И тогда меня осенила истина. Это была Сибил, но Сибил стала уже не Сибил.
В первую секунду я не мог в это поверить. Сердце остановилось в груди. Потом я вошел в дом – размеренной, решительной походкой человека, который не остановится ни перед чем, чтобы выяснить правду о том, что ему показалось.
Через мгновение я все увидел своими глазами. Они собрались все вместе в великолепной комнате: прекрасная гибкая Пандора в коричневом шелковом платье, подпоясанном на талии в старинном греческом стиле, Мариус в светлом бархатном смокинге и шелковых брюках и мои дети, мои прекрасные дети... Сияющий Бенджи в белом одеянии бешено танцевал по комнате босиком, растопыривая пальцы, словно стараясь ухватить ими воздух, а Сибил, моя потрясающая Сибил, тоже с обнаженными руками, в платье из ярко-розового шелка, откинув за плечи длинные волосы, сидела у рояля, как раз переходя к первой части. Все вампиры, все до единого.
Я плотно стиснул зубы и прикрыл рот, чтобы мои крики не разбудили весь мир. Я кричал и ревел в сжатые ладони.
Я выкрикивал одно-единственное слово отрицания – нет, нет, нет, – повторяя его вновь и вновь. Я больше ничего не мог произнести, больше ничего не мог кричать, больше ничего не мог делать. Я кричал и не мог остановиться.
Я так плотно закусил губы, что заболела челюсть, руки затряслись, как птичьи крылья, не способные достаточно плотно заткнуть мне рот, а из глаз опять хлынули слезы, густые, как тогда, когда я поцеловал Лестата. Нет, нет, нет! Внезапно я раскинул руки, сжав кулаки, и мой рев уже готов был вырваться на свободу, взорваться бушующим потоком, но Мариус с силой схватил меня, стремительно прижал к себе и уткнул лицом себе в грудь.
Я пытался вырваться. Я изо всех сил пинал его и колотил кулаками.
– Как ты мог?! – ревел я.
Его руки поймали мою голову в безнадежную западню, его губы покрывали меня противными, ненавистными поцелуями, от которых я отчаянно отбивался.
– Как ты мог? Как ты посмел? Как ты мог? – В конце концов я обрел достаточно пространства, чтобы иметь возможность наносить ему удар за ударом.
Но что толку? Как слабы и бессмысленны мои удары против его силы! Как беспомощны, глупы и мелочны мои жесты! А он стоял и сносил их с невыразимо печальным лицом, с сухими, но полными заботы глазами.
– Как ты мог? Ну как же ты мог? – спрашивал я. Я не мог остановиться.
Но внезапно Сибил оторвалась от рояля и побежала ко мне, протягивая руки. Бенджи, следивший за всей этой сценой, тоже помчался ко мне, и они нежно заключили меня в оковы своих хрупких рук.
– Ну, Арман, не злись, не надо, не расстраивайся, – мягко выкрикивала Сибил мне в ухо. – Мой замечательный Арман, не расстраивайся, не надо. Не вредничай. Мы с тобой навсегда.
– Арман, мы с тобой! Он сделал чудо! – закричал Бенджи. – Не обязательно рождаться из черных яиц! Ах ты, дибук! Рассказал нам такую сказку! Арман, мы теперь никогда не умрем, никогда не заболеем, нас никто не обидит, нам нечего больше бояться! – Он подпрыгнул от восторга, закружился в новом вихре веселья, изумляясь и смеясь, радуясь новообретенной энергии, позволяющей прыгать так высоко и так грациозно. – Арман, мы так счастливы!
– О да, пожалуйста, – кричала Сибил своим более глубоким и более нежным голоском. – Мы так тебя любим, Арман, я так тебя люблю, так люблю! Мы не могли иначе. Не могли. Мы не могли иначе, мы хотели быть с тобой всегда, навсегда.
