Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 - Антон Дубинин 29 стр.


Я слов, конечно же, не знал. Мы самозабвенно стучали по щитам, Арнаут изо всех сил играл на свирельке. Наконец песня кончилась; двое слегка охрипших певцов отдышались.

Никакого отклика со стороны ворот, конечно же, не последовало. Нимало не отчаявшаяся компания завела новую песню, еще откровенней, снова про любовь, к какой-то императрице. На этот раз слова знал еще и Аймерик, так что хор звучал громче. Сентябрьский ночной холод стоял за плечами, и было, как мне казалось, темнее обычного.

На этот раз, как ни дико, мы получили ответ.

Неожиданно громкий хрипловатый голос выговорил совершенно по-провансальски:

— Ну и чего орете? Шли бы спать, дети. И на войне не могут игр оставить…

Аймерик поперхнулся от неожиданности. Мы растерянно помолчали. Потом Сикарт насмешливо крикнул:

— Эй, ты там! За стеной! Нам нужен не ты, свиная башка, мы поем для епископа Фулькона!

(Уж кому-кому, а Сикарту Кап-де-Порку[14] не следовало бы дразниться свиной башкой, подумал я рассеянно.)

— Прямо для самого епископа Фулькона? — устало отозвался голос. А ведь, наверное, им там страшно, внутри, подумалось мне. Смотреть на все это несметное войско, на черные, как от саранчи, поля… Рыцарь Бодуэн!.. Там же рыцарь Бодуэн…

И впервые за сегодняшний день мне захотелось, чтобы всего этого никогда не было.

— Прямо для самого! Для епископа дьяволов! — продолжал хорохориться Сикарт. Теперь его поддержало еще несколько голосов, в том числе Аймериков. Я молчал, потому что мне было стыдно и дурно.

— Позови-ка нам епископа дьявольского! Мы ему пару слов хотим сказать!

— А если он задницу не хочет от кровати оторвать, так передай, что мы, тулузцы, очень ценим его песни…

— И каждый день их поем!

Дружный смех. И в самом деле, неплохая шутка.

Голос долго молчал там, за деревянной стеной. Доносился он как бы сверху — наверное, там была какая-то дозорная башенка, в темноте не различишь. Потом крикнул:

— Да, Фулькон воистину епископ дьяволов! Потому что вы, ребята, дьяволы! А он — ваш епископ!

— Сам ты дьявол! — взорвалось сразу несколько голосов. Громче всех разорялся доселе молчаливый Бек, проявивший недюжинное знание ругательств. Но со стен больше не отвечали. Ни единого слова.

— Ладно, хватит нам тут разоряться, — плюнул Сикарт. — Стоим, лаем, как псы перед запертой дверью… Уж завтра-то мы ее отопрем, будь здоров! А сегодня пошли-ка лучше спать, парни. Завтра до рассвета нас подымут.

Мы отправились обратно — потеряв всякий вкус к пению и веселым разговорам. Напоследок двое парней подбежали и прощальным актом презрения помочились на створы ворот, но веселье было окончательно испорчено. Я чувствовал, что не мне одному стыдно, но сказать ничего не мог. Хмель совершенно выветрился, стало темно и грустно.

На подходе к лагерю, в темноте, нас встретило несколько довольно злобных каталонских рыцарей, которых мы, должно быть, разбудили громким пением. Своим гортанным выговором они обозвали нас по-всякому и сообщили, что если бы не война, таких, как мы, надлежало бы выпороть. После чего велели немедленно отправляться спать — иначе не избежать нам все-таки хорошей порки. Нельзя сказать, чтобы это прибавило неудачным шутникам радости.

— А что, если это сам Фулькон с нами болтал? — высказал неожиданное предположение кто-то из наших. — Смотрите сами: провансалец же… И за Фулькона заступается, значит, задело его… И вообще, мне показалось, по голосу похож.

