Лида вскрикнула от неожиданности.
А тупая черная боль вдруг расширилась, охватывая собой поясницу и, как будто выталкивая что-то наружу, раздвинула бедра…
Ночью она почувствовала себя совершенно здоровой. День до этого был заполнен тусклым, муторным полусном. Боль, как охватила ее в кабинете врача, так и пучила, разрывая тело на части. А потом, когда казалось, что уже разорвала совсем, вдруг ослабла, но полностью не исчезла – то усиливаясь, то уменьшаясь, как бы затаилась внутри, точно ныли, напоминая о родах, отмерзшие дряблые внутренности. Лида большей частью находилась в спасительном забытье. Ей, наверное, время от времени назначали наркотики: грустный медленный дождь моросил прямо с серого потолка, и сухие капли его проходили сквозь простыни. Обрисовывалась, точно во сне, колеблющаяся фигура Блоссопа. Он говорил: – «Мир прекрасен. Посмотри на эти дома, заросшие паутиной, посмотри на акации, мертвые, словно в сушь, посмотри на волшебную плесень, которая проступает на теле. Запах от нее возбуждает. Мир уже никогда не будет иным. Царство мертвых – это царство незыблемости…» – Они шли по бульвару, который тянулся вдоль моря, волны с тихим шипением выкатывались на песок, горела в небе луна, и вдруг Блоссоп отломил себе руку и, схватив ее за коричневый обнаженный сустав, потянулся, чтобы достать пышную свечку каштана…
Однако бывали и просветления. Проступали тогда – известковые сумрачные углы, парус шторы, надутой яростным солнцем, жуткая, как раздавленное насекомое, розетка на противоположной стене. Лида, разумеется, понимала, что лежит в больничной палате, – вдруг показывался над ней крахмальный колпак медсестры, а порой она слышала негромкие голоса в коридоре. Что-то ей осторожно вводили, чьи-то руки уверенно дотрагивались до нее, холодела от спирта протертая кожа, жало твердой иглы залезало в расслабленность мышц. Все это были приметы реальности. Но самой ей казалось, что жизни вне палаты не существует: мир из смерти и тлена простирался за больничными стенами, и июльское солнце лишь подогревало его. Лиде сразу же хотелось забыться опять. Тем не менее просветления наступали, и в одно из таких просветлений она увидела меняющих капельницу медсестер и услышала шепот, летающий между ними. Причем младшая из сестер была с родимым пятном на щеке, и по форме оно напоминало гусеницу, вгрызшуюся в нежную мякоть. Медсестра говорила: – Я всего полгода работаю, и уже третий случай, когда рождается гном. Так, глядишь, уже и людей не останется… – У нее был крахмальный, поскрипывающий, очень свежий халат, и отчетливо пахло духами, внедряющимися в сознание. – Ничего, отвечала старшая медсестра. Поработаешь пару лет – еще не такое увидишь. – А откуда они появляются, это врожденные аномалии? – Кто их знает, выскакивают – вот и все. – Я, наверное, никогда не привыкну, твердила младшая медсестра. – А которая старше разубеждала: – Привыкнешь, все привыкают… – Капельницу, они, видимо, убирали. Лида, шевельнувшись, сказала: – Принесите, его сюда. – А быть может, и не сказала – голоса слышно не было. Но, наверное, шевельнулась, потому что медсестры захлопотали.
А во втором таком просветлении она увидела Верку. Та сидела на табуретке рядом с кроватью, и бумажный пакетик черешни покоился у нее на коленях. Лежи, подруга, лежи, говорила Верка. Тебе сейчас первое дело – лежать. И, пожалуйста, не волнуйся, не о чем теперь волноваться. Она что-то такое рассказывала о работе: кто-то там у них кого-то загрыз, а кому-то, наоборот, удивительно посчастливилось – понимаешь, нашел редкий ход, теперь стрижет баксы. В общем, ладно, а насчет последующего не отчаивайся, никого не слушай, все дети выглядят именно так, подрастет немного – тогда и подумаем. Мой вон тоже родился – башка была как ведро… От нее истекало пугающее сочувствие – снисходительность и, может быть, даже злорадство. Лида попросила опять: – Скажи, чтобы его показали… И тогда Верка исчезла, смытая волнами сна.
