Вампир Арман - Энн Райс 39 стр.


Сколько святых утверждали, что им удалось заметить эти неописуемые и вечные небеса!

И как хитроумно этот дьявол, Мемнох, изложил свою ситуацию, умоляя о смертном сострадании к его греху, – он, и только он, противостоял безжалостному и равнодушному Богу, моля его взглянуть сочувственным взором на плотскую расу существ, которые своей беззаветной любовью смогли породить души, заслуживающие его интереса.

Так вот каким было падение Люцифера с неба, как утренней звезды, – ангела, просившего за сынов и дщерей человеческих, ибо теперь они обладали ликами и сердцами ангелов.

– Дай им рай, Господи, дай, когда они научатся в моей школе любить каждое твое творение.

О, этого приключения хватило на целую книгу. «Мемноха-дьявола» нельзя пересказать в нескольких абзацах.

Но вкратце именно это и обрушилось на мои уши, пока я сидел в промозглой нью-йоркской квартире, то и дело поглядывая мимо неистовой, меряющей шагами комнату фигуры Лестата на белое небо, на нескончаемый снег, изгоняя за его громогласной повестью грохот далекого города и борясь с ужасным страхом, что во время кульминации его рассказа мне придется его разочаровать. Напомнить ему, что он всего лишь придал новую, аппетитную форму мистическим путешествиям тысячи святых.

Значит, кольца вечного огня, описанные поэтом Данте в таких подробностях, чтобы читателям становилось дурно, искушавшие даже деликатного Фра Анджелико написать место, где обнаженным, купающимся в пламени смертным предназначалось страдать вечно, заменила школа.

Школа, место надежды, надежды на искупление, может быть, настолько грандиозная, что в ней найдется место и для нас, для Детей Ночи, среди грехов которых насчитывается не меньше грехов, чем у древних ханов или монголов.

О, как это мило – картина загробной жизни, ужасов естественного мира, освобожденного от мудрого, но далекого Бога, дьявольского безрассудства, переданная с небывалым умом.

Если бы это было правдой, если бы все стихи и картины мира были лишь зеркалами столь обнадеживающего великолепия!

Я мог бы поддаться печали, я мог бы расстроиться до такой степени, что повесил бы голову и не смотрел на него.

Но один эпизод из его рассказа, эпизод, для него оказавшийся лишь мимолетной встречей, для меня возвышался над всем остальным, прицепился к моим мыслям; он продолжал, а я все не мог выбросить из головы, что он, Лестат, испил кровь самого Христа, направлявшегося на Голгофу. Он, Лестат, разговаривал с Богом во плоти, по собственной воле избравшим ужасную смерть на кресте. Он, Лестат, дрожащий, исполненный страха очевидец, оказался на узких пыльных улицах древнего Иерусалима и видел, как проходит по ним Господь, и наш Господь, Господь Воплощенный, несущий на плечах привязанный ремнями крест, подставил горло Лестату, избранному ученику.

Ну и фантазия, просто безумие, а не фантазия. Я и не ожидал, что меня так заденет какая-то часть его рассказа. Я не ожидал, что у меня будет гореть в груди, встанет комок в горле, не дающий выговорить ни слова. Это мне было не нужно. Единственное спасение для моего кровоточащего сердца крылось в мысли о том, как нелепо, как глупо, что в такой живописной картине – Иерусалим, пыльная улица, злая толпа, истекающий кровью Господь, избиваемый бичами, хромающий под тяжестью деревянного креста, – нашлось место для старой милой легенды о женщине, протянувшей Христу Плат, чтобы утереть его лицо и ослабить его страдания, тем самым навсегда получив его изображение.

Не нужно быть ученым, Дэвид, чтобы знать: такие святые изобретались в последующих столетиях другими святыми, как актеры и актрисы для изображения страстей Христовых в деревенском захолустье. Вероника! Вероника... Само ее имя означает «подлинная икона».

А наш герой, наш Лестат, наш Прометей, кому сам Бог протянул этот Плат, сбежал из чудовищного и грандиозного царства рая, ада и основ христианства с криками «Нет!» и «Не буду!» и вернулся, задыхаясь, пробежав как безумец под нью-йоркским снегопадом, стремясь только к нам и повернувшись к ним спиной.

У меня кружилась голова. В моей душе разразилась война. Я не мог на него смотреть.

Он двигался дальше, вернувшись к разговору о сапфировых небесах и песне ангелов, споря с самим собой, с тобой, с Дорой, и ваша беседа начинала напоминать груду осколков. Я больше не мог.

В нем – кровь Христа? Кровь Христа прошла через его губы, его нечистые губы, его губы живого мертвеца, кровь Христа превратила его в чудовищную дароносицу? Кровь Христа?

