Вампир Арман - Энн Райс 35 стр.


Нет. Не уйду. На такой шаг у меня не хватило бы мужества. Я ни на что не надеялся, пусть даже на протяжении десятилетий от римского общества не поступало никаких вестей.

Но моим долгим векам служения сатане пришел конец.

О его приближении возвестило появление юноши, облаченного в красный бархат, так любимый моим прежним господином, королем из сна, – Мариусом. Этот молодой наглец с важным видом прохаживался по освещенным улицам Парижа, словно его создал сам Бог.

Но его, как и меня, создал вампир. Это было истинное дитя восемнадцатого столетия, по подсчетом тех времен, – нахальный, неуклюжий, веселый и дразнящий кровопийца, рядящийся в красивые одежды и выдающий себя за смертного молодого человека. Он пришел, чтобы окончательно растоптать тот священный огонь, что все еще тлел в разъеденной шрамами ткани моей души, и развеять по ветру пепел.

Это был Вампир Лестат. Он не виноват. Если бы кто-то из нас смог сразить его, разрубить на части его же разукрашенным мечом и поджечь, нам, возможно, досталось бы еще несколько десятилетий жалких заблуждений.

Но это никому не удалось. Для нас он, проклятый, оказался слишком силен. Созданный могущественным древним ренегатом, легендарным вампиром по имени Магнус, этот Лестат, двадцати смертных лет от роду, странствующий деревенский аристократ без гроша за душой, приехавший в Париж из диких земель Оверни, отказавшийся от принятых обычаев, респектабельности и надежд на статус придворного, которых у него в любом случае не было, поскольку он даже не умел читать и писать и к тому же обладал слишком гордым и непокорным нравом, чтобы прислуживать какому-то королю или королеве, ставший необузданной золотоволосой знаменитостью низкопробных бульварных спектаклей, любимый как мужчинами, так и женщинами, веселый, безалаберный, до слепоты амбициозный, самовлюбленный гений, этот Лестат, этот голубоглазый и бесконечно самоуверенный Лестат остался сиротой в ночь своего создания по воле древнего монстра, превратившего его в вампира, вверившего ему состояние, спрятанное в тайнике рассыпающейся на куски средневековой башни и ушедшего во всепоглощающее пламя, чтобы обрести вечное утешение и покой.

Этот Лестат, даже и не подозревавший о существовании древних обществ и древних обычаев, о вымазанных сажей разбойниках, обитавших под кладбищами и считавших, что имеют право заклеймить его как еретика, бродягу и незаконного обладателя Темной Крови, прохаживался по самым модным уголкам Парижа, одинокий, терзаемый своими сверхъестественными дарованиями, но одновременно упивавшийся своей новой силой, танцевал в Тюильри с шикарно одетыми женщинами, наслаждался красотой балета и великолепными представлениями в королевских театрах и не только слонялся по местам света, как мы их называли, но и скорбно блуждал по самому собору Парижской Богоматери, прямо перед главным алтарем... А Бог так и не поразил его молнией. Лестат нас уничтожил. Он уничтожил меня. После того как я, исполненный сознания долга, захватил его и приволок на наш подземный суд, Алессандра, которая, как и большинство старейших, к тому моменту уже лишилась рассудка, вступила с ним в веселую перепалку, а потом ушла в огонь, оставив меня наедине с очевидным абсурдом: нашим древним обычаям пришел конец, наши суеверия смехотворны, наши пыльные черные одеяния нелепы, наши самобичевания и самоотречения бессмысленны, наша вера в то, что мы служим Богу и дьяволу, не более чем наивный и глупый самообман. А наша община в городе веселых атеистов, каким был Париж в Век Разума, выглядит столь же нелепо, как выглядела бы несколько веков назад в глазах моего возлюбленного венецианца Мариуса.

Лестат был разрушителем, насмешливым пиратом, не признававшим никаких кумиров и авторитетов. И вскоре он покинул Европу, чтобы найти себе безопасную и удобную территорию в Новом Свете, в колонии Нового Орлеана.

