Пленительный пыльный Луи, читающий при свече Китса. Луи, стоящий под дождем на скользкой пустынной центральной улице и наблюдающий, как на телеэкране в витрине магазина блистательный молодой актер Леонардо Ди Каприо в роли шекспировского Ромео целует свою нежную, милую Джульетту (Клер Дэйнз).
Габриэль. Она никуда не исчезла. Она была с нами на острове Ночи. Все ее терпеть не могут. Она мать Лестата, она бросает его на столетия, ей почему-то никогда не удается расслышать неизменно раздающиеся время от времени отчаянные призывы Лестата о помощи. Да, как его создание, она не в состоянии их воспринять, однако она вполне могла бы узнать о них из мыслей других вампиров, возбужденно передающих новости по всему миру, когда Лестат попадает в очередную переделку. Габриэль... Она похожа на своего сына в смертной жизни и бессмертного создателя, только она женщина, настоящая женщина, то есть у нее более четкие черты лица, тонкая талия, пышная грудь, в высшей степени противное и лживое, но при этом милое выражение глаз; она потрясающе выглядит в черном бальном платье с распущенными волосами, но чаще надевает пыльный бесполый балахон из мягкой кожи или хаки. Она неутомимая путешественница и настолько коварный и хладнокровный вампир, что кажется, будто она давно забыла, каково быть человеком или испытывать боль. Я-то думаю, что она забыла об этом в одну ночь, если вообще когда-то помнила. В смертной жизни она была из тех, кто без конца недоумевает, с чего это все так суетятся. Габриэль, обладательница низкого, чуть хрипловатого голоса, бессознательно жестокая, ледяная, недоступная, исследовательница снежных лесов дальнего севера, убийца гигантских белых медведей и белых тигров, равнодушная легенда диких племен – она стоит ближе к доисторической рептилии, чем к человеку. Разумеется, красавица, с густой косой, переброшенной на спину, почти царственная в шоколадного цвета кожаной куртке для сафари и в маленьком тропическом шлеме с обвисшими полями, крадущийся, быстрый убийца, безжалостное, на вид задумчивое, но бесконечно скрытное существо. Габриэль практически бесполезна для всех, кроме себя самой. Когда-нибудь она, полагаю, кому-нибудь что-нибудь расскажет.
Пандора, дитя двух тысячелетий, спутница моего возлюбленного Мариуса за двести лет до моего рождения. Богиня из кровоточащего мрамора, могущественная красавица и глубочайшая, древнейшая душа Италии времен Древнего Рима, обладающая горячим нравственным духом сенаторов величайшей в этом мире империи. Я ее не знаю. Ее овальное лицо мерцает под вуалью волнистых волос. Она кажется слишком прекрасной, чтобы причинить кому-нибудь вред. У нее нежный голос, невинные умоляющие глаза, безупречное лицо, мгновенно реагирующее на обиду и теплеющее от сопереживания, – настоящая загадка. Не представляю себе, как Мариус мог ее оставить. В короткой рубашке из тонкого, как паутина, шелка, с браслетом-змейкой на обнаженной руке, она – предмет вожделения смертных мужчин и зависти смертных женщин. В длинных же, скрывающих тело узких платьях она привидением движется по комнатам, словно они нереальны, а она, призрак танцовщицы, ищет подходящую обстановку и музыку, доступную только ей. Ее сила, безусловно, равна силе Мариуса. Она пила из райского источника – то есть кровь Царицы Акаши. Она силой мысли умеет воспламенять предметы, подниматься в воздух и исчезать в черном небе, убивать молодых вампиров, если они представляют для нее угрозу, но одновременно она выглядит совершенно безвредной, бесконечно женственной, хотя и равнодушной к вопросам пола, болезненно бледной и несчастной женщиной, которую мне хотелось бы заключить в объятия.
Сантино, старый римский святой. Он добрел до катастроф современной эпохи, не запятнав своей красоты: по-прежнему широкие плечи, сильная грудь, побледневшая под действием могущественной крови оливковая кожа, черные вьющиеся волосы, которые он часто состригает на закате, наверное, для сохранения инкогнито. Он не любит привлекать к себе внимание и неизменно одевается в черное. Он ни с кем не разговаривает. Он молча смотрит на меня, словно мы никогда не беседовали с ним о теологии и мистицизме, словно он не разрушал моего счастья, не сжег дотла мою юность, не заставил моего создателя пройти страшный путь выздоровления длиной в сто лет, не лишил меня всякой поддержки. Возможно, он воображает, что мы с ним товарищи по несчастью, жертвы могущественной интеллектуальной морали, увлеченности концепцией цели, двое погибших, ветераны общей войны.