– Позволь мне испить! – неожиданно крикнул я. – Лестат, дай мне испить, дать мне испить твоей крови, где есть и его кровь! – Я сам не верил, что говорю так серьезно, так неистово и отчаянно. – Лестат, позволь мне испить! Дай мне найти его кровь как языком, так и сердцем. Ну пожалуйста, ты не откажешь мне в одной минуте близости. А если это был Христос... Если это...

Я не смог закончить.

– Маленький глупый безумец, – сказал он. – Вонзив в меня зубы, ты узнаешь только то, что каждый из нас узнает, когда смотрит видения своих жертв. Ты узнаешь то, что я, как мне кажется, видел. Ты узнаешь, что в моих жилах течет моя кровь, это ты и сейчас знаешь. Ты узнаешь, что я верю, будто это был Христос, только и всего.

Он разочарованно покачал головой, окинув меня сердитым взглядом.

– Нет, я ее узнаю, – сказал я. Я поднялся из-за стола, у меня тряслись руки. – Лестат, не откажи мне в одном-единственном объятии, и я никогда больше за целую вечность ничего у тебя не попрошу. Дай мне приложить губы к твоему горлу, дай мне попробовать твой рассказ на вкус, ну же!

– Ты разбиваешь мне сердце, дурачок, – сказал он со слезами на глазах. – Как всегда.

– Не суди меня! – закричал я.

Он продолжал, обращаясь ко мне одному как мысленно, так и вслух. Я не знал, слышали ли его остальные. Но я слышал. И не забуду ни единого слова.

– Арман, а что, если это действительно кровь Христа, – спросил он, – а не частица какой-то титанической лжи, что ты обретешь во мне? Ступай к ранней утренней мессе и схвати себе жертву из тех, кто выходит из-за алтарной преграды! Прелестная охота, Арман, – питаться исключительно причастившимися! Любой из них даст тебе кровь Христа. Я тебе объясняю: я не верю этим духам – богу, Мемноху, этим лжецам; я тебе объясняю: я отказался! Я не согласился остаться, я сбежал из их проклятой школы, я дрался с ними и потерял глаз, они вырвали его, злые ангелы, вцепившиеся в меня, когда я убегал! Тебе нужна кровь Христа? Так иди в темную церковь на ночную мессу, оттащи, если хочешь, сонного священника от алтаря и выхвати чашу из его освященных рук. Давай, вперед!

Кровь Христа! – продолжал он, и его лицо превратилось в один огромный глаз, светящий на меня безжалостным лучом. – Если она во мне и побывала, эта священная кровь, то мое тело растворило ее и сожгло, как воск пожирает фитиль свечи. Ты же понимаешь. Что остается от Христа в желудке верующего, когда он выходит из церкви?

– Нет, – сказал я. – Нет, но мы же не люди! – прошептал я, пытаясь мягкостью как-то заглушить его злобную горячность. – Лестат, я узнаю! Это была его кровь, не перешедшие в новое качество хлеб и вино! Его кровь, Лестат, я пойму, есть она в тебе или нет. Дай мне выпить, я тебя умоляю. Дай мне выпить, чтобы я смог забыть твой проклятый рассказ со всеми его подробностями!

Я едва удержался и не набросился на него, чтобы подчинить своей воле, забыв о его легендарной силе, о его ужасной вспыльчивости. Я схвачу его и заставлю покориться. Я получу кровь...

Безрассудные, пустые мысли. Весь рассказ безрассуден и пуст, но я повернулся и злобно прошипел:

– Что же ты не остался? Почему не ушел с Мемнохом, раз он мог забрать тебя из нашего общего ужасного ада на земле?

– Тебе дали сбежать, – сказал ему ты, Дэвид. Ты вмешался, успокоив меня еле заметным умоляющим жестом левой руки.

Но у меня не хватало терпения на анализ и неизбежные толкования. Я не мог выбросить из головы его образ, образ окровавленного Христа, нашего Господа с привязанным к плечам крестом, и ее, Веронику, этот милый вымысел с Платом в руках. И как подобная фантазия настолько глубоко забросила свой крючок?

– Отойдите от меня, все отойдите! – воскликнул он. – У меня с собой Плат. Я же говорил. Я вынес его с собой из преисподней Мемноха, хотя все его черти пытались у меня его отобрать.

Я почти ничего не слышал. Плат, настоящий Плат, что еще за фокус? У меня болела голова. Ночная месса. Если внизу, в соборе Святого Патрика, ее служили, то мне хотелось туда пойти. Я устал от этой комнаты со стеклянными стенами, отрезанный от вкуса ветра и неукротимой, освежающей влажности снега.

Зачем Лестат попятился к стене? Что он вытащил из-за пазухи? Плат! Новый витиеватый трюк, чтобы подтвердить сказанное и завершить череду потрясений? Я поднял глаза, обвел взглядом снежную ночь за окном и постепенно дошел до цели: развернутая ткань, что он поднял ввысь, склонив голову, ткань, показанная им с таким же почтением, как ее могла бы показывать Вероника.