Он не мог предложить мне в утешение никакой философии, и я, лишенный веры монах с детским лицом, вышел из самой черной темницы, чтобы облачиться в модную одежду современной эпохи и пройтись по широким улицам Парижа, как за три столетия до того по набережным Венеции.

А мои последователи, те немногие, кого я не смог одолеть и с горечью предать огню, беспомощно, ощупью двигались по пути к новообретенной свободе – свободе вытаскивать золото из карманов своих жертв, рядясь в их шелка и напудренные парики, свободе в восторженном изумлении наслаждаться чудесами яркой сцены, блистательной гармонией сотни скрипок, проделками актеров и рифмоплетов.

Какая участь ожидала нас, вслепую пробиравшихся ранними вечерами сквозь толпу на бульваре, несмело входящих в изысканные особняки и пышные бальные залы?

Мы убивали в обитых атласом будуарах и на парчовых подушках позолоченных карет. Мы купили себе красивые гробы с причудливой резьбой, а на ночь запирались в отделанных золотом и красным деревом подвалах.

Что стало бы с нами, разобщенными, когда мои дети боялись меня, а я точно не знал, в какой момент щегольство и сумасбродство французского освещенного города заставят их совершить опрометчивую или пагубную выходку с чудовищными последствиями?

Именно Лестат дал мне ключ, Лестат дал мне место, где я смог найти приют для своего обезумевшего и бешено бьющегося сердца, где я смог собрать вместе своих последователей и создать хоть какую-то видимость разумного существования в новых условиях.

Перед тем как выбросить меня на мель среди останков моих Великих Законов, он передал мне тот самый бульварный театр, где сам когда-то был молодым пастушком комедии дель арте. Все смертные актеры уехали. Осталась только элегантная, нарядная скорлупа: сцена с веселыми декорациями и позолоченной аркой, бархатный занавес и пустые скамьи, дожидающиеся шумной публики. Там мы и обрели свое самое безопасное укрытие, готовые с энтузиазмом спрятаться под маской грима, идеально прикрывающего нашу сияющую белую кожу, и выдавать за актерский талант присущую нам фантастическую грацию и гибкость.

Мы стали актерами, профессиональной труппой бессмертных, которые сошлись вместе, чтобы поставить бодрые декадентские пантомимы для смертной публики, так и не заподозрившей, что мы, белолицые лицедеи, намного страшнее любого из чудовищ, фигурировавших в наших фарсах или трагедиях. Так родился Театр вампиров.

И я – никчемная шелуха, выдающая себя за человека и имеющая на то меньше прав, чем когда бы то ни было прежде, – стал его руководителем.

Это было самое меньшее, что я мог сделать для своих осиротевших приверженцев старой веры, счастливых, купающихся в безвкусной роскоши, которая царила в безбожном мире накануне Великой революции.

Почему я так долго правил этим театром, служившим для нас щитом, почему я год за годом оставался с этим своеобразным собранием, я не знаю, знаю только то, что я нуждался в нем, нуждался не меньше, чем в Мариусе и в нашем венецианском доме или же в Алессандре и в общине, обитавшей под склепами кладбища Невинных. Я нуждался в убежище, куда мог направиться перед рассветом, где, как я знал, надежно укрывались другие представители моего рода. И могу точно сказать, что мои последователи-вампиры нуждались во мне. Им необходимо было верить в мое руководство, и когда доходило до самого худшего, я не подводил их. Я умело обуздывал легкомысленных бессмертных, которые периодически начинали подвергать нас опасности, публично демонстрируя сверхъестественную силу или крайнюю жестокость, а также с математическим талантом ученого-идиота улаживал все деловые и финансовые вопросы.

Налоги, билеты, афиши, отопление, рожки для освещения, переговоры с капризными драматургами – всем этим занимался я.

И иногда меня охватывала невероятная гордость. С каждым сезоном мы богатели и расширялись, разрасталась и наша аудитория; примитивные скамейки в зрительном зале сменились бархатными креслами, а грошовые пантомимы – талантливыми и поэтичными спектаклями.

