Татарская пустыня - Дино Буццати 7 стр.


Привык к своей комнате и мирному чтению по ночам, к напоминающей голову турка трещине в потолке над кроватью и к бульканью цистерны, со временем ставшему совсем домашним, к ямке от своего тела в матраце, к постели — поначалу такой неуютной, а теперь обмятой и послушной, к точно рассчитанному и уже автоматическому движению руки, которым он гасил керосиновую лампу или клал книгу на тумбочку. Он уже знал, как лучше расположиться утром перед зеркалом для бритья, чтобы свет падал на лицо под нужным углом, как наливать воду из кувшина в тазик, чтобы не набрызгать на пол, как справиться с непослушным замком одного из ящиков, отогнув ключ чуть-чуть книзу.

Привык к поскрипыванию двери в сырую погоду; к местечку на полу, куда падает свет заглядывающей в окно луны, и к медленному перемещению послушного ходу времени лунного луча; к возне в нижней комнате: каждую ночь ровно в половине второго старая рана в правой ноге подполковника Николози с удивительным постоянством давала о себе знать, прерывая его сон.

Все эти вещи стали как бы частью его самого, и расстаться с ними уже было бы жаль. Однако Дрого не отдавал себе в этом отчета и даже не подозревал, что уехать отсюда ему будет теперь трудно; не знал он и того, что жизнь в крепости поглощает эти однообразно текущие дни со стремительной быстротой. И вчерашний, и позавчерашний день были одинаковыми, он не мог бы отличить один от другого; то, что было три дня или двадцать дней назад, казалось ему в равной мере далеким. Время текло и текло, но Дрого этого не замечал.

А пока вот он, самонадеянный и беспечный, на эскарпе четвертого редута ясной морозной ночью. Чтобы не замерзнуть, часовые шагают не останавливаясь, и снег скрипит у них под ногами. Огромная и совершенно белая луна освещает землю. И форт, и скалы, и каменистая долина на севере залиты чудесным светом, в котором поблескивает даже неизменная туманная завеса у северного края пустыни.

Внизу, в комнате дежурного офицера, всю ночь горит лампа: язычок пламени слегка подрагивает, отчего по стенам движутся тени. Дрого только что начал писать письмо — надо было ответить сестре друга Вескови, Марии, на которой он со временем, вероятно, женится. Но, написав пару строк, он, сам не зная почему, встал из-за стола и поднялся на крышу.

Это был самый низкий участок фортификации, совпадавший с седловиной перевала. Именно здесь находились ворота между двумя государствами. Их мощные, обитые железом створки не открывались с незапамятных времен. А караульный отряд, дежуривший на новом редуте, уходил и возвращался ежедневно через узкую, охранявшуюся часовыми боковую дверь: пройти через нее можно было лишь по одному.

Дрого впервые дежурил на четвертом редуте. Едва выйдя на площадку, он посмотрел направо, на покрытые коркой льда и сверкавшие в лунном свете скалы.

Ветер, гнавший по небу маленькие белые облачка, стал трепать полы его шинели — новой шинели, которая значила для него так много.

Он стоял неподвижно и вглядывался в гряды скалистых гор, возвышавшихся впереди, в таинственную северную даль, а накидка шинели хлопала и морщилась на ветру, как реющий стяг. Этой ночью Дрого чувствовал себя красивым и молодцеватым и стоял, выпятив грудь, у парапета смотровой площадки в своей прекрасной шинели с развеваемой ветром накидкой. Рядом с ним стоял Тронк; закутанный в свою широкую крылатку, он даже не был похож на солдата.

— Скажите-ка, Тронк, — обратился к нему Джованни с напускной озабоченностью, — это оптический обман или луна сегодня действительно больше, чем обычно?

— Не думаю, господин лейтенант, — ответил Тронк, — здесь, в крепости, она всегда кажется такой.

Голоса их звучали преувеличенно громко, словно воздух был стеклянным. Тронк убедился, что лейтенанту он больше не нужен, и, движимый своим вечным стремлением проверять, как несут службу часовые, направился вдоль края площадки.

Оставшийся в одиночестве Дрого чувствовал себя почти счастливым. Он с гордостью смаковал свое решение остаться, испытывая щемящее удовлетворение оттого, что променял обеспеченные ему маленькие радости на огромное благо с отдаленной и неизвестной перспективой (но не шевелилась ли при этом в его мозгу утешительная мысль, что уехать-то он всегда успеет?).

