Кладбищенские истории - Григорий Чхартишвили 10 стр.


На Гайдзин-боти похоронены те, кто споткнулся на бегу, это кладбище неосуществленных планов, наглядное пособие к японской поговорке «росё-фудзё». Лаконичная максима, состоящая из четырех иероглифов, переводится довольно длинно: «Никому не дано знать, в каком возрасте ему суждено умереть». Или, если угодно, «человек предполагает, а Бог располагает», но только без оттенка христианской смиренности.

Большинство обитателей старого Гайдзин-боти умерли в расцвете жизни, не завершив начатого дела. Сегодня помнят лишь тех из них, кто успел принести Японии хоть сколько-то пользы – японцы знают, что такое благодарность. Не забыт молодой инженер Э.Мор-рел (ум. 1871), приехавший строить первую железную дорогу, но не доживший до ее открытия; его памятник имеет форму проездного билета. Раннюю фотокамеру напоминает квадратное надгробье первого учителя фотографического искусства О.Фримэна (ум. 1866). Могила одного из устроителей японского телеграфа Ф.Фиска (ум. 1875) похожа на аппарат Бодо. Под маленьким каменным казематом покоится германский специалист по тюрьмам Г. фон Зебах (ум. 1891), только решетки не хватает – хотя сто лет назад, наверное, была и железная ограда.

Чем дольше бродил я по Гайдзин-боти, тем неуютней мне делалось. Какая там романтика – по коже то и дело пробегали мурашки. Вероятно, дело в том, что здесь так много людей, застигнутых смертью неожиданно, неготовых умереть, думал я. Ничто не потрясает нас сильнее, чем внезапная смерть, главный ужас человеческого существования. Западный человек, дитя оптимистической цивилизации, живет на свете, делая вид, что смерти нет, а если и есть, то очень нескоро. Японская же традиция призывает пребывать в постоянной готовности к неожиданному концу. Одно из известнейших самурайских изречений гласит: просыпаясь утром, будь готов к смерти. Не потому что так импозантней, а потому что это обостряет ощущения и пробуждает разум; главное же – очень уж страшно умирать врасплох. Думаю, что эта экзистенциальная установка многим японцам придает на последнем пороге мужества.

Так вот что такое Гайдзин-боти: захоронение дилетантов смерти в стране, где мастерски умеют умирать.

Японские кладбища и выглядят совсем иначе, чем это. Они деловиты и скучны. Самое сильное впечатление там производят сектора, принадлежащие большим фирмам. Земля на хорошем кладбище стоит очень дорого, поэтому перспектива получить место на корпоративном участке считается существенным плюсом при заключении трудового контракта. Кто честно отработал положенный срок в компании, может рассчитывать на свои два кубометра почвы. Это наполеоновские гренадеры служили вместе, а спят вечным сном кто где, японские же клерки как сидели в одном зале стол к столу, так рядышком и укладываются: гендиректор, замы, начальники отделов, рядовой персонал. По своей обезличенности, усредненности японские кладбища поразительно похожи на бетонные меганекрополи советской эпохи – та же несентиментальность, та же десакрализация смерти.

А на Иностранном кладбище смерть мистична и непостижима, потому что это Внезапная Смерть, которую нельзя предугадать, к которой невозможно подготовиться. Здесь ее зона, ее заповедник, и когда начинаешь это чувствовать, делается по-настоящему страшно. В низинной части Гайдзин-боти всегда сумрачно и тихо. Над головой смыкаются ветви деревьев, звуки города почти не слышны, вокруг ни души. Всякое старое кладбище – это узел, в котором сплетаются несоприкасающиеся нити: разные пласты времени, жизнь и смерть, реальное и призрачное. Рациональность отступает, давая простор фантазии и вечному подозрению, что многое на свете не снилось нашим мудрецам. Если я долго разглядываю надгробье, которое меня чем-то взволновало – эпитафией ли, барельефом или высеченным на камне именем, – мне кажется, что я начинаю видеть человека, который здесь похоронен. Иногда даже слышу, как он мне рассказывает про свою жизнь, и это-то как раз совсем не страшно, а захватывающе интересно. Наверное, подобные видения (ну хорошо, пускай не видения – игры воображения) и сделали меня тафофилом.

Но на Гайдзин-боти, в самой старой его части, над могилами вдруг качнулся призрак, от которого мне сделалось не по себе. Я явственно увидел очертания Внезапной Смерти. Отныне она для меня останется такой навсегда, какое бы обличье ни принимала: автокатастрофы, несчастного случая, инфаркта или убийства. Я даже знаю, откуда это страшилище вынырнуло – из кошмарных снов, что некогда мучили по ночам здешних покойников. Именно такой она им несомненно и мерещилась.