Из вечера в вечер я занимал свое место в отдельной ложе, скрытой за бархатными портьерами, – элегантный господин в узких, по моде, брюках, в соответствующем жилете из набивного шелка и в элегантного покроя ярком шерстяном пиджаке, с зачесанными назад и стянутыми черной лентой волосами – и думал о потерянных веках, впустую потраченных на соблюдение протухших ритуалов, как думают подчас о долгой мучительной болезни, прошедшей в темной комнате среди горьких микстур, бессмысленных песнопений и кошмарных снов. Не может быть, чтобы это происходило на самом деле: зачумленные оборванцы, нищие хищники, воспевавшие сатану в ледяном полумраке!..

И все прожитые мной жизни, все увиденные мной миры казались мне еще менее реальными.

Что скрывалось за моими дорогими нарядами, за моими спокойными, непроницаемыми глазами? Кем я стал? Неужели во мне не осталось ни одного воспоминания о более теплом огоньке, чем тот, что освещал серебристым светом мою смутную улыбку, обращенную к тем, кто ее от меня ждал? Я не помнил, чтобы в моем теле кто-то жил и дышал. Распятие с нарисованной кровью, приторная Дева Мария на странице молитвенника или запечатленная в пастельных цветов фарфоре – они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем.

Что скрывалось за моими дорогими нарядами, за моими спокойными, непроницаемыми глазами? Кем я стал? Неужели во мне не осталось ни одного воспоминания о более теплом огоньке, чем тот, что освещал серебристым светом мою смутную улыбку, обращенную к тем, кто ее от меня ждал? Я не помнил, чтобы в моем теле кто-то жил и дышал. Распятие с нарисованной кровью, приторная Дева Мария на странице молитвенника или запечатленная в пастельных цветов фарфоре – они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем.

Я об это ничего не знал. Кресты, сорванные с девственных шей, переплавлялись на мои золотые кольца. А четки отбрасывались в сторону, пока воровские пальцы, мои пальцы, обрывали бриллиантовые пуговицы жертвы.

За восемь десятилетий существования Театра вампиров – мы выдержали испытание Революцией, потрясающе быстро восстановив силы, поскольку публика шумно требовала наших фривольных и мрачных представлений – я развил в себе и надолго после гибели театра, до конца двадцатого столетия, сохранил скрытный характер, предоставляя своей молодой внешности вводить в заблуждение моих противников, потенциальных врагов (я практически не принимал их всерьез) и моих рабов-вампиров.

Хуже руководителя не бывает: равнодушный, холодный вождь, вселяющий страх в каждое сердце, но не задающийся трудом полюбить хоть кого-нибудь. Так я и содержал Театр вампиров, как мы называли его в семидесятых годах девятнадцатого века, когда туда забрел сын Лестата, Луи, в поисках ответов на вечные вопросы, оставленные без таковых его нахальным, дерзким создателем: «Откуда произошли мы, вампиры? Кто создал нас и с какой целью?»

Да, но прежде чем я начну подробнее распространяться о прибытии знаменитого, неотразимого вампира Луи и его маленькой обворожительной возлюбленной, девочки-вампира Клодии, я хотел бы рассказать об одном незначительном происшествии, случившемся со мной в том же девятнадцатом веке, но несколько раньше.

Может быть, это ничего не значит или же я выдам тайну чьего-то уединенного существования. Не знаю. Я упоминаю об этой истории только потому, что она причудливым образом, однако почти наверняка имеет отношение к тому, кто сыграл весьма немаловажную роль в моей повести.

Не могу определить год этого эпизода. Скажу лишь, что Париж благоговел перед очаровательными, мечтательными пьесами для пианино Шопена, что романы Жорж Санд были последним криком моды, что женщины уже отказались от изящных, навевающих сладострастные мысли нарядов имперской эпохи в пользу широких платьев из тафты, с тяжелыми юбками и осиными талиями, в которых они часто изображались на блестящих старых дагерротипах.