Предчувствие — или то была лишь надежда? — благородных и великих свершений побудило его остаться здесь, в крепости, но решение это могло быть и просто оттяжкой, ведь, в сущности, все пути перед ним были пока открыты. А времени впереди еще много. Казалось, его ждет все самое лучшее, что только есть на свете. Куда же ему торопиться? Даже женщины, эти милые и непонятные существа, ждут его — он был в этом уверен — как счастливая данность, уготованная ему нормальным ходом жизни.

Сколько еще времени впереди! Даже один год — это бесконечно много, а его лучшие годы ведь только начались. Его воображение рисовало длинную череду лет, конец которой и разглядеть невозможно, этакое непочатое сокровище, к тому же столь огромное, что оно еще успеет надоесть.

И не было никого, кто мог бы ему сказать: «Берегись, Джованни Дрого!» Жизнь казалась ему неисчерпаемой; какое упорное заблуждение, ведь молодость уже начала отцветать. Только Дрого не знал, что такое время. Даже если бы впереди у него была молодость, измеряемая, как у богов, не одной сотней лет, время и тогда бы не показалось неторопливым. Но в его распоряжении была всего лишь обычная человеческая жизнь со своим скупым даром — короткой молодостью — годы ее по пальцам можно перечесть, и пронесутся они так быстро, что и не заметишь.

Впереди еще уйма времени, думал он. А говорят, есть на свете люди, в какой-то момент начинающие (ну не чудаки ли!) ждать смерти — банального и абсурдного явления, которое к нему, разумеется, никакого касательства не имеет. Думая об этом, Дрого улыбался, а поскольку его уже начал пробирать холод, принялся мерить шагами площадку.


Крепостные стены в этом месте повторяли рельеф перевала, образуя сложную систему площадок и террас. Сверху Дрого было видно, как в лунном свете отчетливо чернеют на снегу растянувшиеся цепочкой часовые. Под их размеренными шагами похрустывала замерзшая корка снега.

Самому ближнему часовому, находившемуся метрах в десяти на террасе прямо под Дрого, холод, очевидно, был нипочем, и он стоял, привалившись к стене, неподвижно; казалось даже, что он заснул. Но Дрого слышал, как часовой густым басом напевает какую-то заунывную песню.

Слова, которых Дрого разобрать не мог, накладывались на протяжный и бесконечный мотив. Разговаривать, а тем более петь на посту строжайше запрещалось. Солдата следовало наказать, но Джованни пожалел его: ведь часовому так холодно, так одиноко этой ночью. И, спускаясь по короткой лесенке на террасу, он специально кашлянул, чтобы не застичь его врасплох. Часовой обернулся и, увидев офицера, стал как положено, но пение не прекратилось. Дрого рассердился: что эти солдаты себе позволяют? Думают, можно над ним насмехаться? Вот он ему сейчас покажет!

Часовой сразу же заметил, что лицо Дрого не сулит ничего хорошего, и, хотя формальности с паролем по давнему молчаливому уговору между часовыми и начальником караула не соблюдались, выполнил военный ритуал со всем старанием, вскинул винтовку и особенным голосом, как было принято в крепости, спросил:

— Стой, кто идет?

Дрого, растерявшись, застыл как вкопанный. Теперь от солдата его отделяло не больше пяти метров, и в ясном свете луны Джованни отчетливо видел его лицо с плотно сомкнутыми губами, но песня звучать не перестала. Откуда же исходил голос?

Обдумывая эту странность — часовой все еще стоял в выжидательной позе, — Джованни машинально произнес пароль: «Чудо». «Чучело», — отозвался часовой и приставил винтовку к ноге.

В наступившей глубокой тишине, как и прежде, но даже еще явственней, слышались рокочущие звуки песни.

Наконец Дрого все понял, и по спине его медленно пополз холодок. Да это же вода, голос далекого водопада, с грохотом срывавшегося с ближних скалистых склонов. Ветер колебал длинную водяную струю, таинственно играло эхо, камни по-разному отзывались на удары струи, и все это создавало иллюзию человеческого голоса, бормотавшего и бормотавшего какие-то слова, слова нашей жизни, и, как всегда бывает, казалось, еще немного — и ты их поймешь, да не тут-то было.

Выходит, пел не солдат, не человек, способный чувствовать холод, наказание, любовь; пели враждебные ему горы. Какая обидная ошибка, подумал Дрого, может, и в жизни все вот так: мы считаем, что вокруг нас люди, такие же, как мы, но вместо них только холод, только камни, с их непонятным языком. Хочешь пожать руку друга, но твоя протянутая рука безвольно опускается и улыбка гаснет: оказывается, рядом — никого и ты так одинок.