У Внезапной Смерти узкие глаза, желтоватая кожа и косичка на макушке; она одета в латаное кимоно, в руке у нее бритвенно-острый меч из лучшей в мире стали. Нападает она без предупреждения. Вдруг ощущаешь холодок по спине – ив тот же миг на тебя обрушивается серия молниеносных, кромсающих на куски ударов.

«Правая рука обнаружена на некотором расстоянии, она еще сжимает уздечку пони. Одна сторона лица отсутствует, нос срезан, подбородок рассечен, голова почти отделена от туловища. Левая рука держится на лоскуте кожи, елевом боку глубокая рана, достигающая самого сердца. Все разрезы ровные и аккуратные, что лишний раз доказывает, насколько смертоносным оружием является японская катана в руках искусного фехтовальщика. Виновник ужасного злодеяния так и остался неустановленным».

Это свидетельство очевидца, который описывает место преступления, совершенного 14 октября 1863 года, когда неизвестный ронин (бродячий самурай) зарубил двадцатилетнего Анри Камю, сублейтенанта Третьего зуавского полка. Офицерик ни в чем перед ронином не провинился, просто слишком далеко отъехал от европейского Сеттльмента и слишком редко оглядывался назад. Неизвестный убийца подобным образом проявил патриотизм – не желал, чтобы «красноволосый дьявол» топтал своими сапожищами священную землю страны Ямато.

Бедного зуава собрали по частям и закопали на Гайдзин-боти, которое к тому времени уже успело принять изрядное количество жертв самурайской ксенофобии.

Не знаю, можно ли считать поводом для гордости то, что первыми постояльцами кладбища стали русские.

27 июля 6 года Эры Спокойного Правления (1859), вскоре после открытия Иокогамского порта, молоденький мичман Роман Мофет с клипера «Аскольд» был отправлен на берег за провизией в сопровождении двух матросов. Напали ронины – как обычно, без предупреждения. Мофета и матроса Соколова уложили на месте, второй матрос сумел убежать. Российский представитель граф Муравьев потребовал разыскать убийц, уволить местного губернатора и похоронить убитых достойным образом.

Ронинов не нашли, но губернатора уволили, а над могилой возвели помпезный памятник с колоннами и диковинным куполом луковкой, не столько русского, сколько мусульманского контура. С этого захоронения, собственно, и началось Гайдзин-боти – через два года вокруг набралось столько могил, что пришлось официально учредить специальное кладбище для иностранцев. На протяжении всех 60-х годов девятнадцатого века катана Внезапной Смерти поставляла сюда новых обитателей: голландцев, британцев, американцев, даже китайцев, имевших неосторожность одеваться по-западному.

Самый знаменитый из зарубленных гайдзинов — английский коммерсант Ричардсон, похороненный на 22-м участке. Этот пал жертвой собственного любопытства. В сопровождении двух приятелей он катался в окрестностях города и вздумал пялиться на сацумского князя, который возвращался из столицы в свою Кагосиму, сопровождаемый многочисленной свитой. Оскорбленные наглостью варвара самураи схватились за мечи. Ричардсон был убит, двое остальных, которым тоже изрядно досталось, сумели ускакать.

Памятник двум зарубленным голландским капитанам

Британская эскадра предприняла масштабную акцию возмездия: разбомбила Кагосиму и истребовала астрономическую компенсацию; виновных самураев заставили сделать харакири. Это, так сказать, большая история, предназначенная для учебников. Но меня куда больше впечатлил факт, кажется, никого кроме меня не заинтересовавший.

Оба спутника злополучного Ричардсона – Маршалл и Кларк – похоронены здесь же, неподалеку. И пережили они своего исторического знакомца совсем ненадолго. Неизвестно, отчего они умерли – от лихорадки (когда-то вокруг Иокогамы было много болот), от несвежей рыбы или от падения с лошади, но и им не суждено было вернуться в Англию, их тоже прибрала Внезапная Смерть.

На Гайдзин-боти щедро представлены все ее разновидности: кораблекрушения, пожары, перевернувшиеся коляски и, конечно, апофеоз росё-фудзё — Великое Землетрясение 1923 года, не только существенно увеличившее население кладбища, но и подведшее черту под первым этапом его истории.