Театр, выражаясь современным жаргоном, гудел, и я, управляющий, устав от его представлений, бродил в одиночестве по лесистой местности как раз за границей Парижа, неподалеку от ярко освещенного деревенского дома, из которого доносились веселые голоса.

Там я наткнулся на другого вампира – женщину. Я немедленно определил это по бесшумным движениям, по отсутствию запаха и почти божественной грации, с которой она пробиралась сквозь дикий кустарник, легко придерживая маленькими бледными руками развевающиеся полы длинного плаща и пышные юбки. Целью ее были ярко освещенные, манящие окна.

Она почувствовала мое присутствие почти так же быстро, как и я; учитывая мой возраст и мою силу, это был тревожный знак. Она застыла на месте, не поворачивая головы. Хотя злобные вампиры-актеры и сохранили за собой право расправы с бродягами или нарушителями границ в царстве живых мертвецов, мне, их главе, прожившему столько лет жизнью обманутого святого, на подобные вещи было наплевать.

Я не желал вреда этому существу и бездумно, мягким небрежным голосом бросил ему предупреждение по-французски.

– Грабишь чужую территорию, дорогая. Вся дичь здесь уже заказана. К рассвету будь в более безопасном городе.

Этого не услышало бы ни одно человеческое ухо.

Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной.

Я узнал ее. Я узнал это до боли знакомое лицо. И на ужасную секунду, на роковую секунду я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала – с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила. Нет, она не могла меня узнать!

Почему же я не крикнул? Бьянка!

Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открывшуюся моим глазам: это изящное овальное лицо, совсем как в прежние дни обрамленное золотистыми волосами, несомненно, принадлежало ей. Это была она, она – та, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе, прежде чем я получил Темный Дар, та, которую я вспоминал еще долгие годы после этого.

Бьянка...

Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека. А потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой и бормоча: «Нет, не может быть, нет, конечно нет. Нет...»

Больше я ее не видел.

Я до сих пор не знаю, действительно ли это была Бьянка. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, исцелившейся и не чуждой надежды, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее лицо, обернутое ко мне в зарослях сада, и на память мне приходит последняя подробность, последнее доказательство: в ту ночь в окрестностях Парижа в ее светлые волосы были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг! И в свете окон деревенского дома я увидел под тенью капюшона сияющие в золоте волос нити жемчуга... Да, это все-таки была она, флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть, – такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в лице ее играли краски Фра Филиппо Липпи.

Тогда меня это не задело. Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как эпизод из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить.

Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка.

Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного римского общества, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Законов Тьмы и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее, дабы подкрепиться ее кровью, и увлек в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению?

Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем услышать опровержение, лишающее меня надежды.

Я не мог тебе об этом не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир из Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы...

Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне! Какая трагедия для меня!

Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми, никогда не смогут освободиться от греха братоубийства, поглощения человеческой крови? Я познал ослепительный, искусный гуманизм Ренессанса, мрачный рецидив аскетизма римского общества и холодную циничность романтической эры.

Что я мог сказать Луи, вампиру с благородным лицом, слишком человечному порождению более сильного и дерзкого Лестата? Разве только что в мире Луи сможет найти достаточно красоты, чтобы поддержать свои силы, что, коль скоро он сделал выбор и решил продолжать жить, не оглядываясь на образы Бога или дьявола, способные принести только искусственный или краткосрочный покой, мужество для этого он должен найти в собственной душе.

Я так и не поведал Луи свою горькую историю, однако я доверил ему ужасную, болезненную тайну: в 1870 году, прожив среди живых мертвецов более четырехсот лет, я не знал ни одного вампира старше себя.

Само это признание вызвало во мне гнетущее чувство одиночества, и, глядя на измученное лицо Луи, преследуя его тонкую, элегантную фигуру, пробиравшуюся по суматошным улицам Парижа девятнадцатого века, я понимал, что этот темноволосый господин в черном, такой стройный, так изящно вылепленный, такой чувственный в каждой своей черте, являет собой пленительное воплощение моего собственного несчастья.

Назад Дальше