И еще было странное ощущение в эти дни: будто кто-то ее зовет, захлебываясь от страха. Зов был ясный, особенно в ночной тишине палаты. Лида с необыкновенной отчетливостью воспринимала его – и вдруг села, нащупав босыми ногами линолеум. Разумеется, у нее немедленно поплыла голова и по телу испариной распространилась неприятная слабость. Но идти было можно, и только когда она, цепляясь за косяк, поднялась, ее сильно качнуло, ударив плечом о стену. Впрочем, равновесие тут же восстановилось, и она, натянув халат, который пах дезинфекцией, осторожно просунулась в коридор, освещенный двумя настольными лампами в конце и в начале. Лампы были не сильные, а одна, за которой, по-видимому, дежурила медсестра, затенялась еще и круглым деревянным барьерчиком, и поэтому темнота мощным пологом провисала над коридором. Лида на секунду заколебалась, однако зов у нее внутри звучал все ясней, и теперь ощущались в нем не только пугающее одиночество, но и дрожь, и свобода, и голод, и дикий восторг, и манящее чувство уверенности, что сейчас все наладится. И вдруг что-то тягучее, вкусное, обжигающее хлынуло ей в гортань и потом испарилось мгновенно, наполнив клокотанием силы. В этой силе была особая звериная радость. Лида вскрикнула, настолько ей стало не по себе, и, уже не противясь влечению зова, побежала к лестнице, ведущей на третий этаж.
К счастью, дежурной сестры за барьерчиком не было – лампа с яркой бесцельностью освещала раскрытый потрепанный том, в медицинском шкафчике у стены поблескивали какие-то склянки. Это было ей на руку; хватаясь за пластик перил, Лида без особых усилий одолела два гулких пролета. Шаги звучали отчетливо. Мельком сквозь окно на площадке она увидела душную полуночную темноту – камень спящих домов, зловещий оскал подворотен. И над крышами – лик луны, как будто сотворенный из холода. Луна была просто жуткая. На мгновение ей снова почудилось, что мир отвратительно пуст: улицы, города, континенты – вон оставленный навсегда ржавеющий грузовик. Но это было лишь на одно мгновение. Она слышала зов, и когда выбежала на третий этаж, то опять очутилась в громаде больничного длинного коридора, упирающегося правым концом своим в застекленную дверь. Там, наверное, находилось родильное отделение. Точно так же горела настольная лампа в углу, и она точно так же освещала раскрытую толстую книгу. Словно вся обстановка была скопирована с предыдущей. Но в отличие от предыдущего здесь сидела дежурная медсестра, и крахмальный халат выделялся раскопом небольшого сугроба.
Медсестра, по-видимому, спала. Голова ее покоилась рядом с книгой, ломтик шапочки съехал, открыв пену рыжих волос, а всю шею охватывала жилистая серая шаль, вероятно, пушистая и наброшенная от холода.
Кажется, это была та сестра, что возилась днем с капельницей.
Коричневело родимое пятно на щеке.
Зов явно приблизился.
Лида тихо, на цыпочках двинулась, замирая, вперед, и вдруг шаль мягко шлепнулась на пол, обнажив на шее сестры малиновые разводы, а потом поднялась и обернулась крохотным уродливым существом, выковыливающим из-за барьера на тоненьких ножках.
Оно было сморщенное, покрытое ворсом шерстинок, вздутый лоб делал голову непропорционально большой, а карикатурные ручки как проволоки сновали по воздуху.
Существо как будто что-то ощупывало.