— Да ладно, чего б ему в предместье делать? Не караулить же… Он небось молится где-нибудь, святоша поганый, или вином наливается.

Но возражение не встретило особой поддержки. Все какое-то время шли молча, раздумывая, мог ли то оказаться Фулькон. И не знали. В темноте, кто ж его разберет.

Палатку мы собирались делить с Арнаутом-музыкантом и двумя братьями. Я уже собирался было нырнуть туда, в душное тепло, и немедленно уснуть. Помолившись, конечно… кратенько. Последнее время я стал очень кратко молиться — и когда я это замечал, меня это слегка тревожило… Но так много всего случалось, что замечал я это тоже все реже и реже. Тот мальчик, что засыпал, сжимая под подушкой распятие, делался из части меня всего-навсего прошлым. Как проповеди отца Фернанда, как желто-бледное лицо моей матушки на подушке, как… поднятый вверх взгляд белого проповедника на горячих углях.

Даже не знаю, милая моя, чьими молитвами вернулся я из такого плачевного состояния. Может быть, твоими. Может быть… рыцаря Бодуэна.

Я уже хотел было отправиться спать. Но Аймерик окликнул меня, и я подошел, сел рядом с ним у мерцающих красных углей. Костер совсем прогорел — да и дров нашлось мало в лугах, где мы стояли; за тем, что было, нам пришлось сбегать к реке и наломать там прутьев от кустов. И ветвей тонкопалых серебряных ив.

— Слышь чего, — сказал Аймерик, поворачивая сказочно красивое, очерченное тенями лицо. — Я чего-то из-за Фулькона этого дурацкого так огорчился…

— Я тоже, — честно признался я. — Дураки мы, в самом деле. Лучше бы за дона Пейре помолились, и за себя.

Но Аймерик не слушал, думая о своем. Глаза его в темноте казались совсем черными и огромными, на пол-лица. Он смотрел на меня.

— Я из-за брата огорчился, знаешь… Вспомнил его, ну, Бернара. Он хороший был. Хотя я и дрался с ним иногда… Он мне такие деревянные лодочки в детстве делал, загляденье! Я их то в реку пускал, то просто в канавы… И еще с Бернаром можно было по-настоящему разговаривать. По-мужски. С отцом так не получается, он сильно старше, не понимает ничего — хотя отец, конечно же, у меня лучше всех, — прибавил он поспешно. — Но все-таки брата не хватает, даже очень. Как вспомню, как он умирал… Руки тянул и одними губами просил: пить!.. Худой такой стал, прямо страшно, а раньше был парень сильный, меня одной рукой мог побороть! Меня отец в кухню не пускал, велел есть у себя в комнате: Бернар-то на кухне лежал после консоламентума, так отец боялся, что я не вытерплю и ему воды поднесу… Матушку он тоже близко не подпускал. Она женщина, она слабая, так, говорил, и погубит душу сына ради его тела… Я знаю, да, что Бернар теперь в раю. Да только я-то здесь, и мне без него пусто…

Глаза Аймерика блестели. Я смолчал о том, что я думаю о катарской вере и об обычае замаривать больных жаждой, и попробовал утешить друга.

— Зато у тебя Айма есть. Она просто отличная…

— Айма — девица. Она, конечно, умница у нас, я ее люблю, да все равно сестра брата не заменит. Это, парень, совсем другое…

Я подумал, что у меня тоже был брат. Да что там был — он, наверное, и есть до сих пор, Эд, защищавший меня в детстве от побоев отчима, подаривший мне на Пасху десять денье, первые в моей жизни деньги, и рассказывавший мне такие отличные истории про рыцарей… Эд, с которым мы строили осадную башню из садовых лестниц, он где-то сейчас живет и не знает, что мне без него тоже пусто, как Аймерику без Бернара. Интересно, скучает он обо мне? Я променял его на отца — и не получил такового, только возможность иногда видеть этого самого отца, радоваться тому, что могу смотреть на него… и что я — по ту же сторону. Но нового брата мне взять неоткуда…

Я так задумался, что вздрогнул, когда Аймерик взял меня за руку. Лицо у него было такое, будто он сейчас заплачет.

