою «Монополию», – любопытные, в этом они похожи на свою тетку. Все вместе мы осторожно поднялись наверх, как по трапу.
Помещение под крышей было когда-то превращено в светлое, приятное пространство, вполне пригодное для чтения и ничегонеделания, в том числе и распутного. Это было единственное место в доме, которое я любил. Подростком я проводил здесь много времени, читал книжки, рисовал, целовался с девчонками или просто мечтал, поскольку широкое мансардное окно смотрело прямо в небо, а из второго окошка, круглого, открывался великолепный вид.
Но не сегодня. Густой свинцовый туман окутывал долину, закрывая пейзаж до самой земли. Тем не менее все осталось таким, как в моей памяти, точно таким же, как во все предшествующие годы: все, кроме большого кукольного дома, стоявшего посреди комнаты. Дети, разумеется, жадно на него набросились. Этот предмет, впечатляющий своими размерами, принадлежал моей матери и был сделан моим дедом, а потом долго был страстью моей сестры. Я считал его пропавшим, во всяком случае, напрочь забыл о нем. Мне сразу вспомнилось, как мы с Лиз устраивали битвы Кена и Барби в «гостиной», прежде чем самим по-настоящему схватиться врукопашную. Мне было лет шесть-семь, Лиз – в два раза больше, и нашим любимым занятием в то время было мутузить друг друга. Мы называли это «схваткой». Хватали друг друга за плечи и толкались, это неизбежно причиняло мне боль – она ведь была сильнее меня. Я начинал плакать, приходила мама, ругала нас, или же это была няня, сначала Элоди, потом Мариза, а потом не стало никого, ни чтобы меня отшлепать, ни чтобы отругать. Лиз уехала, а я стал достаточно взрослым, чтобы постоять за себя.
Как бы там ни было, эта игра в борьбу длилась много лет, регулярно заканчиваясь одним и тем же – я в слезах и мы оба наказаны. Однако я начинал снова, продолжал соглашаться на эту «игру», даже сам этого просил, насколько помню. У нас с Лиз была такая разница в возрасте, что я почитал ее как наставника. И всегда гордился такой старшей сестрой, холерической и бесстрашной, и был готов на все, лишь бы она обратила на меня внимание, хотя бы и ради того, чтобы поколотить.
– Пап…
Тонкий голосок Колена вырвал меня из прошлого, словно легкий шум в ушах, долетевший из дальнего далека. Я обернулся. Близнецы, выпрямившись по стойке «смирно», стояли в стороне от кукольного дома. Оба были бледны, казались застывшими и сами выглядели как куклы, две гигантские бледноволосые куклы с вытаращенными глазами.
– В чем дело?
Они не ответили. Я сделал несколько шагов по направлению к дому. В точной копии той комнаты в конце коридора, куда поместили детей, как раз и сидела кукла, в самой середине «комнаты». Она была одета в лохмотья, остатки бального платья из зеленого атласа, голова обрита. Но главное – у нее не было глаз. Глаза были вырезаны по кругу, будто резаком для бумаги, придав заурядной Барби устрашающий вид. Наверное, я тоже побледнел, но все-таки улыбнулся детям.
– Это кукла тети Лиз. Как вы сами можете убедиться, она не слишком-то о ней заботилась!
Близнецов это не развеселило.
– Можно спуститься?.. – спросил Колен, уже поставив ногу на лестницу.
– Да, конечно. Только осторожнее, ступеньки крутые.
Солин бросила на меня раздраженный взгляд – ладно, знаем. Это ужасно, Кора, но я не могу удержаться, чтобы не сказать: «Осторожнее». Своего рода рефлекс. Стараюсь не думать, как они подростками отправятся на какую-нибудь вечеринку, напьются и поедут домой в машине с мертвецки пьяными приятелями. Риск и легкомыслие… Мы ведь все это делали, разве нет? И они тоже будут, и мое «осторожнее» тут ничего не изменит; просто еще одна из тех напрасных мыслей – напрасных и убийственных, которые вечно от себя отгоняешь, но никак не можешь прихлопнуть.
Я смотрел на куклу и качал головой. Всего лишь старая изуродованная Барби, гротескный кусок пластика, и если ее трупный вид мог испугать шестилетних детей, то я все-таки не был неженкой до такой степени. Единственное, что меня занимало – кто привел ее в такое состояние и зачем достал этот «дом»? Он был похож на миниатюру из моего сна, из моего прошлого – уменьшенная, но совершенная точная во всем копия. Своего рода макет, и эта мысль скрутила мне внутренности. Я бросил Барби в картонную коробку со всяким хламом и тут услышал ужасный шум на первом этаже. Одновременно вырубилось все электричество и раздался мамин крик.
Я кинулся вниз по выдвижной лестнице, чуть не свернув себе шею в потемках. Впереди меня мелькала двойная тень наших детей, сбегавших по ступенькам; я углубился в коридор, направляясь к комнате Грас, за мной по пятам Лиз.