Подчас он выглядит сварливым и даже злобным. Ему многое известно. Он не склонен недооценивать силу древнейших, которые, остерегаясь оставаться незамеченными обществом, как в прошедшие века, с удивительной легкостью появляются среди нас. Он пристально смотрит на меня спокойными черными глазами. Тень его бороды, навеки запечатленная крошечными сбритыми волосками, врезавшимися в кожу, по-прежнему только добавляет ему красоты. Он мужчина во всех отношениях: жесткая белая рубашка, открытая у горла, частично обнажает густые черные завитки на его груди, и та же соблазнительная черная поросль покрывает плоть его рук повыше запястий. Он предпочитает черные пиджаки из блестящих, но плотных тканей с лацканами из кожи или меха, невысокие черные машины, развивающие скорость до двухсот и более миль в час, золотые зажигалки, от которых несет горючей жидкостью, – он без конца щелкает ими, чтобы полюбоваться огоньком. Где он живет и когда проявится, никто не знает.
Сантино. Больше мне о нем ничего не известно. Мы, как истинные джентльмены, выдерживаем дистанцию. Подозреваю, что на его долю выпали ужасные страдания; я не стремлюсь разбить сияющий черный панцирь его выдержки, чтобы обнаружить под ним страшную кровавую трагедию. Узнать Сантино я всегда успею.
Теперь же для самых девственных моих читателей я опишу, каким стал мой господин, Мариус. Нас разделяет столько времени и опыта, что между нами как будто легла ледяная пропасть, и мы лишь смотрим друг на друга через ослепительно белую непреодолимую пустыню, только и способные, что разговаривать усыпляюще вежливыми голосами, ужасно воспитанно, – я, на вид совсем юное существо, слишком симпатичное для непостоянства во мнениях, и он, неизменно искушенный в светских делах, исследователь настоящего, философ века, знаток этики тысячелетий, историк во все времена.
Он держится очень прямо, как всегда великолепный, но в более сдержанной манере двадцатого века, и носит верхнюю одежду из старинного бархата – как смутный намек на великолепие его былых одеяний. Теперь он иногда стрижет длинные развевающиеся золотые волосы, которыми так гордился в Венеции. Он всегда быстро соображает и быстро отвечает, стремится к разумным решениям, обладает бесконечным терпением и неутолимым любопытством, отказывается отречься от судьбы как своей, так и нашей, и даже мировой. Никаким знаниям не под силу его победить; закаленный огнем и временем, он слишком силен для технологических кошмаров или научных чар. Ни микроскопы, ни компьютеры не поколебали его веры в бесконечность, пусть даже его когда-то строгие подопечные – Те, Кого Следует Оберегать, вселявшие столько надежд на обретение искупления, – давно уже свергнуты с древних тронов.
Я боюсь его. Не знаю почему. Возможно, я боюсь его, потому что могу полюбить его снова, а полюбив его, я стану у него учиться, а начав у него учиться, я опять превращусь в его верного во всех отношениях последователя и выясню, что его терпение не заменит страсти, так давно горевшей в его глазах.
Мне нужна эта страсть! Нужна. Но хватит о нем. Две тысячи лет он прожил, без всяких угрызений совести вливаясь в поток человеческой жизни, доводя до совершенства искусство быть человеком, сквозь все века пронося с собой красоту и тихое достоинство кажущегося неуязвимым Рима эпохи Августа, где он и родился.
Есть и другие, сейчас они не рядом со мной, но тоже в разное время побывали на острове Ночи, мы с ними еще встретимся. Это древние близнецы, Мекаре и Маарет, хранительницы первобытной крови, из которой проистекает наша жизнь, корни лозы, так сказать, на которых мы цветем с таким упрямством и с такой красотой. Это наши Царицы Проклятых.
Потом, есть еще и Джесс Ривз, дитя двадцатого века, созданная Маарет, самой древней из нас, и благодаря этому – ослепительное чудовище. Я ее не знаю, но заочно восхищаюсь ею. Принеся с собой в мир живых мертвецов несравнимые познания в области истории, паранормальных явлений, философии и языков, она остается загадкой. Поглотит ли ее огонь, как многих из тех, кто, устав от жизни, не смог справиться с бессмертием? Или ее разум двадцатого века даст ей радикальную, нерушимую броню против немыслимых перемен, лежащих, как мы знаем, впереди?
Да, бывают и другие. Скитальцы. Время от времени я слышу их голоса в ночи. Вдали от нас встречаются те, кто ничего не знает о наших традициях, кто, из враждебного отношения к нашим произведениям и забавляясь нашими выходками, прозвал нас «Собранием Красноречивых», странные «незарегистрированные» существа различного возраста, силы, позиций, кто, иногда приметив в кипе книг в бумажных обложках экземпляр «Вампира Лестата», раздирает его в клочья и сильными руками с презрением стирает в порошок.