— Хочешь стать моим братом?

— Братом?..

Я не сразу понял, что он имеет в виду. Мы на севере редко братались. Я, по крайней мере, не знал таких случаев, только слышал в историях про Королевства-за-Морем.

— Ну, мы можем смешать кровь, — сказал Аймерик, словно смущаясь, — и тогда ты будешь моим ami charnel. У нас так часто делают, когда союзы заключают или просто от… большой любви. Ami charnel, это значит, плотский друг, побратим, то есть больше, чем друг — уже родственник… С такой же кровью. А я буду твоим плотским другом, вот и все, мы же все равно живем вместе. И на войну вместе ездим… И ты говорил, что твой отец был провансалец…

Надо же, запомнил, поразился я. А тогда все твердил, что я вру… Но еще больше меня поразило, что именно Аймерик, у которого все было, о чем я мог только мечтать: настоящая семья, дом, свобода, достаточно денег, всеобщая любовь, место в жизни, отец… Аймерик, имевший все, обратился ко мне, не имевшему ничего. Я ему зачем-то оказался нужен.

— Ну что, ты хочешь или нет? — спросил Аймерик, начиная уже злиться и сжимая мне руку до боли. — Если нет, так и скажи. И пошли спать.

Хотел ли я, чтобы Аймерик был мне братом — конечно, хотел! Да и относился к нему все это время именно как к брату. Если бы пропасть «богатый-бедный» между нами не была так глубока… Но для Аймерика, видно, ее вовсе не было. Еще бы — кто более, чем сам приживал, понимает зависимость такого положения?

Конечно, хочу, сказал я, тоже сжимая его руку. Я давно уже хочу, чтобы ты мне братом был. Только сказать не решался, думал, тебе этого не надобно.

Конечно, хочу, сказал я, тоже сжимая его руку. Я давно уже хочу, чтобы ты мне братом был. Только сказать не решался, думал, тебе этого не надобно.

Мы порезали руки и соединили порезы. Вина, чтобы смешать кровь в чаше, как делают люди, которым некуда спешить, у нас не оказалось. Кровь текла, капая на траву, темная в темноте. Угли едва мерцали. Аймерик посмотрел на меня блестящими, очень черными глазами, потом наклонился и слизал мою кровь языком. Я сделал то же самое с его рукой. Кровь моего брата была соленая, теплая, но быстро остывала и густела. Теперь в моем теле еще больше окситанской крови… Мы вытащили из костра еще тлевшую головешку, раздули до красноты и по очереди прижгли ей ранки. Было больно, но ни один из нас не пикнул, я только зашипел сквозь зубы.

— Ну вот… брат, — неловко сказал Аймерик шепотом. И засмеялся. — Надо же, как я от этого слова отвык. Айма теперь тебе тоже почти что сестра. Потом скажем ей, она обрадуется.

— Брат, — сказал и я, пробуя это слово на вкус. Пытаясь понять, что же со мной происходит — болит, что ли, где-нибудь? Рана ноет? Вроде нет… Страшно мне завтрашнего штурма? Тоже нет, сколько их я перевидал за последние три года… А что же это тогда за сосущее чувство у меня во всем теле?

В палатке нам спать не хотелось, и мы легли снаружи, под телегой на случай дождя. Снизу постелили Аймериков плащ, накрылись одеялом. Только когда мы улеглись — я положил пораненную руку поверх Аймериковой, и он, прежде чем захрапеть, ее дружески пожал — я понял, что это за странное чувство во всем теле. Это счастье.

* * *

С утра — еще темно было — нас поднял рыцарь Понс, уже в полном вооружении. Был он весьма встревожен и обратился к нам без особенной ласки.

— Давайте, давайте, лентяи, шевелитесь! Доспитесь тут до самого Монфорова прихода.