Мы обнаружили ее стоящей в ванной (при каждой из двух комнат первого этажа имелась отдельная ванная, тогда как на втором был лишь общий душ), кое-как замотанную в белое полотенце и мокрую с головы до ног. Несмотря на полутьму, было видно, что ее кожа покраснела, как у индейца. У Лиз вырвался крик ужаса. Вся ванна была заляпана кровью – и я подумал в первое мгновение, мы все это подумали – что за дьявольщина, почему в ванне полно крови? Во вторую секунду у меня возникло видение преступления, словно в этой ванной разыгралось что-то чудовищное, убийство, совершенное каким-то диким, свирепым существом. Но мать еле слышным голосом вернула нас к реальности.
Я кинулся вниз по выдвижной лестнице, чуть не свернув себе шею в потемках. Впереди меня мелькала двойная тень наших детей, сбегавших по ступенькам; я углубился в коридор, направляясь к комнате Грас, за мной по пятам Лиз.
Мы обнаружили ее стоящей в ванной (при каждой из двух комнат первого этажа имелась отдельная ванная, тогда как на втором был лишь общий душ), кое-как замотанную в белое полотенце и мокрую с головы до ног. Несмотря на полутьму, было видно, что ее кожа покраснела, как у индейца. У Лиз вырвался крик ужаса. Вся ванна была заляпана кровью – и я подумал в первое мгновение, мы все это подумали – что за дьявольщина, почему в ванне полно крови? Во вторую секунду у меня возникло видение преступления, словно в этой ванной разыгралось что-то чудовищное, убийство, совершенное каким-то диким, свирепым существом. Но мать еле слышным голосом вернула нас к реальности.
– Бак… Бак лопнул… вдруг лопнул, и меня ошпарило, всю ошпарило…
Она дрожала. Тут ее отпустило, наконец, и она разрыдалась.
Только тогда я заметил, что электрический водонагреватель над ванной прорвало, и он залил ванну ржавой водой из своего чрева. Это не кровь запятнала белую эмаль, а всего лишь ржавчина, темно-оранжевая, липкая, с накипью. Естественно, пробки вылетели – что в определенном смысле успокаивало.
– Так… Успокойся, мама. Я включу ток. Для начала включу ток.
Я на ощупь спустился в подвал, нашел распределительный щиток. Предохранитель, через который подавалось электричество в мамину комнату, отдал богу душу. Проводка была ветхая, и я проклинал себя за то, что не сумел настоять, чтобы Грас ее сменила. Годами ей об этом твердил. Но – это же очень хорошо работает, дорогой, зачем же чинить то, что еще не сломалось? Как и моя сестра, она обладала восхитительным умением затыкать вам рот.
Заменив пробки, я поднялся по каменным ступенькам. Мать уже обсушилась. Она лежала в комнате, на кровати, и Лиз мазала ей спину кремом «Биофин», под недоверчивым взглядом близнецов, которые, как и я, недоумевали – что же творится в этом треклятом доме. Оба сидели в глубоком кресле, обтянутом красным бархатом; от этого дежавю я остолбенел. Вдруг комната показалась мне обманкой, оптической иллюзией – фальшивые стены, фальшивые двери.
– Пустяки, – заявила сестра, не переставая намазывать белым кремом покрасневшую мамину кожу. – У меня бывали солнечные ожоги и пострашнее этих. На Санторине, помните? Сволочной пляж с черным песком!
– Правда, – прошептала Грас, слегка приподнимаясь и поворачивая голову в мою сторону. – Только я очень испугалась.
– Представляю себе! Не буду добивать тебя своим «я же тебе говорил», но признай все-таки…
Она зарылась в подушку лицом, как девчонка, прячущая слезы.
– Тут придется сделать кое-какие работы, дети… Да, в этот раз надо будет решиться…
Эта перспектива ее явно очень тревожила.
Грас Мари Батай,
14 мая 1981 года, за столом в саду,
23.07 на часах моего отца
Никаких сомнений.
Вчера прямо на римской площади Святого Петра стреляли в Иоанна Павла II. Едва узнав об этом, девчонка спустилась к кабинке, позвонить своей матери. В Польше они все, естественно, сильно волнуются – Кароль, «их» папа, первый польский папа в истории, только что избежал смерти.
В семнадцать часов девятнадцать минут на глазах двадцати тысяч верующих и перед «глазами» телекамер всего мира некто Али Агджа, потрясая девятимиллиметровым «браунингом», присел на корточки у колен верховного понтифика. Три пули в живот во время традиционного общения с народом, выпущенных в упор этим молодым турком, сбежавшим из тюрьмы. Бах. Бах. Бах. Его тотчас же схватили.
Мою мать, похоже, событие сильно потрясло: «Куда катится мир, если стреляют даже в Божьего человека?!» Я не большая поклонница Иоанна Павла II – среди всего прочего, из-за его позиции насчет абортов; я-то ведь боролась за это право. Но и правда, есть в этом поступке нечто бесконечно оскорбительное. Ранен Символ Мира, поражено само олицетворение уравновешивания власти; осталось только Насилие, изначально правившее человечеством и которое ничто не способно искоренить.