Мои пальцы нависли над ней, желая ее утешить, но она отчаянно зарылась лбом в мою шею, крепко обхватив меня на уровне груди, и я не мог до нее дотронуться, не мог ее обнять, не мог ее приободрить.
– Арман, я тебя люблю, я тебя обожаю, Арман, я живу только ради тебя, а теперь мы навсегда вместе, – сказала она.
Я кивнул, пытаясь заговорить. Она поцеловала мои слезы. Она целовала их быстро и отчаянно.
– Прекрати, прекрати плакать, не плачь, – повторяла она тихим настойчивым шепотом. – Арман, мы тебя любим.
– Арман, мы так счастливы! – закричал Бенджи. – Смотри, Арман, смотри! Теперь мы вместе будет танцевать под ее музыку. Мы все сможем делать вместе. Арман, мы уже поохотились! – Он подлетел ко мне и согнул ноги в коленях, готовясь прыгнуть от возбуждения, как бы подчеркивая смысл своих слов. Потом он вздохнул и снова протянул ко мне руки. – Бедняга Арман, ты весь неправильный, ты живешь не теми мечтами. Арман, ты что, не понял?
– Я люблю тебя, – прошептал я неслышным голосом Сибил на ухо. Я повторил эти слова, и мое сопротивление было сломлено, я нежно прижал ее к себе и потрогал неистовыми пальцами ее шелковую белую кожу и звенящие, тонкие, блестящие волосы. Не отпуская ее, я прошептал: – Не дрожи, я люблю тебя, я люблю тебя.
Левой рукой я вцепился в Бенджика.
– А ты, разбойник, ты все мне расскажешь со временем. А пока что дай я тебя обниму. Дайте мне обнять вас обоих.
Меня трясло. Это меня трясло, а не их. Они снова окружили меня со всей своей нежностью, стараясь меня согреть.
Наконец, похлопав каждого из них по плечу, поцеловав на прощание, я отступил и в изнеможении упал в большое старое бархатное кресло.
У меня болела голова, я чувствовал, как подступают слезы, но я проглотил рыдание – ради них. У меня не оставалось выбора.
Сибил вернулась к роялю и, ударив по клавишам, опять приступила к сонате. На этот раз она пропела ноты красивым низким сопрано, а Бенджи снова принялся танцевать, кружась, прохаживаясь, топая босой ногой в такт темпу игры Сибил.
Я наклонился и сжал голову руками. Мне хотелось, чтобы мои волосы опустились как можно ниже и скрыли меня от всеобщих глаз, но, несмотря на густоту, это были всего лишь волосы.
Я почувствовал на своем плече чью-то руку и напрягся, но не мог произнести ни слова, иначе я заново начал бы во весь голос кричать и ругаться. Я молчал.
– Я не жду, что ты меня поймешь, – тихим голосом сказал он.
Я выпрямился. Он сидел рядом со мной, на подлокотнике кресла. Он смотрел на меня сверху вниз.
Я сделал приятное лицо, выдавил даже лучезарную улыбку и заговорил таким безмятежным и бархатным голосом, что никто не заподозрил бы, будто мы обсуждаем что-то помимо любви.
– Как ты мог? Зачем ты это сделал? Неужели ты настолько меня ненавидишь? Не лги мне. Не говори мне глупости, сам знаешь, я в них никогда, никогда не поверю. Не обманывай меня, ради Пандоры, ради них. Я всегда буду заботиться о них, я всегда буду их любить. Но не лги. Ведь ты же сделал это из мести! Мастер, ты сделал это из ненависти?
– О чем ты? – спросил он прежним голосом, выражавшим безмерную любовь, и можно было подумать, что его искреннее, умоляющее лицо говорит со мной голосом самой любви. – Если я когда-нибудь делал что-то из любви, я сделал это сейчас. Я сделал это из-за всех несправедливостей, выпавших на твою долю, из-за пережитого тобой одиночества, из-за кошмаров, которые мир обрушил на тебя, когда ты был слишком молод и неопытен, чтобы им противостоять, а потом слишком подавлен, чтобы сопротивляться от всего сердца. Я сделал это ради тебя.
