Он знал, с каким трудом Седельникову удалось убедить городской отдел народного образования зачислить его без должных документов и педагогического опыта на штатную должность. Однако рисунки Андрея, предъявленные Седельниковым заведующему гороно, были настолько хороши, что тот сразу сдался, нашел все же вакансию, благо учителя позарез были нужны, и, кроме того, пообещал всемерно посодействовать работе Андрея по совместительству и декоратором в городском театре.
В художественном училище старшие классы были не просто заполнены забиты, а начинать Андрею с "азбуки" не было никакого смысла. Когда Седельников показал и директору училища рисунки Андрея, тот только развел руками: "Чему мы сможем его научить? Разве что поднатаскать в теории..."
Но все это откладывалось до осени - начала учебного года и театрального сезона, а на летнюю пору он оказывался предоставленным самому себе. Да еще добрым заботам Седельникова, с которым у него с первой же встречи установились непринужденные отношения и который - пока! - все же приткнул его расписывать грибки и скамеечки в городских детских садах и яслях.
- Ты заходи почаще ко мне, - говорил он Андрею, - не стесняйся. Конечно, я частенько бываю и вот как занят, - он провел себя ладонью по горлу, - но случаются просветы, когда просто с человеком хочется поговорить.
- Просветов, знаю, у тебя мало, а людей, с кем хочется просто поговорить, много, - возражал Андрей. - Как угадать, когда я тебе не помешаю?
- Проходишь мимо горкома - раз. Риск небольшой. Киру можно спрашивать и не спрашивать. Известно, в какую сторону дверь открывается. Два - откуда удастся, позвонишь по телефону, поискать общие наши возможности. И наконец, имеется у меня и квартира - три. Здесь уже никаких помех не встретится. Разве что детский плач, обе дочки мои страшные ревы. А Ирина будет только рада, она очень любит таких, как ты, молодых, еще не признанных. Сама поет заслушаешься. Соловей! Ей только в оперном театре выступать бы. Не хвастаюсь, по-честному говорю. А вот на сцену не хочет - тайна женской души. Попробуй разгадай! Я не могу.
Именно поэтому Андрей ни разу не зашел на квартиру к Седельникову. Что ему делать в обществе двух отчаянно ревущих девчонок, непризнанных молодых талантов, и по-соловьиному поющей Ирины, тайну женской души которой разгадать невозможно? Будет он в этой наверняка очень веселой, бойкой и остроумной компании белой вороной. Его заклюют своими уверенными суждениями о любой области искусства. А сидеть в уголке угрюмым молчальником - значит портить себе и другим настроение.
Но больше всего Андрея угнетала необходимость в качестве гостя, если не окажется посторонних, самому вести разговор с хозяйкой дома. Он почему-то сразу, заочно, проникся к ней тяжелой неприязнью. Перед глазами возникал образ хитрой и двуличной женщины. А в ушах у него звенел голос Ольги. Она ведь тоже "пела" соловьем.
Все свободное время Андрей отдавал рисованию и особенно чтению. Туго набитые карточками выдвижные каталожные ящички областной библиотеки приводили его и в восторг и в смятение. Выбирай! Есть все. А все прочитать тысячи лет не хватит. И здесь вообще-то очень вежливые библиотекарши не подсказывают растерявшемуся перед этим духовным изобилием читателю необходимую для него в самую первую очередь книгу, как это делала Ольга. Откуда она знала все книги, все, что в них написано? Может быть, и не знала. Конечно, не знала. Это был ее стиль работы. У нее был во всем свой стиль. А книги она предлагала хорошие.
Роясь в картотеках, Андрей против воли вспоминал Ольгу, чувствуя, как при этом у него холодеют пальцы. Он заказывал себе десятки книг. Ему объясняли, что сразу столько выдать не могут. Андрей краснел, торопливо сокращал список. А когда приходил вновь, вежливые библиотекарши спрашивали его недоверчиво: "Вы успели уже это все прочитать?"
Было очень тягостно отвечать на такие вопросы. Но радость общения с книжными страницами, радость новых открытий, содержащихся в них, смягчала все неприятности. Особенно жадно он вчитывался в книги о великих художниках. Искал в них параллели с собой. Не находил. Только судьба Франсиско Гойи вдруг его обожгла. Каэтана Альба... Женщина... дьявол... И все же любовь.
В горком комсомола он заглядывал при всякой оказии. И Кира, ладошкой чуть прикасаясь к своим теперь слабо завитым длинным локонам, дружески ему улыбалась и беспрепятственно пропускала в кабинет, даже если у Седельникова шло какое-нибудь совещание.
Андрей в замешательстве останавливался у порога, но Седельников делал ему знак: "Садись, вон там есть свободное место" - и тогда уходить уже было неловко.