На Гайдзин-боти щедро представлены все ее разновидности: кораблекрушения, пожары, перевернувшиеся коляски и, конечно, апофеоз росё-фудзё — Великое Землетрясение 1923 года, не только существенно увеличившее население кладбища, но и подведшее черту под первым этапом его истории.

Впрочем, и помимо призрака лихой смерти, до сих пор витающего над гаидзинскими могилами, на кладбище много чудно'го. Это место включено во все туристические путеводители по Иокогаме, но я ни разу не встречал там посетителей – разве что на вершине холма, возле главных ворот. Встанут на обзорной площадке, пощелкают камерами (старинные могилы на фоне небоскребов – очень эффектно), а вниз, в густую тень, не идут. Назвать эту тень манящей трудно. Какая-то она нехорошая. Над мертвыми камнями там висят огромные пауки, иные размером с хорошее блюдце. Их невесомые нити тянутся от мраморных ангелов к гранитным бодхисатвам, от китайских львов к христианским крестам и шестиконечным звездам, ибо здесь все религии вперемешку.

А напоследок Гайдзин-боти загадало мне загадку, над которой я ломаю голову до сих пор.

Дело в том, что с каждым из моих кладбищ я устраиваю нечто вроде игры в шарады. Происходит это следующим образом. Во время самого последнего посещения, когда всё, что нужно, уже осмотрено и сфотографировано, перед тем, как распрощаться, я выбираю первую попавшуюся могилу, читаю высеченную на ней надпись и пытаюсь разгадать, что она означает применительно ко мне. Обычно разгадываю, но на сей раз шарада оказалась слишком уж мудреной.

И этот еще не из крупных

Судите сами.

Я закрыл глаза и ткнул пальцем в сторону. Там было какое-то надгробие, по виду ничего особенного. На камне темнела длиннющая иероглифическая надпись невразумительного содержания. Я срисовал иероглифы в записную книжку, пометил номер могилы, ее расположение (4-й участок, рядом с воротами) и решил, что поразмыслю над этой головоломкой в самолете Токио – Москва, благо времени будет достаточно.

Так и поступил. Нашел по путеводителю имя покойника – «Карло де Нембрини, ум. 1903». Прочитал краткую биографическую справку: итальянский маркиз, потомок мантуанских Гонзага, был влюблен в Японию, принял буддийскую веру, на памятнике вырезано его посмертное монашеское имя «Андзюиндэндзюндзэндзиттитайкодзи».Ну и в чем message, подумал я. В том, что имечко по непроизносимо-сти напоминает фамилию «Чхартишвили»?

Разочарованно взглянул на соседнюю строчку брошюры – и закружилась голова.

Там было написано: «№ 41. Мидори, главная героиня литературного произведения».

Тут всё было странно: ни имени автора произведения, ни названия, да и вообще – как можно похоронить на кладбище литературную героиню? Не прототип, учтите, а именно героиню – сюдзинко.

Но это бы еще ладно. Главная странность заключалась в том, что я как раз заканчивал писать роман, действие которого происходило в Иокогаме 19 века и главную героиню которого звали Мидори! Она вполне могла бы быть похоронена на Гайдзин-боти.

Мне, как и другим беллетристам, не раз случалось испытать пугающее, но в то же время приятное потрясение, когда вымысел мистическим образом вторгается в реальность: встретишь человека с только что выдуманной тобой, совершенно небывалой фамилией, или в жизни произойдет то, что ты описал в романе, или сам угодишь в литературную, тобою же самим спроектированную ситуацию. Это нормально, месть профессии, главный фокус которой – как можно правдоподобней врать о том, что могло бы случиться, но чего на самом деле не было.

Однако никогда еще мое ремесло не глумилось надо мной столь явным и бесстыдным образом. Моя Мидори? Под номером 41? И я стоял рядом с этой могилой, не обратив на нее внимания!

Спокойно, сказал я себе. Должно существовать какое-то рациональное объяснение.

И оно, разумеется, нашлось.

Мои японские друзья навели справки и выяснили, что на 4-м участке Гайдзин-боти похоронена юная племянница известной японской писательницы Накадзато Цунэко, которая посвятила памяти девушки красивую новеллу. А Мидори – имя, пускай не самое распространенное, но и не такое уж редкое, так что всё это не более чем случайное совпадение.

Но я на этом не успокоился. Раздобыл книжку Накадзато Цунэко, стал читать – и снова голова пошла кругом. Знаете, о чем эта новелла? О прогулках по Гайдзин-боти и о том, какие мысли навевает это место.