– Нет, ты лжешь, ты лжешь в своей душе, – сказал я, – если не на словах. Ты сделал это из злобы и сейчас дал мне это понять со всей ясностью. Ты сделал это из злобы, потому что из меня получился не такой вампир, каким ты хотел меня видеть. Я не стал здравомыслящим бунтарем, способным противостоять Сантино и его банде чудовищ, и именно я через столько веков еще раз разочаровал тебя, ужасно разочаровал – ведь я ушел на солнце, увидев Плат. Вот почему ты так поступил. Ты сделал это из мести, ты сделал это из разочарования, а венец ужаса в том, что ты сам ничего не понимаешь. Ты не мог снести, что у меня чуть не разорвалось сердце, когда я увидел на Плате его лицо. Ты не мог пережить, что ребенок, которого ты вырвал из венецианского борделя, которого ты вскормил своей кровью, которого ты учил по своим книгам, воззвал к нему, увидев его лицо на Плате.
– Нет, это настолько далеко от истины, что ты разрываешь мне душу. – Он покачал головой. Несмотря на белизну и отсутствие слез, его лицо было совершенным воплощением печали, как картины, написанные его собственными руками. – Я сделал это, потому что они любят тебя, как никто еще тебя не любил, потому что они свободны, а в глубине их благородных сердец кроется великое коварство, не дающее им отшатнуться от тебя такого, какой ты есть. Я сделал это, потому что они выкованы в той же печи, что и я, оба обладают острым умом и силой, способностью выжить. Я сделал это, потому что ее не поработило безумие, а его не сломили бедность и невежество. Я сделал это, потому что они были твоими избранниками, идеально подходили тебе, а я понимал, что сам ты этого не сделаешь и они в конце концов возненавидят тебя, как ты ненавидел меня за отказ, и ты скорее потеряешь их из-за отчуждения, скорее позволишь им умереть, чем уступишь.
Теперь они твои. Ничто вас не разлучит. И они до краев наполнены моей кровью, древней, могущественной, чтобы стать твоими достойными спутниками, а не бледной тенью твоей души, как Луи.
Теперь они твои. Ничто вас не разлучит. И они до краев наполнены моей кровью, древней, могущественной, чтобы стать твоими достойными спутниками, а не бледной тенью твоей души, как Луи.
Вас не разделит барьер создателя и порожденного им вампира, и ты сможешь узнавать тайны их сердец, как они смогут узнавать твои тайны.
Мне хотелось в это поверить.
Мне так сильно хотелось в это поверить, что я поднялся и ушел от него, ласково улыбнувшись моему Бенджамину и украдкой поцеловав Сибил, проходя мимо; я удалился в сад и встал в одиночестве между парой массивных дубов.
Их мощные корни поднимались из земли, образуя холмики из твердого, покрытого волдырями дерева. Я устроился в этом каменистом месте и положил голову на ствол ближнего из двух деревьев.
Его ветви опустились и укрыли меня, как вуаль, сделав то, чего не смогли сделать волосы. Стоя в тени, я чувствовал себя защищенным, чувствовал, что нахожусь в безопасности. Сердце мое успокоилось, но оно было разбито, и мой рассудок пошатнулся, и мне достаточно было заглянуть в открытую дверь, в блистательный яркий свет, на моих двух белых вампирских ангелочков, чтобы опять заплакать.
Мариус долго стоял в далеком дверном проеме. Он на меня не смотрел. Я взглянул на Пандору и увидел, что она свернулась в другом большом бархатном кресле, словно старалась защититься от какой-то ужасной муки – возможно, всего лишь от нашей ссоры.
Наконец Мариус отважился подойти ко мне – думаю, на это ему потребовалось немалое усилие воли. У него на лице внезапно появилось несколько сердитое и даже гордое выражение. Мне было наплевать.