Возможно, в непредсказуемом будущем они добавят к нашим нескончаемым хроникам крупицы своей мудрости или своего разума. Кто знает?
Пока что, перед тем как продвигаться в моей повести дальше, необходимо ввести еще один персонаж.
Это ты, Дэвид Тальбот, кого я практически не знаю, ты, кто с неистовой скоростью записывает каждое слово, слетающее с моих губ, пока я сам наблюдаю за тобой, до некоторой степени загипнотизированный самим фактом того, что эти переживания, так долго горевшие в моей душе, теперь переносятся на бесконечную, по-видимому, страницу.
Кто ты, Дэвид Тальбот, потративший на смертное образование более семи десятков лет, ученый, глубокая, любящая душа? Кто в тебе разберется? Такого, каким ты был при жизни, умудренного летами, закаленного повседневными бедствиями и всеми четырьмя временами года земного существования человека, тебя переместили, не задев ни памяти, ни знаний, в потрясающее тело молодого мужчины. А потом это тело, идеальный кубок, Грааль твоей личности, того, кто отлично знал цену обоим элементам, подверглось нападению со стороны твоего ближайшего друга, любящего изверга, вампира, пожелавшего, чтобы ты присоединился к его путешествию по вечности, дашь ты ему разрешение или не дашь, нашего любимого Лестата.
Не представляю себе такого насилия. Я слишком далек от человечества, поскольку так и не дорос до взрослого мужчины. В твоем лице я вижу энергию и красоту англо-индийца с кожей цвета темного золота, чьим телом ты пользуешься в свое удовольствие, а в твоих глазах – спокойствие и закаленную душу старика.
У тебя черные волосы, мягкие, искусно подстриженные за ушами. Ты одеваешься с небывалым тщеславием, укрощенным стойким британским чувством стиля. Ты смотришь на меня так, как будто твое любопытство может застать меня врасплох, хотя это чрезвычайно далеко от истины.
Тронь меня – и я тебя уничтожу. Мне все равно, сколько у тебя сил и какую кровь передал тебе Лестат. Я знаю больше тебя. То, что я открываю тебе свою боль, отнюдь не означает, что я тебя люблю. Я делаю это ради себя и ради других, ради самой мысли о других, ради тех, кому это интересно, и ради своих смертных, ради тех, кого я так недавно взял под свое крыло, двух дорогих мне существ, которые превратились в стимул моей жизни.
Симфония для Сибил... Я мог бы дать своей исповеди и такое название. И стараясь изо всех сил для Сибил, я стараюсь и для себя.
Может быть, хватит прошлого? Может быть, хватит пролога к тому моменту в Нью-Йорке, когда я увидел на Плате лицо Христа? Здесь начинается заключительная глава моей книги. Это все. Остальное ты знаешь – что здесь еще требуется? Хватит и беглого мучительного описания событий, что привели меня сюда.
Давай будем друзьями, Дэвид. Я не собирался говорить тебе такие ужасные вещи. У меня болит сердце. Ты нужен мне хотя бы для того, чтобы сказать: продолжай скорее. Помоги мне своим опытом. Неужели не хватит? Можно, я продолжу? Я хочу послушать, как играет Сибил. Я хочу поговорить о моих любимых спасителях. Я не могу измерить пропорции своего рассказа. Я только знаю, что готов... Я достиг дальнего конца Моста Вздохов.
Да, это мне решать, ты прав, и ты ждешь, чтобы записать все, мною сказанное. Так давай перейдем к Плату.
Позволь мне перейти к лику Христа, как будто я иду в гору по Подолу давней снежной зимой, под сенью сломанных башен города князя Владимира, чтобы отыскать в Печерской лавре краски и доску, на которой обретет форму его лик – лик Христа, да, Спасителя, Бога Воплощенного. Еще раз...
Часть III «АППАССИОНАТА»
17
Я не хотел к нему идти. Стояла зима, я удобно устроился Лондоне, без конца посещая театры, чтобы посмотреть пьесы Шекспира, и читая целыми ночами его пьесы и сонеты. Шекспир занимал все мои мысли. Его сочинения подарил мне Лестат. И когда я был по горло сыт отчаянием, я открывал книги и начинал читать.
Но меня позвал Лестат. Лестат испугался. Во всяком случае, он так утверждал. Я не мог не пойти. Когда он в последний раз попал в неприятности, у меня не было возможности примчаться к нему на помощь. Это отдельная история, но совсем не такая важная, как та, что я сейчас рассказываю.
Теперь же я знал, что мое с таким трудом завоеванное душевное спокойствие разобьется вдребезги от простого столкновения с ним, но он хотел, чтобы я пришел. И я не мог не откликнуться.