– Мой Господь! – прошептал я. Весь мир унесся прочь в клубах невесомого звука и света. – Господь. – Я увидел его лицо, не нарисованное, не отпечатанное, не элегантно и хитроумно вплетенное в волоконца тонкой белой ткани, но горящее огнем, не способным разрушить сосуд, хранившей его жар. Мой Господь, мой оживший господь, мой Господь, мой Христос, человек в черном, остром, колючем терновом венце, человек с длинными спутанными коричневыми волосами, испачканный запекшейся кровью, с огромными удивленными темными глазами, смотрящими прямо на меня, – ласковыми и живыми зеркалами души Господа, светящимися такой неизмеримой любовью, что перед ней меркнет любая поэзия, с мягкими, шелковыми губами. Его рот, свидетельствующий о простоте, не задающий вопросов и не выносящий суждений, приоткрытый, чтобы сделать беззвучный, мучительный вздох в тот самый момент, когда к нему поднесли Плат, утишивший его страшные муки.

Я плакал. Я зажал рот рукой, но не мог остановить поток слов.

– О Христос, мой трагичный Христос! – шептал я. – Нерукотворный! – Какие жалкие слова, слабые, полные грусти. – Это человеческое лицо, лицо Бога и Человека. У него идет кровь. Ради Бога Всемогущего, вы только посмотрите!

Но я не издал ни звука. Я не мог двигаться. Я не мог дышать. От потрясения я беспомощно упал на колени. Мне хотелось никогда не сводить с него глаз. Мне вообще больше ничего никогда не хотелось. Только смотреть на него, и я его увидел, я оглянулся назад, назад, через века, на его лицо при свете глиняной лампы, горящей в моем доме на Подоле, на его лицо, взирающее на меня с доски, что я сжимал дрожащими пальцами среди свечей скриптория Печерской лавры, на его лицо, которого я никогда не видел на великолепных фресках в Венеции и Флоренции, где я так долго и отчаянно его искал.

В его лице, в мужском лице, присутствовало и божественное, мой трагичный Бог, когда-то взирающий на меня из рук матери в морозной слякоти на улице Подола, мой Господь в кровавом величии. Мне было все равно, что говорила Дора.

Мне было все равно, что она прокричала вслух его священное имя. Все равно. Я все узнал.

И когда она возвестила о своей вере, когда выхватила Плат из рук самого Лестата и выбежала с ним из квартиры, я последовал за ней, за ней и за Платом, хотя в святилище моего сердца я так и не двигался. Я не шелохнулся.

Мой разум охватила полная неподвижность, а что делало мое тело, не имело значения.

Не имело значения, что Лестат спорил с ней и предупреждал, чтобы она не смела в это верить, что мы втроем стояли на ступеньках собора, что с невидимых и бездонных небес как благословение падал снег.

Не имело значения, что скоро встанет солнце, яростный серебряный шар под пологом тающих облаков. Теперь я мог умереть.

Я увидел его, а все остальное – слова Мемноха и его воображаемого Бога, мольбы Лестата уходить, спрятаться, пока нас всех не поглотило утро, – не имело значения. Теперь я мог умереть.

– Нерукотворный, – шептал я.

Вокруг нас у входа собиралась толпа. Восхитительным, сильным порывом из церкви хлынул теплый воздух. Какая разница?

– Плат! Плат! – кричали они. Они увидели! Они увидели его лицо. Стихали отчаянные, умоляющие вопли Лестата. Спустилось утро, а с ним – и грозовой, раскаленный добела свет, перекатываясь через крыши и осадив ночь тысячей стеклянных стен, постепенно выпуская на свободу свое чудовищное великолепие.

– Будьте свидетелями, – сказал я. Я воздел руки навстречу ослепительному свету, расплавленной серебряной смерти. – Этот грешник умирает за него! Этот грешник уходит к нему!

Низвергни меня в ад, Господи, если такова твоя воля. Ты дал мне небеса. Ты показал мне свое лицо. И твое лицо было лицом человека.

19

Я взлетел ввысь. Я ощутил всепоглощающую боль, испепеляющую всю мою волю или способность выбирать скорость. Внутренний взрыв отбросил меня к небу, навстречу жемчужно-белому свету, внезапно на секунду, как всегда, хлынувшему настоящим потоком из грозного ока, раскинув бесконечные лучи по всему широкому городу, превратившись в приливную волну невесомого расплавленного освещения, прокатившегося по всем созданиям и предметам, большим и малым.

Я поднимался все выше и выше, кругами, словно напряжение внутреннего взрыва не ослабевало, и, к своему ужасу, я увидел, что вся моя одежда сгорела, а от тела навстречу бушующему ветру валит дым.