Я пишу о кладбище Гайдзин-боти, на котором похоронена девушка, которую я принял за персонаж из моего романа, но которая на самом деле – героиня новеллы другой писательницы, которая тоже писала о Гайдзин-боти.

Змея проглотила свой хвост, литература и жизнь окончательно перепутались друг с другом. Этого-то я всегда и боялся.

Непростое кладбище Гайдзин-боти, я давно это знал.

Сигумо

На похоронах человека, который собирался стать буддой, публики было до неприличного мало. Из компатриотов один вице-консул Фандорин, бывший сослуживец покойного. Эраст Петрович стоял над узкой могилой, куда послушник только что опустил небольшой ящик с костями и пеплом, и слушал монотонный напев бонзы, теребя в руках шелковый цилиндр с крепом. Все японцы были в белом, и коллежский асессор в своем траурном сюртуке выделялся, будто ворон среди голубиной стаи.

Но и японцев на монастырское кладбище пришла всего горстка – слухи о страшной смерти затворника Мэйтана перепугали всю туземную Иокогаму. В последний путь прах отшельника провожали лишь настоятель с послушником, вдова с маленькой дочкой и еще двое, державшиеся поодаль – на них Фандорин старался особенно не смотреть.

Европейский сеттльмент, население которого, согласно заметке в «Джапан газетт» от 15 августа 1881 года, только что перевалило за десять тысяч, в языческие бредни не верил и проигнорировал похороны по иной причине. Консул Вебер сказал своему помощнику: «Эраст, дело, конечно, твое. Считаешь необходимым – иди, но, пожалуйста, никаких надгробных речей. Не забывай, этот субъект изменил своей вере, своему отечеству и всей белой расе».

Так оно в общем-то и было. Человек, в последние годы жизни называвший себя Мэйтаном, добровольно отказался от чина, дворянства, российского подданства, православной религии, даже от собственного имени. Взял фамилию японской жены, вместо пиджака и брюк стал носить кимоно, а позднее облачился в рясу буддийского монаха и прекратил все сношения с соотечественниками, даже с Фандориным, с которым прежде приятельствовал. За три года они не виделись ни разу. Эраст Петрович знал причину этой непреклонности и, в отличие от консула Вебера, относился к ней с пониманием и состраданием.

Причина присутствовала здесь же, в могильном дворе Храма Преумножения Добродетели, где ренегат провел последний период своей жизни. Маленькая девочка, запоздалый ребенок бывшего российского подданного и его японской жены, сидела рядом с матерью в плетеной коляске и сонно клевала носиком, убаюканная пением сутр. В таком возрасте дети уже вовсю ходят и даже бегают, но этот ребенок родился на свет с безжизненными, парализованными ногами. Тогда-то несчастный отец и удалился в монастырь секты Сингон. Взял имя Мэйтан, что означает Взыскующий Просветления, и вознамерился при жизни стать буддой.

Вдова усопшего, Сатоко, стояла возле коляски с совершенно неподвижным лицом. Ее глаза были сухими, ибо публичное проявление скорби расстроило бы окружающих.

Здесь вообще никто не проявлял эмоций.

Настоятель Согэн, как и подобает буддийскому священнику, всем своим видом показывал, что смерть – событие отрадное и в некотором смысле даже праздничное. Что ж, такая у преподобного была работа.

Плюгавенький служка шмыгал носом и поглядывал в могилу с нескрываемой опаской, не отходя от настоятеля ни на шаг, но никакой скорби его бледная, слегка приплюснутая физиономия не выражала.

Когда же Фандорин, улучив момент, повнимательнее рассмотрел парочку, что держалась поодаль, ему показалось, что женщина улыбается. Нет, то была не улыбка – скорее оскал жадного, нетерпеливого любопытства.

Впрочем, это существо, один взгляд на которое вызывал содрогание, назвать женщиной можно было только с большой натяжкой.

На спине у здоровенного слуги, в заплечном мешке, отдаленно напоминающем альпинистский рюкзак, сидело диковинное создание: красивая женская голова с замысловатой, тщательно уложенной прической симада-магэ на крошечном тельце четырехлетнего ребенка. Уродка внимательно следила за церемонией, быстро поводя вправо-влево точеным подбородком. Крошечная ручка возбужденно постукивала веером по бритой макушке слуги.

Фандорин встретился взглядом с блестящими глазами пигалицы и, смутившись, отвернулся. Присутствие этой несчастной придавало и без того печальной церемонии какую-то особую макаберность.

Назад Дальше