Обсуждались вопросы самые разнообразные, подчас для Андрея очень далекие от его интересов, но скуки он не испытывал - Седельников всегда вел заседания остро и живо. Заканчивая их, он поднимался и спрашивал: "Кому что-нибудь непонятно, прошу задержаться. Остальные свободны. Кто в принципе не согласен - зайдите ко мне завтра. А вечерком подумайте, охладитесь на свежем воздухе. Полезна также и жаркая баня с веничком. Все! Есть еще совсем неотложные вопросы?" Вопросов не было. И мало кто оставался, чтобы прояснить непонятое. Остаться - значило расписаться в своей невнимательности; Седельников по ходу совещания умел добиваться предельной ясности. Что же касается в принципе несогласных с ним, они бывали, и то ли после прогулок на свежем воздухе, то ли после жаркой бани с веничком наутро приходили к нему. Одни с тем, чтобы подтвердить свое согласие, другие - чтобы неопровержимыми аргументами убедить секретаря горкома. И если аргументы оказывались действительно неопровержимыми, Седельников открыто признавал свое поражение. Оставшись однажды после особенно шумного совещания с Андреем вдвоем, Седельников вызвал Киру и, молитвенно сложив ладошки, попросил:
- Двадцать минут... Только двадцать минут. Кроме, конечно... - И многозначительно показал пальцем вверх. - А теперь, Андрей, рассказывай, что у тебя нового? О погоде не говори. Газеты я тоже читаю. Имею в виду пулю и новые рисунки. Ирочка, между прочим, в восторге от твоего пера. А ты дикарь какой-то! Не понимаю, почему не хочешь ей и сам показаться.
- А чего пуля? - ответил Андрей. - И думать о ней я забыл. Для экономии времени давай вообще никогда не будем ее вспоминать. А новые рисунки, вот посмотри...
Он передал Седельникову большой блокнот, от первого до последнего листка заполненный карандашными набросками. Блокнот целиком был посвящен только одному воробьишке, словно бы тот специально позировал Андрею, стремясь очаровать его своим веселым характером. Седельников изумленно всплеснул руками:
- Ты что, сперва с него фотоаппаратом моментальные снимки делал, а потом на бумагу перерисовывал? Он же у тебя все время движется! Как говорится, то боком, то скоком. Разве можно все это успеть глазом схватить?
- Успеваю. А как это происходит, не знаю. Так, само по себе. Худо еще бумага плохая. Карандаш на ней живого рисунка не дает.
- Да уж куда живее! И это прямо на улице?
- Ну, первые два-три наброска, понятно, с натуры. А остальные - чего тут хитрого? - один и тот же воробей, о нем уже мне все известно. Могу всю биографию его изобразить при лампе вечерком.
- И все равно, Андрей, что ты рассказываешь, для меня недоступно. Седельников пристально вглядывался в самый первый рисунок. - Этот воробей только что на землю опустился, еще крылышки не сложил... Сколько же времени, по самой малости, потребуется, чтобы...
- Понимаю. Тебя арифметика интересует. Наверно, минут пятнадцать, не то и полчаса, не меньше. А посмотреть - одно мгновение. Сколько это в секундах получится, не знаю. Мгновение - это же ведь меньше секунды? А потом рисуй сколько захочешь.
- Да-да, - задумчиво проговорил Седельников. - Если бы ты его даже щелкнул фотоаппаратом, скажем, на одну пятисотку выдержки, он бы все равно на пленке замер даже с не сложенными еще крылышками. А у тебя он шевелится. Понимаешь, чем дольше я гляжу на него, тем больше он шевелится. Вот штука! Ты это мне объясни.
- Этого я объяснить не сумею.
- Хорошо. Тогда, если ты, как сказал мне, всю биографию воробьишки знаешь, изобрази, что он будет делать... - Седельников медленно поднял руку, слегка пошевеливая пальцами и придумывая какую-то очень драматическую ситуацию из жизни бедного воробья, - когда... когда к нему подкрадывается кошка! И он это успел заметить.
Андрей снисходительно улыбнулся.
- Изобразить могу, а движения не будет.
- Почему?
- Потому что кошку увидел ты, а не я. И мой во робей - мой! - тоже ее не видит.
Седельников откинулся на спинку стула, вздохнул завистливо, молча покрутил головой.
- А зрачки у кошки были круглые или узенькие? - вдруг напористо спросил его Андрей. - Усы торчали в стороны или книзу были опущены?
- Ну-ну, не знаю, - растерянно сказал Седельников. - А какие у кошки должны быть зрачки? И усы, погоди, усы...
- Ну-ну, не знаю, - растерянно сказал Седельников. - А какие у кошки должны быть зрачки? И усы, погоди, усы...
- Значит, ты вообще никакой кошки не видел. И не только моему, но и твоему воробью бояться нечего.