На миг я увидел всю картину целиком: мои голые вытянутые руки и вывихнутые ноги, силуэт на фоне всезатмевающего света. Моя плоть уже обгорела дочерна и припечаталась к сухожилиям моего тела, сжалась до сложного сплетения мышц, облегавших кости.

Боль достигла зенита и стала невыносимой, но как мне объяснить, что для меня это не имело значения; я направлялся навстречу собственной смерти, а эта бесконечная на первый взгляд пытка была ерундой, обычной ерундой. Я выдержал бы все, что угодно, даже жжение в глазах, даже сознание того, что они сейчас расплавятся или взорвутся в солнечной печи и что я лишусь плотской оболочки.

Картина резко изменилась. Ветер больше не ревел, мои глаза уже не болели и прояснились, вокруг зазвучал знакомый хор гимнов. Я стоял у алтаря и, подняв голову, увидел перед собой церковь, переполненную людьми, среди поющих ртов и удивленных глаз вверх поднимались расписные колонны, как масса разукрашенных древесных стволов. И справа и слева меня окружала эта необъятная, безграничная паства. У церкви не было стен, и даже высокие купола, украшенные чистейшим блестящим золотом с отчеканенными святыми и ангелами, уступили место величественному, бесконечному голубому небу.

Мои ноздри затопил запах ладана. Вокруг меня в унисон звонили крошечные золотые колокольчики, одна ритмическая фигура нежной мелодии быстро переливалась в другую. Дым жег мне глаза, но это становилось все приятнее, по мере того как меня заполнял аромат ладана, заставляющий слезиться глаза, и мое зрительное восприятие сливалось с тем, что я пробовал, трогал и слышал.

Я раскинул руки и увидел, что их покрывают длинные белые рукава с золотой каймой, свободно падавшие на запястья, где виднелись мягкие волоски взрослого мужчины. Да, это были мои руки, но мои руки, перешедшие за барьер запечатленной во мне смертной жизни. Это были руки мужчины.

Из моего рта полилась песня, громким мелодичным эхом разносясь над головами паствы, и в ответ послышались их голоса, и я еще раз подчеркнул голосом свою убежденность – убежденность, пропитавшую меня до мозга костей:

– Христос снизошел на землю. Воплощение началось во всем, в каждом мужчине, в каждой женщине – и будет длиться вечно! – Песня получилась до того безупречной, что из глаз моих хлынули слезы, и, наклоняя голову и сжимая руки, я увидел перед собой хлеб и вино, круглый ломоть, ожидающий благословения, преломления, как вино в золотой чаше ожидало своего превращения.

– Сие есть пречистое Тело Христово, сия есть Кровь Христова, пролитая за нас в оставление грехов и жизнь вечную! – пел я. Я взял в руки ломоть и поднял его, а из него полилась струя света, и паства ответила самым сладостным, самым громким хвалебным гимном.

Я взял чашу. Я поднял ее повыше, и на колокольнях зазвонили колокола – на множестве колоколен, толпящихся рядом с колокольней этой величественной церкви, простираясь во всех направлениях на многие мили, так что весь мир превратился в огромные славные заросли церквей, а здесь, рядом со мной, звенели золотые колокольчики.

Снова пахнуло ладаном. Поставив чашу, я посмотрел на колышущееся передо мной море людских лиц. Я повернул голову слева направо, а затем посмотрел в небеса, на исчезающую мозаику, слившуюся с поднимающимися ввысь, катящимися по небу облаками.

В поднебесье я увидел золотые купола.

Я увидел бесконечные крыши Подола.

Я знал, что передо мной лежит во всем своем великолепии Киев, что я стою в великом святилище Софийского собора, что убраны все преграды, отделявшие меня от этих людей, а все остальные церкви, что в далеком смутном детстве я видел только в руинах, восстановлены, что к ним вернулось былое величие, что золотые киевские купола впитывают солнечный свет и отдают его, добавив ему силы миллиона планет, согретый вечным светом в огне миллиона звезд.

– Мой Господь, мой Бог! – воскликнул я. Я опустил глаза и посмотрел на изумительно расшитое облачение, на зеленый атлас и нити чистого золотого металла.

По обе стороны стояли мои братия во Христе, бородатые, с блестящими глазами – они помогали мне, пели те же гимны, что и я, наши голоса смешивались, настойчиво переходя от гимна к гимну, и я практически видел, как поднимаются ввысь ноты по прозрачному небосводу.

– Раздайте! Раздайте им, ибо они голодны! – крикнул я. Я преломил хлебец. Я разломил его пополам, потом – на четвертинки, а их поспешно раскрошил на мелкие кусочки, заполнившие сверкающее золотое блюдо.

Назад Дальше