Ветер раздувал великолепную офицерскую шинель, и ее синяя тень на снегу трепетала, как флаг. Часовой стоял неподвижно. Луна медленно, но неуклонно двигалась навстречу рассвету. «Тук-тук», — стучало сердце в груди Джованни Дрого.

Ветер раздувал великолепную офицерскую шинель, и ее синяя тень на снегу трепетала, как флаг. Часовой стоял неподвижно. Луна медленно, но неуклонно двигалась навстречу рассвету. «Тук-тук», — стучало сердце в груди Джованни Дрого.

XI

Почти два года спустя Джованни Дрого спал ночью у себя в комнате, в крепости. Целых двадцать два месяца прошли, не принеся ничего нового, а он все чего-то ждал, словно жизнь именно к нему обязана была проявить особую щедрость. Но двадцать два месяца — срок немалый, за такое время много всякого может произойти: заводятся семьи, рождаются и даже начинают говорить дети; там, где был пустырь, вырастает большой дом; красавица стареет и становится никому не нужной; болезнь, даже самая затяжная, возникнув (пусть обреченный, не зная о ней, продолжает жить беспечно), постепенно подтачивает организм, на короткое время отступает, создавая иллюзию выздоровления, а потом снова находит для себя местечко поглубже и уносит последние надежды; за это время можно похоронить человека и забыть об умершем настолько, что его сын снова станет смеяться и по вечерам безмятежно прогуливаться с девушками по аллеям мимо кладбищенской ограды.

А вот жизнь Дрого вроде бы остановилась. Казалось, события одного и того же дня повторялись сотни раз, без малейшего изменения. Река времени текла над крепостью, медленно разрушала ее стены, уносила вниз пыль и обломки камней, стачивала ступеньки и цепи, но Дрого не задевала: ей пока еще не удалось втянуть его в свой водоворот.

И эта ночь прошла бы, как все прочие, если бы Дрого не приснился сон. Он снова ребенок, который сидит ночью на подоконнике.

Прямо напротив его дома в лунном свете сиял фасад роскошного особняка. Все внимание маленького Дрого было приковано к высокому узкому окну, увенчанному мраморным фронтоном. Луна, проникая через стекла, освещала накрытый скатертью стол, а на нем вазу и несколько статуэток из слоновой кости. Даже по этим немногочисленным предметам, открывшимся его взору, можно было предположить, что там, за ними, в темноте таится обширный зал, первый из бесконечной анфилады помещений, набитых разными ценными вещами, и что весь особняк погружен в сон — в тот глубокий и завидный сон, которым спят обычно богатые и счастливые люди. Какое удовольствие, думал Дрого, жить в этих залах, часами бродить по ним, открывая для себя все новые и новые сокровища.

Но тут между окном, из которого он выглядывал, и чудесным особняком, находившимся от него в каких-нибудь двадцати метрах, появились зыбкие колышущиеся призраки, похожие на волшебных фей со сверкающими под луной длинными вуалевыми шлейфами.

Появление во сне существ, никогда не встречавшихся ему в реальном мире, не удивило Джованни. Они медленно роились в воздухе, настойчиво кружа возле узкого окна.

По самой своей природе эти видения были как бы естественной принадлежностью особняка, и все-таки то, что они не обращали никакого внимания на Дрого и ни разу даже не приблизились к его дому, казалось обидным. Выходит, даже феи избегают обыкновенных детей и тянутся к баловням судьбы, которые о них и не думают, а спят себе преспокойно под шелковыми балдахинами?

— Эй… Эй… — робко подал голос Дрого, чтобы привлечь к себе внимание призраков, хорошо, однако, сознавая, что это бесполезно.

И действительно, они ничего вроде бы не слышали и никто из них не приблизился к его подоконнику даже на метр.

Но вот одно из волшебных существ уцепилось за раму того узкого окна и неким подобием руки тихонько постучалось в стекло, как бы вызывая кого-то.

И почти тотчас хрупкая тоненькая фигурка — такая крошечная на фоне внушительных размеров окна — показалась за стеклами, и Дрого узнал Ангустину — тоже ребенка.

Необычайно бледный Ангустина был в бархатном костюмчике с белым кружевным воротником; его, насколько мог судить Дрого, совершенно не устраивала эта беззвучная серенада.

Джованни надеялся, что товарищ хотя бы просто из вежливости пригласит его поиграть с призраками. Ничего подобного. Ангустина вроде бы и не замечал приятеля и не взглянул в его сторону, даже когда Джованни окликнул: «Ангустина! Ангустина!»