Он встал передо мной, но ничего не говорил и, казалось, собрался стойко выслушать все, что скажу я.
– Почему ты не дал им прожить свои жизни? – спросил я. – Не кто-нибудь, а ты – что бы ты ни чувствовал по отношению ко мне с моим недомыслием! Почему ты не дал им пользоваться тем, что подарила им природа? Зачем ты вмешался?
Он не ответил, но я и не дал ему такой возможности. Смягчив свой тон, чтобы не беспокоить их, я продолжил.
– В самые темные времена, – сказал я, – меня всегда поддерживали только твои слова. Нет, я не говорю о тех веках, когда я был пленником искаженных вероучений и мрачных заблуждений. Я говорю о том, что было намного позже, после того как я, подстрекаемый Лестатом, вышел из подземелья, когда я прочел, что написал о тебе Лестат, а потом выслушал твои объяснения. Это ты, Мастер, заставил меня увидеть все, что я мог, в чудесном ярком мире, разворачивающемся вокруг меня так, как я и не представлял себе в той стране или в те времена, в которые родился.
Я не мог сдерживаться. Я остановился передохнуть и послушать ее музыку, и, осознав, как она прекрасна, жалобна, выразительна и по-новому загадочна, я чуть не заплакал. Но я не мог себе это позволить. Я думал, что мне необходимо сказать намного больше.
– Мастер, это ты сказал, что мы движемся вперед в том мире, где отмирают старые религии, суеверные и жестокие. Это ты сказал, что мы живем в эпоху, когда злу больше не отводится необходимого места. Вспомни, Мастер, ты же сказал Лестату, что никакое вероучение или кодекс не могут оправдать наше существование, ибо людям теперь известно, что такое настоящее зло. Это голод, нужда, невежество, война, холод. Ты сам так сказал, Мастер, сказал намного элегантнее и полнее, чем я способен выразить, но именно на этих грандиозных рациональных основаниях ты спорил с самой ужасной из нас, ради святости и драгоценной красоты этого естественного мира, мира людей. Это ты отстаивал человеческую душу, утверждая, что она растет как в плане глубины, так и в плане чувства, что люди живут теперь не ради блеска войны, что они познали прекрасные вещи, ранее доступные лишь богачам, а теперь принадлежат всем. Ты сам говорил, что после темных веков кровавых религий появился новый свет, свет разума, этики и неподдельного сострадания, и он не только освещает, но и согревает.
– Прекрати, Арман, замолчи, – сказал он. Он говорил мягко, но строго. – Я помню эти слова. Я помню каждое из них. Но я больше в это не верю.
Я был потрясен. Я был потрясен монументальной простотой этого отречения. Оно простиралось за пределы моего воображения, но я достаточно хорошо его знал, чтобы понимать: каждое слово он говорит всерьез. Он спокойно посмотрел на меня.
– Да, когда-то я в это верил. Но понимаешь, эта вера основывалась не на логике и наблюдениях за человечеством, в чем я себя убедил. Я заблуждался, и когда я в конце концов это осознал, когда я увидел, что′ это на самом деле – слепой, отчаянный, нелогичный предрассудок, – моя вера внезапно рухнула и разбилась вдребезги.
Арман, я говорил так, потому что считал, что говорю правду. Это было своего рода кредо, кредо разума, кредо эстетики, кредо логики, кредо искушенного римского сенатора, закрывающего глаза на тошнотворную реальность окружающего мира, потому что если бы он признался себе в том, что открывается ему в низости его братьев и сестер, то сошел бы с ума.
Он перевел дух и продолжал, повернувшись спиной к яркой комнате, загораживая юных вампиров от своих обжигающих слов, а я, безусловно, только этого и хотел.