И оба весело расхохотались. Седельников стал выпрашивать у Андрея блокнот, чтобы показать его Ирине. Передал, в который раз, ее настоятельное приглашение зайти вечерком, поболтать, послушать новые пластинки, которые им только что прислали с золотых приисков.
- Это же редкость, - убеждал Седельников. - В Светлогорске мало у кого имеются такие пластинки. Их завозят только на прииски, на боны продают. А у Ирины слабость к легкой музыке. И меня она к ней приучила. После трудного дня хорошо отдохнуть. Иринины подружки соберутся. Чудненько! Смех, беготня как на школьной перемене. Наследниц своих уложим спать. Чаю попьем. Потанцуем...
Андрей, как и всегда, решительно отказался. Потом, потом зайдет когда-нибудь. Непременно. Обязательно зайдет. А сам знал: нет и не будет ему пути в дом Седельникова. Не будет как раз потому, что там, по-видимому, постоянно толкутся еще и подружки Ирины, озорные, смешливые. Вот уж кто совсем, совсем не нужен ему!
- А ты запиши, - настаивал Седельников, - все-таки запиши для памяти: семнадцатого в двенадцать для комсомольского актива состоится лекция "О природе героического". Лектор из ЦК комсомола. Я уже слушал ее. Умница и говорит прекрасно - не знаю, с кем сравнить. Цицерон, что ли? Или по меньшей мере Ирина моя. Приходи. А вечером, часиков в восемь-девять, у нас, вместе с ней, все свои, соберемся.
Не вступая в спор, Андрей вытащил из кармана книжку - щедрый подарок Жени - и записал все, что продиктовал Седельников. Записал только с тем, чтобы именно в этот день никак не попасться ему на глаза, а интересную лекцию "Цицерона" все же послушать.
Краем глаза он заметил, что Седельников с чисто детским любопытством, а может быть, и с завистью разглядывает книжку, но почему-то спросить не решается, откуда взялась такая редкостная вещица у демобилизованного красноармейца. И Андрей, отнюдь не стремясь подразнить Седельникова, продлил, насколько это было возможно, личное свое удовольствие. Медленно-медленно перелистывая налощенные страницы, отыскал место для записи и сделал ее нарочито неторопливо. А захлопнув книжку, подержал ее на весу и только тогда все так же не спеша опустил в карман.
- Не от невесты подарок? - вырвалось у Седельникова.
- Нет, - глухо ответил Андрей.
И тут же в его памяти возник длинный госпитальный коридор, испуганно-печальное лицо Жени, с укором сказанные ею прощальные слова, порывисто всплеснувшиеся руки, теплом и болью упавшие ему на плечи, аптечный запах полураспахнутого белого халата и обжигающий вкус ее слез.
- Нет, - подтвердил Андрей.
Заглянула Кира - знак, что двадцать минут уже истекли, - и Андрей с облегчением встал. Ему очень хотелось побыть совсем одному.
И потом, спустя много дней, он вечерами уходил к реке, садился на камень и вглядывался в переменчивые струйки воды, тихо играющие возле его ног.
Снова и снова он вспоминал свой последний день в госпитале. Путался в противоречиях.
По логике, нравственно оправдывающей Женю, получалось, что в день расставания она открылась ему в своей любви у той предельно высокой границы, за которой уже непоправимо падает девичье достоинство, женская честь - так, как это прежде представлялось и самому Андрею. Все: и ее слова, и слезы, и быстрый отчаянный поцелуй, и дорогой подарок, за которым она - теперь и это ясно, - рискуя опоздать, ездила в тот день куда-то далеко, - все подтверждало искренность ее чувства. Но...
И начинались жестокие "но"! Почему все это открылось лишь у последнего порога? Он раньше не замечал этого. Или она раньше не смела? Улыбки, улыбки, ласковое прикосновение рук во время перевязок. Но так улыбались ему и другие сестры. И так улыбалась Женя другим. А все-таки выбрала только его? Но Владимир Дубко не похвалялся же своими любовными приключениями с другими медсестрами, если были у него такие с ними приключения, а о Женечке развязно болтал почти каждый вечер. Конечно, он анекдотчик завзятый, и, может быть, Женя попросту, как яркий персонаж, чем-то удобно и выгодно для рассказчика вписывалась в его нелепые выдумки. Но и сам Андрей не раз их видел вместе. Не так, совсем не так, как хвастал Дубко! Но...
Но во имя чего и по какому праву, по какой надобности он ведет это для Жени оскорбительное следствие? Женя прекрасный человек, и за малейшую попытку унизить ее он совестью своей обязан наказать любого. И себя первого.
Нет, Женечку он в обиду не даст!