Это насилие я чувствую в себе, все сильнее и сильнее, все чаще и чаще… Мой отец был прав: уже не осталось ни одного поколения без войны.
Мы очень рады, уф! Кароль поправится.
Здесь все тихо. Я выкурила свою сигарету в неподвижной темноте, по парку разливается запах голубого кедра, крепкий, муаровый, как лента…
Этот дом, похоже, не всегда был таким безмятежным. Даже если мои родители всегда отказывались об этом говорить, в школе-то я наслушалась всякого. Я не уверена в правдивости этих историй, но неприятный, передаваемый из поколения в поколение миф живуч. Старуха Шапель, столетняя деревенская знахарка, отошедшая от дел, продолжает рассказывать всем подряд, что, проходя мимо нашего дома, она всегда видит его «окруженным черным ореолом». Для меня этот дом окружен великолепным садом, и точка. Но старуха Шапель, карга ростом с собор, с серо-мраморными глазами под парой массивных, разросшихся бровей, утверждает, что наш дом – МОЙ дом – окутан тенью, даже на солнце. Дьявольская аура и всякая такая дребедень. Чтоб она сдохла поскорее и ее россказни вместе с ней.
Говорят, нет дыма без огня… Пускай.
Дочка бывших владельцев, девочка-подросток шестнадцати лет по имени Аврора, во время оккупации путалась с нацистским офицером и забеременела от него. Область, долго находившаяся в «свободной» зоне, была очагом бешеного сопротивления. В деревне что-то заподозрили; кажется, эта семья пользовалась какими-то льготами. Когда ее беременность стала заметна, все сочли девчонку отъявленной предательницей. И вот как-то промозглым октябрьским вечером 1944 года, за несколько недель до освобождения Вильфранша, ее прилюдно остригли на площади. Она убежала в лес, скрываясь от народного гнева; одна в непроглядной ночи со своим большущим животом и своей голой саднящей головой. А деревенские за ней по пятам – стая взбесившихся волков, распаленных ее страданием и жаждой мести. Облава ничего не дала, но через несколько дней ее нашли в дупле дуба, умершую от холода и голода. История гласит, что ее нашли на заре – Аврора! – но это, конечно же, одна из многочисленных подтасовок, свойственных легендам.
С тех пор на заре каждого дня она якобы появляется в окрестных лесах, со своим мертвым ребенком, лежащим у нее на плече, как кровавый узел. Само собой, я никогда ее не видела, и никто не видел из тех, кого я знаю, – все это треп пьяных охотников у стойки «Камней», побасенка, чтобы попугать ребятишек и отбить у них охоту убегать в лес.
Но тебе не нравился этот слух, Тома. Ты даже колебался, принимать ли дом, когда мои родители его нам предложили. В конце концов, это мой отец тебя убедил – как же, герой Сопротивления! Он ведь и сам решил вложиться в это место, несмотря на его историю, хотя в то время она была еще свежа. Славное прошлое мужчин семьи Брессон вроде как омыло дом от его возможных грехов, и мы, папа, мама и я, были очень счастливы… По крайней мере, я так считала.
Знаешь, я даже спросила свою мать: что ее вдруг настроило против этого дома? Почему она это сказала: «Лучше уж сдохнуть, чем вернуться туда»? Она долго тянула с ответом перед своей чашкой чая, а потом в конце концов объяснила, что они выбрали это место, потому что оно было идеальным для семьи. Многочисленной семьи – питомника молодежи. Видишь ли, Луиза Брессон призналась мне наконец, что хотела не меньше четырех детей, пять, шесть – мечта, сведенная на нет болезнью. Тогда она со мной и заговорила о черном ореоле: «Быть может, старуха Шапель права, Грас. Сначала мне матку удалили, а теперь вот с тобой… Может, и впрямь есть что-то в этих стенах, что-то окаянное для матерей, какое-то проклятие». Представляешь, Тома? Сглаз, порча, проклятие! Мы что, безумны из поколения в поколение? Я отшутилась, конечно, сказала: «О! Сама видишь, мама, милая, весь этот хлорофилл ударил тебе в голову!» Но от этого разговора у меня осталось мучительное впечатление – что меня ей было недостаточно. Моего присутствия, моего существования не хватило, чтобы сделать мою мать счастливой.
Похоже, тебе моего присутствия и существования тоже недостаточно.
Не думаю, что тут при чем-то мой дом. Дома на «такое» не способны, дома не мстят своим обитателям. Мстят люди. Сам Бог ввел в оборот принцип мщения – или же подручные Бога – потоп, апокалипсис, множество страниц массовых истреблений, реки пролитой крови, закон возмездия, око за око, зуб за зуб. Библия напичкана насилием, людским насилием, а еще больше Божеским; Его всемогущество Он направил против нас – а ведь Он создал нас по образу Своему… И что тогда? Если Бог хорош, то хороша ли месть? Что думает сейчас об этом Иоанн Павел II?