Писатель увлекается, влюбляется, считает, что только с этим вот человеком он способен обрести свое счастье.
Издатель раздумывает и потом решает, что отчего бы не попробовать. В конце концов, если что от него и потребуется — так это лишь произвести зачатое потомство: выпустить книгу.
Ну и заработать на этом!
Обычно ведь как считается: что именно писатель, беременный замыслом, рожает через сколько–то месяцев или лет шедевр.
А если взять за аксиому, что рукопись есть семя, то это писатель оплодотворяет издателя.
Причем, после развода дети, как и положено, в большинстве случаев остаются с матерью: издателем. По крайней мере, до определенного возраста, по закону. Отец может с ними иногда встречаться, но и все. Правда, с него не берут алиментов, но и он, по когда–то заключенному и уже расторгнутому брачному контракту практически ничего не имеет.
ЭТО ВСЕ НЕ ПРОСТО ГОЛОСЛОВНЫЕ УТВЕРЖДЕНИЯ, ЭТО МОЙ ГОРЬКИЙ ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ. ТОЛЬКО ЗА ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ Я ПОБЫВАЛ В ТРЕХ ТАКИХ БРАКАХ, ПОЭТОМУ МНЕ БУДЕТ ЧТО СКАЗАТЬ, ВЫСТУПАЯ НА КОНФЕРЕНЦИИ «ПИСАТЕЛИ ПРОТИВ ИЗДАТЕЛЕЙ».
Тезисы выступления на тему «Писательско–издательские браки. От первого свидания до развода».
Если отмести как несущественное все, что происходило в моей т. н. писательской жизни до 2000 года, то первое свидание с первым настоящим издателем проходило у меня очень странно.
Да, надо сразу же отметить, что все мои издатели были мужчинами.
К моменту встречи я давно знал, что этот человек — издатель, а он даже не подозревал, что я писатель. Хотя что–то обо мне слышал. Так часто бывает, когда в шумной компании некто смотрит на женщину, но не рискует подойти. Потом ей вскользь рассказывает об этом кто–то из подружек и следует чуть ли не истерика: боже, я ведь так хотела с ним познакомиться! Может, это судьба!
Тогда я к нему не подошел, а через несколько дней мне вдруг передали, что со мной не против встретиться.
Как и положено — текли ручьи, светило солнце, была весна. Я очень боялся опоздать на рандеву.
Почему–то оно происходило в библиотеке и продолжалось недолго, всего–то минут десять.
За эти десять минут оба внимательно присмотрелись друг к другу и подумали: а почему бы не попробовать.
В начале июня мы заключили брачный контракт.
А уже осенью я понял, что меня больше не любят.
Нет, книга выйдет[76], в этом я даже не сомневался, но любовь издателя прошла, точнее, он почему–то начал любить других — то ли они были красивее, то ли умнее, то ли что еще, но я‑то был весь в дерьме:
отдал ему душу и сердце, а взамен получил лишь аванс в 500 долларов по курсу на день выплаты, но ведь он мог любить меня и дальше, я бы с удовольствием платил ему за любовь своими романами!
Между прочим, когда книга вышла, то я решил заехать и сказать ему спасибо. Тем более, что действительно было, за что. Меня долго мариновали в приемной и я взорвался. Громко, на весь предбанник, сказал все, что думаю о своей бывшей любви. Будто дело шло перед комнатой судьи.
И тут меня сразу позвали, я вошел и сказал: спасибо, мне ответили: пожалуйста. И дали понять, что разговор окончен. Тогда я вспомнил, что оказался в ситуации брошенного супруга, у которого еще есть, что делить. Хотя нормальные мужчины так не поступают, они просто оставляют все и уходят.
Когда издатель бросает писателя, то писатель из мужчины превращается в женщину. Это тоже — аксиома.
— Деньги, — сказал я, — остаток!
Он посмотрел на меня и ответил:
— В конце недели!
— Сегодня — пятница! — нагло пробубнил я и посмотрел в его бегающие глаза.
В них было одно: желание больше никогда не встречаться со мной. Любовь ушла, но обрыдлая сучка еще чего–то клянчит, лучше дать ей денег и пусть сваливает.
Меня отвели в бухгалтерию. Почти что за руку.
Аривидерчи!
Я с тоской вспоминаю его странные, под свет солнца, глаза…
Если продолжать аналогию с браками/разводами, то в следующем случае я оказался в качестве деверя, бракоразводный процесс происходил не у меня, а у Бориса Кузьминского, которому досталось намного больше, чем мне, но говорить от его лица у меня нет никакого права.