Оно сделало неуверенный осторожный шажок и качнулось под тяжестью котлообразного черепа.
Клацкнули коготки по линолеуму.
– Мама… – пискляво сказало оно. – Мама… мама… уа!..
Кожистые черные губы растянулись в улыбке. Что-то красное было размазано вокруг них.
– Мама… уа…
И тогда вдруг раздался нечеловеческий яркий крик, и Лида лишь через мгновение поняла, что это кричит, захлебываясь, она сама…
4. Лето. БальштадтПол в подвале был каменный, вероятно, еще со Средних веков, мощные неровные плиты вплотную прилегали друг к другу, выделялась между ними в щелях ороговевшая грязь, а тяжелый сводчатый потолок, будто в храме, поддерживали четыре низких колонны. Капители у них облупились, и уже невозможно было понять, что за лепка там присутствовала изначально.
Вероятно, подвал и в самом деле использовался в качестве храма: стены были богато украшены железом и серебром, коптили желтые свечи, а вся дальняя часть представляла собой алтарь из кованой меди, причем в центре его висела чудовищная морда козла, и огромный котел перед ней распространял немыслимое зловоние.
Видимо, черная месса только что завершилась.
Хельц поморщился.
Ему не нравилась эта зловещая обстановка, этот запах отбросов и эти свечи из собачьего жира. Вечно одно и то же. Нищенский ритуал. Почему у слуг темноты такое бедное воображение? Мерзость, вонь – ничего другого придумать не могут. Больше всего ему не нравились люди, застывшие у котла: обязательные ермолки, рясы, пародирующие монашеское облачение, пасти, вытаращенные глаза, страх и ужас перед только что ими содеянным.
Чувствовалось, что от страха они – без памяти.
Один из этих людей тут же пал на колени – пополз, целуя грязноватые плиты, а другой отпихнул его скребущие сапоги и, вихляя всем телом, начал совершать какие-то странные упражнения. Он шатался, будто нагрузившийся алкоголик, нагибался, лупил себя по башке пятерней, приседал и, безобразно выставив зад, энергично вилял им, как будто в дешевом стриптизе. Глаза у него закатывались, а сквозь сжатые зубы сочилась желтоватая пена.
Остальные же, образовав полукруг, покачивались вправо и влево.
Вероятно, таков был местный обряд.
– Хватит, – сказал Хельц, которому надоело. – Я все понял, достаточно, больше не требуется. – И добавил, взирая на замершего от неожиданности человека: – Вы должны не просто вызвать меня – вы должны собственноручно открыть мне двери…
Он небрежно указал на пентаграмму, которая его ограничивала. Человек, застывший в полуприседе, также посмотрел на нее, а затем, вдруг пав на живот, как лягушка, неловко раздвинул железные грани.
Его щеки полиловели.
– Ладно, – выходя из помертвевшего пятиугольника, сказал Хельц. – Значит, господин Диттер Пробб, муниципальный советник. Пятьдесят два года, женат, еврей в девятом колене…
Он нетерпеливо подергал рукой – что, мол, поднимайся.
Тут же из полукруга, замершего в молчании, выдвинулся еще один человек и, как хищник оскалившись, уставился на господина советника.
Тот в растерянности отступил.
