Надобно сказать, что по прибытии в Милан, едва лишь мы внесли в замок свои дорожные мешки, ожидал нас с капитаном большой и приятный сюрприз. Мы простились с кучером и посольским, сопровождавшим нас от самого Рима. Назвали наши имена у наружной караульной будки, пересекли подъемный мост, который вкупе со рвом и передним, расположенным меж двух башен бастионом «Сантьяго» оберегал замок. И тут из кордегардии – при шпаге и шляпе, в высоких сапогах с отворотами, с красной перевязью поперек кожаного колета – вышел и, лучась улыбкой под негустыми, но все же способными придать лицу известную солидность усиками, устремился к нам навстречу юный прапорщик. Мы с капитаном смотрели на него и глазам своим не верили. Не в обычае было, чтоб офицер расточал улыбки двум вымокшим и перепачканным грязью солдатам, но он тем не менее улыбался и одновременно распахивал нам гостеприимные объятия, восклицая:
– Вовремя прибыли, господа! Через полчаса сыграют «на ужин».
Наконец, когда нас отделяло от него шага четыре, мы узнали в нем Лопито де Вегу. И сколь ни радостно нам было лицезреть его, поистине райской музыкой прозвучали для нас эти слова, ибо мы с капитаном маковой росинки во рту не держали с прошлого вечера, когда перепрягали лошадей на почтовой станции вблизи Павии. Так что мы поспешили заключить нашего милого прапорщика в объятия, не обращая внимания на тот ущерб, что долгий путь из Рима, дождь и скверные дороги причинили нашему платью. А он со всем радушием повел нас через плац к жилым помещениям, сиречь казармам, где, по его словам, приказано было отвести нам отдельную комнату возле часовни. Правда, без окон, прибавил он, и немного сыроватую, потому что расположена у самого рва, но вполне пригодную для житья. Лопито дождался, пока мы разложим свой скарб и, входя во всякую мелочь нашего обустройства, велел принести два прекрасных тюфяка и пару одеял. Между делом сообщил, что три дня назад из Генуи прибыли и остальные наши сотоварищи – Себастьян Копонс, бискаец Зенаррузабейтиа, андалусцы Пимьента и Хакета, каталанец Куартанет и Гурриато-мавр. Всех разместили неподалеку от нас, приказав держаться от гарнизонных подальше и не вступать с ними в разговоры. Приказ относился в равной мере и к нам, и потому Лопито поручили следить, чтобы мы ни в чем не терпели недостатка. Клянусь богом, наш прапорщик расстарался на славу: так что когда пропел горн и с кухни нам принесли большую оплетенную бутыль вина (скорее басурманского, нежели христианского), полковриги белого хлеба и огромный чугунок фасоли со свиным салом и свиными ушами, без зазрения совести уведенный с офицерского стола, я с ложкой в руке от благодарности чуть не прослезился, а капитан Алатристе молча, но зверски встопорщил усы.
Я уплетал, что называется, за обе щеки, глотал, не жуя, успевая еще и рассматривать Лопито и отмечая, как сильно переменился сын Испанского Феникса с того уже далекого теперь дня, когда он скрестил шпаги с моим бывшим хозяином: впрочем, обмен ударами не помешал искренней дружбе, вскоре после того завязавшейся меж ними, и тогда капитан Алатристе и я, при живейшем содействии дона Франсиско де Кеведо и капитана Контрераса, помогли ему умыкнуть Лауру Москатель и обвенчаться с нею. Раннее вдовство и превратности воинской службы, пятилетие которой он как раз мог бы отметить в те миланские дни (а вступил он в нее в пятнадцать лет), несколько утишили беспокойный нрав юного Лопито, а его самого – остепенили.
– Ну и как здесь идут дела?
Лопито, и себе не забывший налить стакан вина, отвечал с той неопределенностью, что отличает хорошего терпеливого солдата. Как всегда, мол. Ни шатко ни валко. Зависят от того, что творится по ту сторону Альп. Войска императора Фердинанда продолжают побеждать на севере Германии – и не в последнюю очередь благодаря действенной поддержке испанцев. После сокрушительных поражений под Тили и Валленштейном датский король пребывает в самом плачевном положении, и по Милану ходят упорные слухи, что в скором времени он подпишет мир с Австрией. И тогда испанские полки смогут наконец обрушиться на мятежных голландцев.
– А что шведы? – осведомился я. – Двинулись?
– Двинутся, куда денутся. Никаких сомнений, что со дня на день вступят в войну – разумеется, на стороне протестантов. А король Густав Адольф – серьезный противник.
– Печальная картина, – высказался Алатристе. – Не много ли цыпляток на одно зернышко?