Зато про свой следующий брак…
Так и хочется повторить уже ставшую расхожей фразу:
О БОГИ, БОГИ! ЯДУ МНЕ, ЯДУ…
Любовь по телефону и по e-mail’у, будто я пошел предварительно в брачную контору, выбрал креатуру посмазливее и у нас внезапно начался бурный виртуальный роман.
Как меня в нем облизывали, как объясняли, что я самый лучший!
И даже давали денег: дама попалась не бедная и не совсем жадная.
От меня требовалось одного: как можно больше книг.
Одна — «Любовь для начинающих пользователей» — уже была готова, и я быстро сел за следующую, «Летучий Голландец».
А все это время меня по прежнему убеждали в том, что
«Русская литература — это курица, несущая золотые яйца.»
Между прочим, я не исключаю, что это действительно может быть так. Но с иными партнерами. С теми издателями, которые любят не только деньги, но и книги. И хоть что–то в них понимают. А если начать говорить всерьез, без всяких этих матримониально–разводных прибамбасов, то практически ни один из ведомых мне издателей этим не отличается. Да, при каждом из них состоят визирями один или два умных человека, которые эти самые книги любят.
ТОЛЬКО НЕ САМИ ИЗДАТЕЛИ!
Те любят деньги, а значит, и те книги, которые прежде всего дают деньги.
И это было бы нормально, если бы не одно «но».
В своей замечательной книге «Легко ли быть издателем. Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»[77] американский издатель с многолетним стажем и потрясающей репутацией, Андре Шиффрин, пишет:
«В течение почти всего двадцатого столетия минимальная рентабельность при первом издании книг в переплете считалась нормой… Литературные дебюты по большей части оказывались убыточными (при этом некоторые авторы создавали, так сказать, дебют за дебютом)… Новые идеи и авторы приживаются не сразу… И потому новая стратегия — выпускать только те книги, которые гарантируют немедленную прибыль — автоматически вычеркивает из каталогов множество интересных работ.» И далее: «Господство рыночной идеологии повлияло на другие сферы общества, что, в свою очередь, изменило сами принципы книгоиздания.»[78]
Мои последние издатели прежде всего торговали обувью. Точнее, главный из них.
А менее главный, с которым я и состоял в виртуальном браке, все надеялся, что доход как от моей книги, так и от остальной их конюшни, будет не меньшим, чем от ботинок, сделанных где–то в Бразилии.
К лету 2003 года, как раз тогда, когда я заканчивал «Летучего Голландца», мне приватно сообщили, что нашему странному роману скоро придет конец.
Курица никак не могла начать нести золотые яйца и потому ее решили прибить.
Больше это издательство просто не выпускает
НИКАКИХ КНИГ![79]
Хотя тут лучше вспомнить, чем закончилась история с прототипом этой курицы — знаменитой матушкой–гусыней, которая тоже несла золотые яйца, несла, а потом пришел новый хозяин, который сказал: мало! И решил посмотреть, что можно сделать для интенсификации производства. Гусыню разрезали, а потом зашили снова. Она продолжала нести яйца, только они были не из золота, а из олова.
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА — КУРИЦА, НЕСУЩАЯ ОЛОВЯННЫЕ ЯЙЦА!
Поэтому иногда мне кажется, что издатели не только не любят писателей, скорее всего, они считают само появление книгопечатания тем изобретением сатаны, с которым они и призваны бороться, пусть даже таким парадоксальным образом, как выпуск все новых и новых книг.
Хотя как любой наивный человек — а ведь почти все писатели люди наивные — я все равно надеюсь на нормальное человеческое счастье в этом идиотском писательско/издательском браке: вдруг меня кто–то полюбит, всерьез и надолго. И не только меня, у каждого хорошего писателя появится свой верный и хороший издатель. Любящий не только деньги, но и книги.
И понимающий, что издавать их занятие отчасти столь же безумное, как и писать, а потому не рассчитывающий ни на 50, ни на 15, ни даже на 10 процентов прибыли.
Вот только все это действительно —
СКАЗКИ МАТЕРИ-ГУСЫНИ.
42. Про «ссылку», про свободу и про другие города
На самом деле я живу в городе, которого нет.
Это очень смешное ощущение: ты идешь по улице, но она как бы не существует. Ты едешь в автобусе, только он набит тенями, да и сам ты тень того, кто в это время едет в автобусе, которого нет, по улице, которой тоже нет, ну и по городу, которого, соотвественно, тоже нет.