– Мессир… – пролепетал он. – Я не понимаю вас, мессир, такое страшное подозрение…
– Бросьте, – сказал Хельц. – Это не подозрение, это уверенность. Я ведь знаю всю вашу подлинную биографию, герр Пробб. Хотите, скажу, чем вы занимались в шестидесятом году: Гармитц, первое назначение, школа для мальчиков? – Он сделал паузу. Господин муниципальный советник лишь часто моргал. – Ерунда, успокойтесь, это для меня несущественно. Это добрые христиане не переносят проклятого народа – ненавидят его, как бы они ни открещивались. А по мне, наличие черной крови – достоинство. Стыдиться здесь нечего. Вон ваш заместитель по «Братству», господин Вольмар Цилка, – в четвертом колене. И, по-видимому, ничего, совесть не мучает… – Он кивнул. Человек, который хищно оскаливался, тут же шагнул обратно. Плотный полукруг колыхнулся. Хельц снова поморщился: – Воняет тут у вас, господа…
Он, подняв руку, отчетливо щелкнул пальцами. Запах, исходящий из большого котла, тут же явно ослаб. Но, однако, совсем не исчез, и тогда Хельц щелкнул вторично – запах розы он предпочитал всем имеющимся. А затем материализовал из воздуха сигарету и зажег ее – ногтем, выбросив шипящее пламя. Конечно, дешевый фокус, но он знал, что именно фокусы производят наибольшее впечатление. И поэтому, выталкивая дым из легких, окрасил его в рубиновый цвет. Впечатление это произвело. Вместе с тем он отметил, что проклятая сигарета материализовалась с задержкой, а огонь был какой-то не очень уверенный, худосочный. Точно пламя из зажигалки, в которой заканчивается бензин. Да и цвет сигаретного дыма не слишком рубиновый. Так, слегка красноватый, надо приглядываться. Вероятно, силы его ощутимо слабели. Хельц почувствовал в груди неприятный озноб и сказал – прикрывая его тоном высокомерия:
– Ну так что, господа? Вы звали меня – я перед вами…
Тогда люди, стоящие полукругом, бухнулись на колени, а муниципальный советник Пробб, прижимая руки к груди, переломился в поклоне.
– Мы приветствуем вас, мессир, – заученно сказал он. – Вы пришли – примите Царство земное. Здесь вы видите тринадцать своих детей. Мы пойдем наместниками во все страны света…
Эта речь была, видимо, заранее отрепетирована. Пробб согнулся и замер, даже, кажется, не дыша. Остальные, стоящие на коленях, тоже не шевелились.
Хельц опять затянулся.
– Что вам сказать, господа? Я боюсь, что не слишком оправдаю ваши надежды. Я бы мог предложить вам немного денег – за преданность. Но, наверное, деньги вас не очень интересуют. Люди вы состоятельные, вам нужна власть. И как раз в этом пункте мы с вами принципиально расходимся. Потому что лично мне никакая власть не нужна. Разумеется, было время, когда я мечтал о власти. Были годы и даже века, измотанные земными пределами. Но – все в прошлом. Ныне у меня нет подобных желаний. И, наверное, вам не следует рассчитывать на меня. Вам придется завоевывать власть самим. Это, вероятно, не трудно…
Он извлек из воздуха новую сигарету. Муниципальный советник Пробб вдруг стремительно выпрямился и скрипнул зубами.
– Мы честно служили вам, мессир, – сказал он. – Мы рискнули положением в обществе и репутацией порядочных граждан. Мы, в конце концов, пожертвовали нашими душами. Это тяжкая жертва, мессир, а вы нас бросаете?
Люди, выстроенные полукругом, отчетливо зашептались.
– Ну, все то, что вы делали, вы делали добровольно, – заметил Хельц. – Принуждения не было, и я не брал на себя никаких обязательств. А к тому же у вас остается очарование Мрака, – наступают Смутные времена, и на сторону Тьмы, как обычно, встанут тысячи и миллионы. Это страшная сила, постарайтесь ею воспользоваться…
– Так вы уходите, мессир?
Хельц обернулся в дверях.
– У меня нет больше времени на разговоры.
– А как же Царство земное?