Лопито засмеялся сравнению. Потом пожал плечами:
– Цыпляток еще прибавится, когда Ришелье овладеет наконец Ла-Рошелью и у него будут развязаны руки… Мы только что узнали, что город взят в правильную осаду… Дело может затянуться на несколько месяцев, но результат предрешен. Французы по-прежнему одним глазом смотрят на Ломбардию, а другим – на Вальтелину.
– Однако двадцать лет назад наши полки стояли у ворот Парижа, – возразил я.
– И где теперь те полки? – сказал капитан, не отрываясь от еды. – Не там ли, где прошлогодний снег?
Ему ли было того не знать? Он ведь и сам воевал в тамошних местах, штурмовал Кале, брал и грабил Амьен, и было это во времена эрцгерцога Карла и короля Генриха IV, прозванного Беарнцем. Лопито высказал полнейшее согласие с тем, что с той поры все переменилось. И боюсь, прибавил он, что очень скоро враги наши умножатся.
– Испания – одна против всех, как всегда. Ни вы, господа, ни я без работы не останемся.
Я рассмеялся так, как подобает человеку закаленному, умудренному опытом фламандских траншей и неаполитанских галер:
– Зато останемся без денег. Опять же как всегда.
Лопито не сводил с нас пытливого взора. Ясно было, что ему до смерти хочется узнать, зачем мы здесь и что все это значит, но, как настоящий друг, он боялся быть навязчивым.
– Я не осведомлен, с какой целью и куда вы направляетесь, – не выдержал он наконец. – И мне запретили лезть к вам с расспросами… Но, судя по тому, как идет подготовка и сколько предосторожностей, дело затевается нешуточное…
И, не желая продолжать, улыбнулся и благоразумно замолчал. Спокойный взгляд капитана Алатристе встретился на мгновение с моим. И снова заскользил по лицу прапорщика.
– Что же вам сказали?
Тот всплеснул руками:
– Боже упаси! Ничего особенного… Сказали, что набран отряд удальцов. И что будет переворот.
– А что болтают насчет нашего маршрута?
– Одни говорят – в Мантую, другие – в Монферрато.
У меня отлегло от сердца. Венеция даже не упоминалась. А капитан, который как будто вообще ничего не услышал, все не сводил с Лопито взгляд, лишенный всякого выражения.
– А при чем тут Мантуя? – спросил я.
При том, что этот пирожок сам в рот просится, отвечал Лопито. Здоровье герцога Винченцо сильно пошатнулось, детей у него нет, и французская сторона – поддержанная втихомолку папой – нагло ввела туда свои войска.
– И здесь поговаривают, что мы могли бы сыграть на опережение и нагрянуть туда на рассвете, поздравить с добрым утром… Это было бы так по-испански… – Лопито выразительно чиркнул себя по кадыку. – Раз-раз… Раз – и нету.
Сказавши это, прапорщик уставился на Алатристе – верно, ждал, что капитан, пусть и с присущей ему сдержанностью, но все же как-нибудь, так или иначе, подтвердит его слова. Но мой бывший хозяин оставался непроницаем и невозмутим. Потом он взглянул на свой стакан, поднес его к губам, очень осторожно вымочил в нем усы и, не изменившись в лице, вновь взглянул на Лопито.
– Мы сделались молчальниками, сеньор прапорщик, – сказал он мягко.
Тот изобразил на лице нечто вроде – «ничего не попишешь, впрочем, другого и не ждал». И, приветственно поднимая стакан, добавил:
– Ясно. Я понял.
Мы допили бутыль и, выскребая котелок, вели разговор о предметах близких и понятных, как то – о здоровье великого Лопе, батюшки нашего хозяина, который как раз недавно получил от него письмо. Как я уже имел случай докладывать, Лопе Феликс де Вега Карпьо-и-Лухан был законно признанным плодом любви Испанского Феникса и комедиантки Микаэлы Лухан, которую он в стихах неизменно называл Камилой Лусиндой. Отношения между отцом и сыном поначалу не складывались, поскольку паренек был неслух и озорник и не выказывал особенной тяги к учению. «Из-за огорчений, доставляемых мне сыном, – писал Лопе, – я был не в состоянии завершить работу. И по причине его распущенности и неразумия мы редко видимся». И вот наконец, решив в военной службе искать спасения от всех этих неурядиц и разногласий, юноша завербовался на галеры, где поступил под покровительство маркиза де Санта-Крус, который дружил с его отцом и сам приходился сыном легендарному адмиралу дону Альваро де Басане. Столь ранняя солдатчина вдохновила великого Лопе, ко времени, о котором я веду рассказ, примирившегося с отпрыском, на ласковые строки в бурлескной поэме «Котомахия», позже целиком посвященной Лопито:
«Дону Лопе Феликсу де Вега Карпьо, солдату флота его величества» – это посвящение юный злосчастный прапорщик, которым отец так явно гордился, прочитать не успеет, ибо в самый год публикации, то есть в тысяча шестьсот тридцать четвертом, когда мы с капитаном Алатристе будем драться в Нордлингене со шведами, отправится в рискованную экспедицию за жемчугом на остров Маргариты и погибнет при кораблекрушении. Это в высшей степени печальное событие подвигнет безутешного отца на иные строки:
Безжалостных судеб закон несправедлив:
Ты чуть расцвел и – мертв, я, старец ветхий, – жив.