– Я знаю историю, я читал ее, как другие читают Библию, я не мог успокоиться, пока не вытащу на свет все, что когда-либо было написано, все, что можно познать, пока не расшифрую кодексы всех культур, оставивших мне полные ложных надежд свидетельства, которые я смогу высмотреть в камне, в земле, в папирусе или в глине.
Но в своем оптимизме я заблуждался, я был невежествен, невежествен, как и все, кого я обвинял в этом; я отказывался окунуться в окружавшие меня кошмары, достигшие в этот век, в этот век разума, своего апогея.
Оглянись назад, дитя, если хочешь, если ты собираешься со мной спорить. Оглянись на золотой Киев, знакомый тебе только по песням, после того как бешеные монголы сожгли его соборы и истребили население, как скот, чем они занимались по всей Киевской Руси на протяжении двухсот лет. Оглянись на летопись всей Европы – видишь, повсюду бушуют войны: в Святой земле, в лесах Франции или Германии, в плодородных землях Англии, да, благословенной Англии, в каждом уголке Азии.
Почему же я так долго занимался самообманом? Разве я не видел те русские степи, те спаленные города? Ведь вся Европа могла пасть под силой Чингисхана. Подумай о великих английских соборах, превращенных в груды камней самонадеянным королем Генрихом.
Подумай о книгах народа майя, брошенных в огонь испанскими священниками. Инки, ацтеки, ольмеки – все эти народности ушли в небытие...
Цепь кошмаров, кошмар за кошмаром, и так было всегда, и больше притворяться я не могу. Когда я вижу, как миллионы погибают в газовых камерах по прихоти маньяка-австрийца, когда я вижу, как истребляют под корень африканские племена, забивая реки разбухшими трупами, когда я вижу, как бушующий голод охватывает целые страны в век изобилия для обжор, я не могу продолжать верить в эти пошлости.
Не знаю, какое конкретно событие разбило мой самообман. Не знаю, какой конкретно ужас сорвал маску с моей лжи. Были ли это миллионы голодающих на Украине, запертые в собственной стране по воле диктатора, или же пришедшие за ними тысячи людей, погибшие, когда в небеса над степью изверглась ядерная отрава, защиты от которой им не предоставило то самое правительство, что заставляло их голодать? Были ли это монастыри благородного Непала, цитадели медитации и милосердия, простоявшие тысячи лет, более старые, чем я и моя философия, уничтоженные армией алчных, хватких милитаристов, развязавших безжалостную войну с монахами в шафранных одеждах, бесценные книги, брошенные в огонь, древние колокола, расплавленные, чтобы никогда больше не призывать кротких людей к молитве? А случилось это всего за два десятилетия до этого самого часа, пока народы Запада танцевали на дискотеках и лакали коктейли, небрежно сокрушаясь между собой по поводу бедного, несчастного далай-ламы и переключая телевизионный канал.
Не знаю, кто именно – китайцы, японцы, камбоджийцы, евреи, украинцы, поляки, русские, курды. О Господи, этой песне нет конца. У меня не осталось веры, у меня не осталось оптимизма, у меня не осталось твердых убеждений в плане логики и этики. Мне не за что было упрекнуть тебя, когда ты встал на ступенях собора, протягивая руки к своему всезнающему и всемогущему Богу.
Я ничего не знаю, потому что я знаю слишком много, но понимаю очень мало и никогда не пойму. Но и ты, и все, кого я знал, научили меня, что любовь есть необходимость, как дождь необходим цветам и деревьям, как пища – голодным детям, как кровь – голодным хищникам и падальщикам, то есть нам. Нам нужна любовь, и любовь, как ничто другое, может заставить нас забыть и простить любое зверство.
Поэтому я извлек их из прославленного, манящего перспективами современного мира с толпами больных и отчаявшихся. Я извлек их оттуда и отдал им единственную силу, которой обладаю, и сделал это ради тебя. Я дал им время, время, чтобы, возможно, найти ответ, которого живые смертные могут никогда не узнать.