А ведь уже обидел. И тяжело. За что обидел? За ее любовь. Но ведь любви-то не было.
И тут же в душе благодарил порыв тугого ветра, который не позволил выкинуть ее подарок в окно вагона. Книжка теперь была ему нужна. Однако совсем не для того, чтобы делать в ней повседневные записи. Нужна как сладостно-щемящее воспоминание о чем-то светлом без имени и без примет, возникшем счастливо и неожиданно и ускользнувшем золотой жар-птицей.
Свободные странички в книжке все убавлялись, словно шагреневая кожа в знаменитом романе Бальзака, но Андрей уже знал, внушал себе подсознательно, что самый последний листок он никогда не заполнит и, значит, всегда будет носить эту записную книжку с собой, медленно вынимать ее из кармана, поглаживать мягкий переплет и вглядываться в тонкие узоры серебряной инкрустации с его инициалами, ища в них, как в заколдованном кругу, ответ на все один и тот же вопрос: зачем ему нужен ответ?
15
Он долго поднимался в гору по едва заметной тропинке. Шел нарочито спокойно, выполняя наставления врача проверить, как поведет себя сердце при такой тренировочной нагрузке. Врач посоветовал пойти вдвоем. На всякий случай. Андрей согласно кивнул головой. А пошел все же один. Если врачу хотелось проверить его сердце, то Андрею нужно было испытать самого себя. Не будет, никогда не будет он пугливо прислушиваться к своим болезням! И тренировать должен не сердце, а волю. Разумно, без жестокости, однако же неумолимо заставляя каждую клетку тела подчиняться только приказам, которые станет отдавать ей он, Андрей Путинцев. Возможность этого бесполезно доказывать врачам. Любому человеку известно - нельзя с ног на голову поставить основные законы природы.
А нарушать их можно. Потому что для него это все-таки лучший выбор.
Чем это кончится? Не большим, чем вообще кончается все.
Андрей остановился, взобравшись довольно высоко. Отсюда хорошо был виден город, лежащий, как и все большие города, под пологом синего дыма. Светлогорск простирался вдоль Аренги, особенно по ее правому берегу, на много километров, и дальние его окраины совсем терялись в дрожащем знойном мареве. Река, такая быстрая и переменчивая, отсюда, с высоты, казалась скованной льдом. Все было плоско, немо и неподвижно там, внизу и вдалеке.
А вокруг Андрея целыми ватагами сновали бестелесные комарики, мошки, угловато порхали белокрылые бабочки и с гудом проносились толстые жадные пауты, норовя сразу же вонзить ему в плечи свое острое шило. Временами в вершинах деревьев прокатывался едва ощутимый южный ветерок, и тогда вздрагивали, крутились в разные стороны и долго не могли успокоиться круглые листья молодых осин, словно бы недовольных тем, что березки, боярки и черемухи замедленно и неохотно присоединялись к их суматошному разговору.
Была пора цветения многих трав, их высокие стебли грузно никли к земле, и там тоже шла своя непрерывная суета. Туда и сюда бегали какие-то жучки, ползали козявки, редко-редко схожие между собою, а чаще и совсем ни на что не похожие, так странно создала их природа, одной чрезмерно вытянув тонкие ножки, другую изогнув уродливым горбом, у третьей совсем выкатив малюсенькие глазки и без того на едва различимой голове, четвертую кокетливо наделив изумрудными пятнами на спинке и на боках, пятую сделан почти совершенно прозрачной. Муравьи издалека уверенно волокли к своим остро пахнущим домам-курганам сухие былки прошлогодней травы, обломки тонких полусгнивших веток ольховника, выбеленную дождями, опавшую сосновую хвою. Дикие пчелы, осы, шмели прилежно обыскивали каждый цветок, унося с собой хотя бы самую малость золотистой пыльцы, капельку медвяного нектара.
Все, все вблизи Андрея было в бесконечном, каждому из живых существ нужном, целесообразном движении. Так он отметил это для себя. Жизнь движение. И если движение прекращается...
Он остановился не потому, что добрался до места. И не потому, что устал. Ноги свободно несли его. Просто он почувствовал интуитивно, что наступил предел. Сделай он еще десятка полтора шагов вверх, и никакое усилие воли, никакой приказ уже не заставит сердце войти в нормальный ритм. Если сию же секунду не остановится он сам, остановится его сердце.
Андрей медленно опустился на невысокий холмик, подминая царственно покачивающиеся на ветру сиренево-пестрые саранки. Неведомо с чего накатившиеся слезы застлали все перед ним радужной пеленой. И трудно было поднять странно потяжелевшие руки, чтобы смахнуть слезы. Андрей зажмурился, превозмогая острую боль под лопаткой и словно бы с вызовом спрашивая кого-то, молча стоящего у него за спиной: "Ну а что же дальше?"