— Монфорова? — из шатра высунулась лохматая русая голова Арнаута. — Что, Монфор? Он идет?

— Гонец прибыл, говорит, он уже в Больбоне, — мрачно ответил рыцарь. — Это значит, Саверден уже проехал. Молится у цистерцианцев, сволочуга. Видно, всю ночь скакал без роздыху, черт ненасытный! Сегодня самое малое Готрив минует, при такой-то скорости, а то и ближе подойдет. Поэтому наше дело — занять город раньше, чем он на том берегу появится…

Мы все как по команде обратили взоры к Гаронне, катившей вдалеке свои широкие воды. Как будто ожидали уже увидеть там красные и белые стяги крестоносцев, встающие в рассветном тумане над водою. Но никаких стягов, конечно же, не увидели.

Аймерик — мой брат — выкатился боком из-под телеги, покувыркался по росистой траве, чтобы скорее проснуться. Рыцарь Понс не выспался, он был зол и раздражителен.

— Хватит кататься по земле, как жеребенок! Мы в военном лагере, а не на ярмарке. Чтобы когда я вернусь, все были уже готовы, и в доспехах!

— Понс сегодня злой — сущий бес, — бурчал Аймерик, споласкивая лицо водой из вчерашнего кувшина. — И чего он бросается на людей, как собака? Мы, что ли, виноваты, что у Монфора такой хороший конь?

Но настроения для шуток не было ни у кого. Даже у шутника Сикарта стало белое и серьезное лицо. Мы помогли друг другу надеть доспехи, обменивались короткими фразами. Погода за ночь испортилась — над Мюретом стояли тяжелые облака, в воздухе висела белая морось. Может, и дождь пойдет, высказался в своем обычном духе толстый Бертомью. На этот раз ему было нечего возразить, но все равно все возразили, будто нашли, на ком отыграться:

— Не говори под руку!

— Заткнись!

— Тебя спросить забыли!

— Если Бог пошлет дождь — будет дождь, и ладно, — очень католично высказался Оливьер, младший из двух братьев. Они, похоже, были в компании самыми добрыми. И именно они вчера поддержали меня против того парня, что изображал причастие с бутылкой абсента. Они мне все больше нравились… особенно теперь, когда последние крохи зависти всем братьям на свете ушли из меня, как мне казалось, навсегда. У меня-то тоже появился брат! Аймерик! И стоило об этом вспомнить, как все несчастья, Монфор под Саверденом, дурная погода и вчерашний стыд, казались сущей мелочью.

Бегом вернулся эн Понс и приказал нам седлать коней.

* * *

Старенький священник в тоскливом отчаянии смотрел в спину молящемуся. Спина была широкая, как столешница, поставленная на ребро. И так, совершенно неподвижный, коленопреклонен, рыцарюга молился уже который час. Как водится, положив на алтарь свой меч. Герой рыцарского романа, да и только… Безумно жаль будет, если его завтра же убьют. Тогда и больбонским цистерцианцам тяжело придется. Какое-то время тяжело придется всем монашествующим округи — еретики опять взыграют, по крайней мере, когда дон Пейре Католик вернется через Пиренеи домой. Можно, конечно, попробовать искать покровительства графа Фуа — после победы в бою ему наверняка захочется и полного восстановления в правах, дружбы с Римом, чтобы не дай Бог не явился через год-другой новый Монфор — так почему бы не почтить древнюю обитель, где в склепах покоятся графские предки-Рожеры, где для самого старого де Фуа давно куплено местечко… Но дело даже не в опасностях — Церковь Странствующая, до того, как слиться ей с Торжествующей, никогда не чувствовала себя в мире сем уютно и спокойно… Дело в том, что старому патеру было весьма страшно за этого человека, Монфора. Уж Бог его знает, почему.

— Вы звали исповедника, сыне? Я здесь.