Это не прикол:
Я НА САМОМ ДЕЛЕ ЖИВУ В ГОРОДЕ, КОТОРОГО НЕТ.
Хотя бы потому, что первые лет двадцать своей жизни я был прописан по улице Декабристов, которая плавно переходила в Сибирский тракт, по которому некогда тех самых декабристов гнали в ссылку в Сибирь, но ведь на улице Декабристов я был прописан во времена города Сврдл, а не невесть откуда вновь взявшегося Екатеринбурга.
Во времена настоящего Екатеринбурга улицы Декабристов не было и быть не могло. Она была лишь в эпоху города Сврдл.
Но если сейчас я живу в Екатеринбурге и в нем есть улица Декабристов, то означать это может одно: это какой–то неправильный Екатеринбург, виртуальный, город, которого на самом деле нет.
А если он и есть, то называться должен по другому!
То же самое касается и моего нынешнего адреса. Вот уже почти тридцать лет, как я прописан на одном и том же месте: на улице Крауля.
Между прочим, никакого Крауля никогда не существовало, был такой, якобы литовский, революционер Краулис, в честь которого улицу и назвали, совершив простейшую лингвистическую операцию: оттяпали две буквы, «и» & «с», и вставили для чего–то мягкий знак, вот так:
«Ь».
Наверное, для города Сврдл это тоже было ничего, но вот для Екатеринбурга просто омерзительно, хотя если принять, что никакого Екатеринбурга нет, то очень даже и ничего получается.
НЕТ ТАК НЕТ!
А нет по причинам прежде всего метафизическим.
Естественно, что я никогда не был в том Екатеринбурге, но мне доводилось проходить по его следам. Они зияли по сторонам моего детства, как осколки сломанного зуба. От них некуда было деться и я до сих пор помню их запах: совсем даже не противный, но какой–то ненастоящий, невсамоделишний, невзаправдашний…
Запах города, которого нет.
В нем росли акации и было много тополей. А еще был дом, где убили царя.
Может, это и сгубило город — не мне судить, но, прожив на этом самом месте уже очень много лет, скажу одно: если оно и не проклято, то для жизни все равно малопригодно, оно не уютно, в нем жестокий дух, а значит, предназначено оно, скорее, не для жизни — для выживания.
Наверное, потому и говорят про «уральский характер».
Хотя меня это мало касается, зато я знаю другое: когда ты не живешь, а выживаешь, то это — ссылка.
Вначале в город Сврдл, потом — в остатки Екатеринбурга.
Если над этим словом тоже произвести лингвистическую операцию, то можно получить искомое:
БУРГ.
Город Бург.
Всего–то восемь букв пришлось отрезать, зато какая красота получилась в конце!
— Ты откуда, парень?
— Из Бурга!
— Дяденька, где вы живете?
— В Бурге!
Как это называлось во времена Сибирского тракта и декабристов, которых везли по улице–в–будущем–их-имени:
на вечном поселении…
Но когда ты живешь вот на таком поселении, то всю жизнь мечтаешь об одном: о свободе.
При этом реально понимая, что о ней и можно лишь мечтать, найти же невозможно, скорее всего, в этом и кроется объяснение тому, отчего я все еще живу здесь.
В Бурге…
Потому что нет никакого смысла менять шило на мыло, любой город, который есть, становится городом, которого нет, как только ты выбираешь его своим местом жительства.
Пытаясь таким образом сменить ссылку на свободу.
Последней, скорее всего, просто не существует.
Всю жизнь я считал, что стоит лишь сменить место жительства, как ссылка закончится, и обретенная свобода если и не изменит мою жизнь кардинально, то в любом случае придаст ей какой–то новый вектор.
И для меня всегда существовали города, куда меня манило, притягивало, порою даже всасывало, и дело совсем не в том, бывал я в них или не бывал.
Хотя с теми, где не бывал, намного проще, когда ты придерживаешься не столько реального, сколько литературоцентричного существования, то никогда не видимое бывает порою ближе и ощутимее действительно знакомого, так Бомбей, он же Мумбаи, мне отчего–то гораздо проще сейчас представить себе, чем Москву, в которой пусть я и не был уже очень много лет[80], но все равно знаю по цвету и запаху.
Бомбей, он же Мумбаи.
Лондон.
Эдинбург.
Нью — Йорк.
Токио.
Ванкувер.
Интересно, был бы я там свободен?