Однако в ту пору, в Милане, бесконечно далеки мы были от возможности предвидеть, какая судьба ожидает бедного нашего Лопито, как и то, что именно припасла она для нас с капитаном. Да если бы человек мог ведать такое, он тотчас сник бы, отказался от всякой борьбы и от любых усилий и сел бы сложа руки на манер древних философов ждать кончины. Но мы-то были не философы, а люди, которые передвигаются по враждебной и неверной стране, именуемой «жизнь», и наши помыслы и мечтания не простирались дальше, чем похлебать горячего да переночевать не в чистом поле, а под крышей, и уж совсем как предел желаний – в обществе, приятном глазу и на ощупь; не имея притом иного достояния, кроме скудного солдатского жалованья, шпаги – кормилицы нашей, да ожидающих где-то шести футов земли, куда положат нас – в том, конечно, случае, если не отправят на корм рыбам. Ибо мы, испанцы, как дети своего века, как жертвы суровых наших обстоятельств, считаем удачным и бестревожным только тот день, что уже прожит.
– Когда начнется заутреня в Сан-Марко, все четыре отряда приступят к согласованным действиям, – объяснял долговолосый. – Первая займется Арсеналом, вторая – Дворцом дожей, третья – еврейским кварталом, а четвертая – теми, кто придет на мессу. Одновременно, сразу после смены караула, выступят наемники-далматинцы, расквартированные в замке Оливоло, немцы, несущие охрану Дворца дожей, шведы и валлоны из гарнизона фортов, защищающих устье Лидо, позволив нам перебросить подкрепления из Адриатики… К этому времени туда подойдут десять испанских галер с десантом, который высадится в случае надобности, а верней – самой крайней нужды. Все должно выглядеть так, будто восстали сами венецианцы, недовольные правлением дожа Джованни Корнари и – самое большее – попросившие Испанию не оставаться в стороне.
Диего Алатристе на миг отвел глаза от разостланного на столе плана Венеции и посмотрел по сторонам. Грязновато-серого света, проникавшего через освинцованные оконные стекла, не хватало для такого просторного помещения, и потому в двух канделябрах горели толстенные свечи. В пламени горящего воска виднелись лица еще трех человек, которые сидели вокруг стола и всматривались в план, покуда кабальеро по имени Диего де Сааведра Фахардо – длинноволосый, с усами и крошечной бородкой под нижней губой (это его капитан видел тогда в посольстве вместе с Кеведо и графом де Оньяте) – в подробностях излагал распорядок действий каждого. Никого из этих троих Алатристе прежде не знавал, но облик их показался ему знакомым, ибо совпадал с его собственным: замшевые или кожаные колеты, загрубелые, обветренные, будто выдубленные непогодами и военным лихолетьем, твердо очерченные лица со шрамами, густые усы. Войдя, эти люди сняли и грудой сложили на диван у дверей свою амуницию – длинные кинжалы-«бискайцы» и хорошие шпаги из Толедо, Саагуна, Бильбао, Милана или Золингена. И с первого взгляда в их хозяевах можно было признать испытанных, закаленных солдат-ветеранов из числа самых отборных.
– Никто, разумеется, не поверит, будто мы к этому непричастны, – продолжал Сааведра Фахардо. – Но это не наше дело. А наше – сделать так, чтобы Венеция подпала под нашу власть. Чтобы правил там дож, удаленный от Франции, Англии и Ватикана. Друг и союзник его католического величества и императора Фердинанда.
Секретарь испанского посольства говорил с непринужденностью человека, поднаторевшего в государственных делах, но при этом – немного отстраненно, чуть свысока, слегка пренебрежительно, как, по его мнению, и подобало объяснять важные вопросы тем, кто ни бельмеса не смыслит в высокой политике. Вот он замолчал и оглядел присутствовавших, как бы желая убедиться, что они постигли суть его речей, а потом полуобернулся к тому, кто был в комнате шестым – и занимал место во главе стола, но сидел не вплотную к нему, а слегка отодвинувшись и не на стуле, а в высоком кресле с затейливой резьбой. Сааведра полуобернулся весьма предупредительно, будто испрашивая позволения продолжать, и позволение это было обозначено едва заметным кивком.
– Венецианцы тоже примут участие. Несколько недовольных своим положением капитанов, которым платят то золотом, то посулами, поддержат переворот.