Франк шевельнулся, тяжело поднялся на ноги. И сразу показался ниже, чем ожидалось от его коленопреклоненной фигуры. Морщась — затекли суставы, видать — несколько часов кряду коленями на холодном полу, это не шутка даже для молодого рыцаря — повернулся к священнику. Тот откинул мокрый капюшон: долгий дождь снаружи, мало хорошего, само небо не желает отпускать Монфора. И франков, чужих людей, спешащих отсюда умирать.

— Что, отец?

— Исповедник, граф. Вот я пришел.

Больбонский настоятель снизу вверх смотрел в некрасивое, обожженное солнцем лицо, поросшее медвежьей черной щетиной. Менее всего этот человек походил на сумасшедшего. То, что движет им, то, что сейчас направляет его против вдесятеро превосходящего войска — может ли это быть Дух Святой? Может быть, он слышит голоса, как Авраам? Или с ним говорят ангелы, как с Иисусом Навином? Или ему просто хватает тьмы веры, чтобы делать, что надобно, и не думать, что будет? А может… может, он слишком тупой, по-франкски твердолобый, чтобы сомневаться? Тогда дай нам всем Господь такой тупости… Может, мы, провансальцы, слишком много думаем и сомневаемся — вот доразмышлялись, что Господь нашел для нашей земли новых хозяев…

Не выдержал, спросил все-таки — эту огромную фигуру, сутулую, спокойную, совершенно неустанную (Монфора едва уговорили его рыцари остаться на ночлег, отдохнуть: он-то хотел скакать всю ночь, чтобы прийти к Мюретскому гарнизону на помощь как можно скорее! Если бы мессир Бушар не заявил категорично, что если и еще одну ночь не спать — завтра он меча не сможет поднять, скакали бы до рассвета).

— Сыне, вы уверены, что хотите… открытого боя?

Монфор молчал. Отвечал светлыми, усталыми, совершенно ничего не выражающими глазами — да. Отстань, священник. Все равно — да.

— У вас почти нет пехоты. У вас — пятьсот рыцарей, и это вместе с гарнизоном Мюрета, с которым вряд ли вам дадут соединиться. У графа Раймона пехоты — вся Тулуза, и с ними арагонский король… Дон Пейре великий полководец. Вам ли не знать.

Монфор молчал. Качнул тяжелой головой — скорее в знак почтения к сану, чем из желания отвечать. Сколько раз ему задавали такие же вопросы за последние несколько дней?

— Монсиньор Арнаут Амори, и тот против. Вы не должны воевать с католическим королем. Монсиньор Арнаут никогда не бегал битвы, но здесь…

(А Арнаут Амори, некстати подумалось цистерцианскому аббату, Арнаут, глава их Ордена, совсем недавно бок о бок с доном Пейре рубил мавров под Толосой. Сам привел двухтысячный отряд из Нарбонна, облачил старое худое тело в кольчугу… А как все радовались, помнится, когда пришли из-за гор добрые вести! Мирмамолино, проклятый Кордовский эмир, разбит наголову, Реконкиста считай завершена — теперь марокканцы лет пять носу в Кастилию не покажут… И где теперь наша слава, где наша радость, дон Пейре? Ах, монсиньор Арнаут, нынешний примас Лангедока, как же много у вас причин не желать войны с королем Арагонским…)

А Монфор все молчал. Смотрел своими светлыми франкскими глазами — совсем чужие у них глаза, вовсе непонятно, как читать настоящие чувства на таком холодном закрытом лице…

— Сколько у вас бойцов? Если посчитать всех вместе, с отрядами вашего брата и с теми, что в городе — сколько?

— Довольно, чтобы победить. С Божьей помощью.

— Здравый смысл подсказывает, сыне, что лучше было бы пытаться решить дело миром. Король арагонский достаточно разумен, чтобы пойти на переговоры, его цель — не уничтожить вас, а восстановить в правах своих родичей и вассалов. Кроме того, предзнаменования… Ваша супруга видела дурной сон.

Назад Дальше