– Оно меня не интересует…
Хельц тащился по жарким улицам старого города. Город, видимо, был основан очень давно, но в последнее время отреставрирован, полон средневековья: мастерские и лавки были отделаны под старину, переулки и площади вымощены крепким булыжником, шевелился на башне магистратуры раздвоенный узкий флажок, крепостные толстые стены проглядывали между строениями, а в кафе, куда Хельц заглянул, чтобы перекусить, оказались в продаже шоттельские пирожки со свининой. Сам хозяин кафе облачен был в куртку и кожаные штаны со штрипками, а еда подавалась на столики, сделанные из бочонков. Хельцу все эти декорации немного претили. Что их так тянет в средневековье, подумал он. Грязное кровавое время, захлебывающееся от ненависти. Бесконечные войны, резня, кошмар эпидемий. Хруст суставов, грабеж, выдаваемый за геройство. Голод, грязь, нищета, тридцать лет – срок человеческой жизни. Что они обнаружили привлекательного в этих помоях? Дикость – впрочем, нынешняя эпоха не лучше. Та же грязь и та же жестокость, но только под флером цивилизации. А по сути – кровавые звериные наслаждения. И он, видимо, обречен теперь в этом участвовать.
Хельц допил кофе. Ему очень не нравился этот город. Было здесь что-то тусклое, удушающее, будто перед грозой. И не только, наверное, из-за секты доморощенных сатанистов – посмотрел он на сатанистов, ничего интересного нет, – дело было во всей городской атмосфере, что томила и мучила его, как тюрьма. Надо было, по-видимому, выбираться отсюда. Он уже пытался представить себе берег Ривьеры – золотистый песок, мол, вдающийся в горячее море. Картинка возникала живая. И однако мгновенного скачка на Ривьеру не получалось. Ну никак, ну хоть кричи от бессилия. Вероятно, он уже потерял свободу пространства, и теперь, как все прочие, должен будет использовать поезд и самолет. Разумеется, если его опять не вызовет кто-нибудь. Хотя вызов, наверное, теперь тоже будет проблемой. Он становится обыкновенным земным человеком. Гениальным, конечно, учитывая опыт веков, но лишенным привычного сверхъестественного ореола.
Двери тюрьмы закрываются.
– Господи, зачем ты меня оставил? – насмешливо воззвал он.
Голос дико и странно прозвучал в подвальной тишине помещения. Насмешки не получилось. Перед Хельцем вырос обтянутый кожей хозяин.
– Вам угодно еще что-нибудь, сударь?
– Нет, – немного смущенный эмоциями, сказал Хельц.
Бросил деньги на столик и выбрался из кафе наружу. Смеркалось. Красное громадное солнце опускалось за выступы крепостной стены. Прямо перед кафе раскинулся парк: тишь реки, пересекаемая закатной дорожкой. Распластались по темной воде плакучие ивы, пара черных дьявольских лебедей прилипла к зеркальной глади.
Клювы их были точно в спекшейся крови.
Хельц достал из воздуха корку и бросил, но лебеди не шелохнулись. Зато из-под зева разрушенного моста, от которого сохранился лишь каменный бык с половинкой пролета, донеслось отчетливое: – «Т-с-с… кто-то идет…» – А затем гораздо более громкое: – «Ладно, кидаем!..»
Тут же из-за вала древних камней вылетело что-то визжащее, жалкое, переворачивающееся и как куль бултыхнулось в воду неподалеку от берега – две мальчишеские фигуры вырвались из темноты и стремглав, как ошпаренные, ринулись к улицам города. Хельц проводил их взглядом. Он уже догадывался, что тут произошло, и, нагнувшись к воде, вытащил мокрого поскуливающего щенка, у которого была привязана к шее какая-то железяка. Ничего не меняется, мельком подумал он. Дети вырастут в той же жестокости, что и родители. И естественно повторят их скотский идиотизм. Ему стало скучно. К счастью, здесь было неглубоко, хилая волосяная бечевка лопнула под крепкими пальцами. Щенок резко взвизгнул. Подожди-подожди, удерживая мокрое тельце, говорил Хельц. Он хотел разорвать петлю, обтягивающую шею. Щенок, однако, вывернулся из рук и, панически тявкая, помчался по направлению к городу. Вероятно, вслед за своими хозяевами.