Вот в Абу — Даби я был свободен. В реальном Абу — Даби, хотя и провел в нем не больше пяти часов, а из этих пяти часа полтора не вылезал из машины, которая ездила по улицам, а я пялился в окно, за окном же были странные, какие–то игрушечно–виртуальные небоскребы, и совсем не было прохожих, зато было много машин, каких–то игрушечно виртуальных машин, ярких расцветок, желтые, красные, ярко–зеленые, а еще виднелось море, точнее, Персидский залив, наверное, поэтому мне и казалось, что я свободен — от его близости, хотя мы никак не могли найти нормального съезда на нормальный пляж, все было закрыто, чуть ли не заколочено, private beach, везде private beach, что у отеля «Hilton», что у «Holiday Inn», что у «Sheraton», что у неподалеку расположенного «Plaza», и не выйти из машины, не спуститься к берегу, не зайти в теплые и чересчур соленые воды залива, да и вообще была еще куча всякой раздражающей хрени, начиная от надписей над дорогой, гласящих, что тут нельзя сбрасывать скорость — рядом президентский дворец, и заканчивая бредовыми поисками какого–то невнятного ресторана, который, впрочем, вскоре нашелся, и там были не просто сносные, но отчаянно вкусные стейки, хотя не в этом дело, а в том,
ЧТО ТАМ Я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО БЫЛ СВОБОДЕН!
Пять часов свободы в Абу — Даби.
Десять часов — в Барселоне.
То ли три, то ли четыре — в Иерусалиме, хотя там быть свободным вообще нельзя.
ГОРОД БОГА — ОН НЕ ДЛЯ СВОБОДЫ!
А когда–то совсем давно я был свободен в Ялте.
А еще раньше — во Владивостоке.
И в городишке Старый Казалинск, которого, скорее всего, уже просто нет физически, тоже был свободен.
Как и в смешном по названию местечке Чегдомын, столице Верхне — Буреинского района Хабаровского края, где торчал что–то около суток, ожидая попутный газик, на котором должен был ехать дальше еще сто с чем–то километров по грунтовой дороге, в сопки.
Командировка у меня была такая на дипломной практике — от отдела культуры окружной газеты[81] меня послали на БАМ, что–то такое написать про — естественно — «культурное строительство».
Я ждал обещанную попутку и слонялся по поселку, которым и был этот районный центр. И постоянно доходил до самого края мира — асфальт обрывался и начинались сопки. Они лезли одна на другую, все выше и выше. И каждая была иного цвета. Причем — без полутонов. Красная. Золотая. Красно–золотистая. Коричневая. Снова красная. Опять золотая. И над всем этим было темно–голубое небо. Именно, что темно–голубое. А в небе — солнце. Какое–то странное, совсем непохожее на то, что здесь, некогда в Екатенринбурге, потом в городе Сврдл, а сейчас — просто в Бурге.
Ровный желтый круг, как бубен шамана.
Там когда–то действительно были шаманы, наверное, поэтому я так сейчас и написал.
В общем: это было очень красиво.
Скорее всего, там тоже должны были жить свои тритоны, которые умели петь полуденные песни.
Но тогда я их не слышал…
Наверное — уже.
УЖЕ НЕ СЛЫШАЛ!
Я просто доходил до края асфальта и смотрел в сопки. Видно было очень далеко — стояла середина октября, воздух был необычайно прозрачным, хотя и стылым. И я чувствовал себя АБСОЛЮТНО СВОБОДНЫМ, несмотря на то, что это был 1976 год и для меня все только еще начиналось.
Вся эта веселуха.
Которая давно могла бы и закончиться — если, скажем, меня, как и хотели, в 1980-ом забрали бы в Афаганистан.
Командиром мото–пехотного взвода.
Я не понимал, почему я должен туда идти, и мы с моей второй женой сделали вид, что она беременна.
Хотя она не могла забеременеть, ей даже делали операцию, но все равно ничего не вышло.
Между прочим, я давно про нее ничего не слышал.
Равно, как и про первую жену, и про третью.
Знаю лишь, что они — как и я — все еще живут в Бурге, в ссылке.
На вечном поселении…
Живут в городе, которого нет.
И поэтому — наверное — счастливы.
По крайней мере, мне бы очень хотелось, чтобы было именно так.
Что же касается меня, то я давно уже привык общаться большей частью с тенями, а потому не все ли равно, когда закончится эта ссылка, да и закончится ли вообще: главное, что с какого–то момента в жизни я вдруг осознал, что стал действительно свободным.