Вялым жестом Ангустина открыл окно и как-то по-свойски наклонился к уцепившемуся за подоконник призраку, словно желая с ним поговорить. Призрак указал на что-то, и Дрого, проследив этот жест взглядом, увидел просторную, совершенно пустую площадь перед домами. Над этой площадью, метрах в десяти от ее поверхности, двигался по воздуху маленький кортеж новых призраков, которые несли паланкин, с виду состоявший из того же вещества, что и они сами. Паланкин был весь украшен кисейными лентами и плюмажем. Ангустина со свойственным ему выражением отчужденности и скуки смотрел на приближающуюся процессию; было ясно, что паланкин предназначен ему.

Дрого глубоко уязвила такая несправедливость. Почему все Ангустине, а ему ничего? Ладно бы кому другому, но именно Ангустине, всегда такому надменному, спесивому!.. Дрого посмотрел на другие окна в надежде найти кого-нибудь, кто мог бы за него вступиться, но никого больше не было.

Наконец паланкин, покачиваясь в воздухе, остановился подле окна, и все призраки разом сгрудились вокруг него, образовав что-то вроде трепещущего венка. Все свое внимание они сосредоточили на Ангустине, но в этом внимании угадывалась уже не прежняя почтительность, а жадное, даже недоброе любопытство. Предоставленный самому себе паланкин будто на невидимых нитях повис в воздухе.

И Дрого вдруг перестал завидовать, ибо осознал наконец смысл происходящего. Он видел Ангустину, который стоял во весь рост на подоконнике, видел его глаза, устремленные на паланкин. Да, именно к нему явились посланцы фей в эту ночь, но с какой миссией! Видно, в дальнюю дорогу повезет его паланкин, и уж не вернется он больше ни на рассвете, ни следующей ночью, ни еще через ночь — никогда. Залы дворца тщетно будут ждать своего маленького хозяина, две женские руки осторожно закроют окно, которое беглец оставит распахнутым, да и все остальные окна запрут на засов, чтобы скрыть в темноте слезы и отчаяние.

Призраки, такие поначалу приветливые, явились, выходит, не для того, чтобы поиграть в лунных лучах; эти невинные создания вышли не из ароматных садов, а из преисподней.

Другие дети стали бы плакать, звать маму, Ангустина же не испугался, а спокойно разговаривал с призраками, словно хотел уточнить кое-какие детали. Приникнув к окну, призраки, напоминавшие взбитую пену, теснились, отталкивая друг друга, и тянулись к ребенку, а тот все кивал: ладно, ладно, мол, все в полном порядке.

Наконец призрак, первым уцепившийся за край окна — наверное, их предводитель, — сделал короткий повелительный жест. Ангустина, все с тем же скучающим видом, перешагнул через подоконник (казалось, он тоже стал невесомым, как призрак), грациозно ступил в паланкин и уселся, положив ногу на ногу. Гроздь призраков распалась, растворилась среди колышущейся кисеи, и заколдованный экипаж мягко тронулся с места.

И опять образовался кортеж; видения, описав полукруг в пространстве между домами, потянулись в небо, к луне. Следуя по этой дуге, паланкин проплыл в нескольких метрах от окна Дрого, который замахал, словно пытался послать другу прощальный привет: «Ангустина! Ангустина!»

Только тогда умерший товарищ повернул голову к Джованни и на мгновение задержал на нем не по летам серьезный взгляд. Но постепенно на лице Ангустины появилась заговорщическая улыбка: он как бы давал Дрого понять, что им двоим известно многое такое, чего не знают призраки; это была последняя попытка пошутить, последняя возможность показать, что он, Ангустина, не нуждается ни в чьей жалости; самое обычное дело, казалось, говорил он, глупо даже удивляться.

Паланкин уносил Ангустину все дальше, и вот он уже оторвал взгляд от Дрого и с веселым, но и недоверчивым любопытством стал смотреть вперед, туда, куда двигался кортеж.

Вид у него был как у ребенка, который получил в подарок в общем-то ненужную ему игрушку, но из вежливости не может от нее отказаться.

Вот так, с каким-то сверхчеловеческим благородством, Ангустина удалился в ночь, даже не оглянувшись на свой дом, на дремавшую внизу площадь, на другие дома, на свой родной город. Кортеж медленно змеился в небе, уходя все выше, выше, и превратился сначала в растянутый шлейф, потом в сгусток тумана, потом — в ничто.

Окно осталось открытым, лунные лучи еще падали на стол, вазу, статуэтки из слоновой кости — все продолжало спать. Там, позади, в другой комнате, в мерцании свечей, осталось лежать на кровати безжизненное тело маленького человека, лицом походившего на Ангустину. Наверно, на нем был бархатный костюмчик с большим кружевным воротником, а на его белых губах застыла улыбка.

XII

Назад Дальше