Вот это всегда восхитительно у власть имущих, размышлял меж тем Диего Алатристе, не сводя глаз с человека во главе стола. Им порой даже не надо трудиться размыкать уста, чтобы отдать приказ, за них говорит должность – и довольно взмаха ресниц, чтобы повеление было исполнено незамедлительно. А этот человек принадлежал к ним – к тем, кто умеет повелевать и заставлять повиноваться, – это был Гонсало Фернандес де Кордова, миланский губернатор. Пропасть разделяла их, но Алатристе узнал его, как только вельможа вошел в комнату (все встали при его появлении) и без церемоний и представлений присел в сторонке, а Сааведра Фахардо начал говорить. Капитан никогда прежде не видел его так близко – даже когда дороги их сошлись на одном и том же поле битвы, и нынешний губернатор носил латы, был окружен свитой и сидел на коне. Прославленному военачальнику, потомку Великого Капитана[15], человеку, которому вверили миланские дела сразу после приснопамятного марша под командованием его шурина, герцога де Фариа, не исполнилось еще сорока. Сегодня вместо стальной кирасы, ботфортов со шпорами и шляпы с пышным плюмажем на нем были сафьяновые башмаки, черные шелковые чулки, темно-синие бархатные штаны и такой же колет с валлонским плоеным воротником. Затянутая в тонкую замшу правая рука сжимала перчатку, а левая – такая же аристократически тонкая, как меланхолическое лицо, украшенное подвитыми бакенбардами и остроконечными нафабренными усами – не указывала вдаль жезлом, но с томной расслабленностью лежала на подлокотнике, поблескивая перстнем с драгоценным камнем, которого хватило бы, чтобы месяц выплачивать денежное содержание целой роте немцев.
– Кроме того, кое-кто из людей, назначенных Республикой, тоже это поддерживают, – продолжал Сааведра Фахардо. – Они в случае успеха возьмут бразды правления, примут на себя бремя власти в стране. Впрочем, это уже дела политические, вам, господа, неинтересные.
Один из вояк хлопнул по столешнице ладонью и негромко засмеялся.
– Наше дело – глотки резать, – сказал он вполголоса. – И точка.
Остальные, включая и Алатристе, заулыбались, переглянувшись. Они внезапно почувствовали свою общность. Тот, кто подал реплику – широкоплечий, круглолицый, густобородый, – посмеялся еще немного и искоса взглянул на губернатора, как бы желая убедиться, что его слова не сочли непозволительной дерзостью. Однако Гонсало Фернандес де Кордова оставался бесстрастен и невозмутим. Зато Сааведра Фахардо посмотрел на шутника неодобрительно. Заметно было, что выражение «глотки резать» резануло ему и уши. Показалось неуместным, как пистолетный выстрел посреди точно выверенной и дипломатически взвешенной речи.
– Можно, конечно, и так сказать, – согласился он, смирив себя.
– И попутно хотелось бы узнать насчет дувана, – выговаривая слова на португальский манер, отважился встрять другой солдат – худощавый, с сильно поредевшими соломенными волосами и такими же светлыми усами.
– Насчет чего?
– Насчет добычи.
Вояки за столом снова заулыбались. Но на этот раз губернатор счел нужным вздернуть бровь и слегка похлопать перчаткой по ручке кресла. Даже в таком обществе и в таких весьма особых обстоятельствах не следовало все же переходить известные рамки. Улыбки исчезли так быстро, что, казалось, кто-то открыл окно, и их вытянуло сквозняком. Сааведра, почувствовав поддержку, воздел указательный перст и продолжил:
– В этом вопросе не должно быть недомолвок: да, это допускается, но в строго определенных местах. Будет составлен список домовладельцев, к этому времени уже убитых или взятых в плен. И в любом случае, пока не достигнута главная цель, всякий, кто остановится, чтобы прикарманить хотя бы цехин, поплатится за это жизнью.
Он остановился и молчал довольно долго, давая слушателям глубоко, всем сердцем, прочувствовать эти – и особенно последние – слова. Потом суховато добавил, что убийство или захват самых видных сенаторов будет задачей самих венецианцев. Этим займется капитан – один из местных заговорщиков. Что же касается испанцев, то хорошо бы каждому неукоснительно придерживаться предначертаний. Тут Сааведра Фахардо опять помедлил и указал на чернобородого солдата: дону Роке Паредесу – так его звали – со своими людьми надлежит устроить пожары в еврейском квартале. Что будет уместно и своевременно, ибо пожары отвлекут внимание. Одновременно необходимо пустить слух, что евреи – суть главная пружина мятежа и ополчились на своих соседей. Это вызовет в городе возмущения и обратит против евреев то, что в других частях города было бы сопротивлением мятежу истинному.