Сначала я застал его в Нью-Йорке, хотя он и не подозревал об этом; при всем желании он не смог бы завлечь меня в более страшный вихрь. В ту ночь он убил смертного, жертву, в которую он успел влюбиться, по своему недавно заведенному обычаю выбирая прославленных мастеров изощренных преступлений и страшных убийств и преследуя их вплоть до ночи пиршества.
«Так что же ему понадобилось от меня?» – недоумевал я. Ты был рядом, Дэвид. Ты мог ему помочь. Такое складывалось впечатление. Поскольку он – твой создатель, ты не услышал его призыв напрямую, но он как-то добрался до тебя, и вы сошлись вдвоем, вполне порядочные джентльмены, чтобы низким неестественным шепотом обсудить последние страхи Лестата.
В следующий раз я нагнал его в Новом Орлеане. Он изложил мне все простыми словами. Ты тоже там был. К нему явился дьявол в человеческом обличье. Этот дьявол умел изменять форму, в одну секунду – жуткое, отвратительное чудовище с перепончатыми крыльями и копытами на ногах, а в следующую – обыкновенный человек. Лестат сходил с ума от этих историй. Дьявол сделал ему ужасное предложение: чтобы он, Лестат, стал помощником дьявола на службе у Бога.
Помнишь, как спокойно я отреагировал на его историю, на его вопросы, на мольбы дать ему совет? О, я твердо сказал ему, что безумием было бы последовать за этим духом, поверить, что бесплотная тварь решилась раскрыть ему истину.
Но только теперь ты знаешь, какие раны открыл он своей странной и удивительной басней. Значит, дьявол сделает его помощником в аду и даст таким образом возможность служить Богу? Я чуть было не рассмеялся или не заплакал на месте, бросив ему в лицо тот факт, что я сам когда-то считал себя служителем Зла и дрожал в лохмотьях, преследуя мои жертвы парижской зимой, и все – во славу Господа.
Но он и сам все знал. Бессмысленно было дальше его мучить, отталкивать его от прожекторов собственной сказки, которые необходимы Лестату – яркой звезде.
Мы вполне культурно беседовали под сенью замшелых дубов. Мы с тобой умоляли его остерегаться. Естественно, он проигнорировал все наши мольбы.
Во все это была впутана очаровательная смертная, Дора, проживавшая тогда в этом самом здании, в старом кирпичном монастыре, дочь человека, которого преследовал и убил Лестат.
Когда он связал нас обязательством позаботиться о ней, я разозлился, но не слишком. Я и сам влюблялся в смертных. Мне есть что рассказать. Я и сейчас влюблен в Сибил и Бенджамина, которых называю своими детьми, а в смутном прошлом я становился тайным трубадуром для других смертных.
Хорошо, он влюбился в Дору, он преклонил голову на ее груди, он вожделел крови из ее чрева, что не составило бы для нее потери, он был влюблен без памяти, сходил с ума, его подгонял призрак ее отца, с ним флиртовал сам Князь Тьмы.
А она? Что мне сказать о ней? Что за лицом послушницы в монастыре скрывалась сила Распутина, что она на самом деле была не мистиком, а практикующем теологом, не провидцем, но вождем-проповедником, что ее церковные амбиции свели бы на нет амбиции святых Петра и Павла, вместе взятых, и что она, конечно, походила на любой цветок, сорванный Лестатом в Саду Зла этого мира: в высшей степени утонченное и привлекательное существо, великолепный образец создания Господа с волосами цвета воронова крыла, пухлым ротиком, фарфоровыми щечками и стройными, но сильными ногами нимфы.
Конечно, я понял, что он покинул наш мир, в тот самый момент, когда это произошло. Я почувствовал. Я уже был в Нью-Йорке, недалеко от него, я знал, что ты тоже рядом. Оба мы собирались по возможности не спускать с него глаз. Потом наступил момент, когда его поглотил вихрь, когда его высосали из земной атмосферы, словно его никогда и не было.
Поскольку он – твой создатель, ты не услышал, как при его исчезновении опустилась завеса полного безмолвия. Ты не представлял себе, насколько всецело его оторвали от каждой крохотной, но материальной мелочи, которая раньше откликалась эхом на биение его сердца.
Я знал это, понял и, наверное, чтобы нам обоим отвлечься, предложил пойти к измученной женщине, наверняка потрясенной смертью отца от рук красивого блондина, чудовища, жадно лакающего кровь, превратившего ее в своего друга и в свое доверенное лицо.
Нам не составило труда помогать ей в те краткие, но богатые событиями ночи, когда один кошмар нагромождался на другой, когда обнаружилось убийство ее отца, когда по воле прессы его подлая жизнь в мгновение ока оказалась в центре внимания и превратилась в предмет сумасбродных разговоров по всему миру.