Прищурившись, так как у меня болели глаза, я подчинился и увидел наверху Деву, коронуемую ее возлюбленным сыном, царем Иисусом.
– Посмотри, какое у нее милое, живое лицо, – прошептал Мастер. – Она сидит в той же позе, что и люди в этой церкви. А ангелы... Ты только взгляни на них – счастливые мальчики, сбившиеся в стайки вокруг колонн. Посмотри на их умиротворенные и кроткие улыбки. Вот рай, Амадео. Вот добро.
Я обвел высокую картину сонным взглядом.
– Видишь апостола, который шепчется со своим соседом? – тем временем продолжал Мастер. – Он выглядит совершенно естественно – так мог бы вести себя обычный человек на подобной церемонии. А наверху, смотри, Бог Отец с удовлетворением взирает на эту сцену.
Я попытался сформулировать вопросы, объяснить, что такое сочетание плотского и блаженного невозможно, но не смог подобрать достаточно красноречивых слов. Нагота маленьких ангелов была очаровательна и невинна, но я в это не верил. Это ложное верование Венеции, ложное верование Запада, ложь самого дьявола.
– Амадео, – старался убедить меня Мастер, – не бывает добра, основанного на страданиях и жестокости; не бывает добра, построенного на лишениях маленьких детей. Амадео, из любви к Богу повсюду произрастает красота. Посмотри на эти краски: они созданы Богом.
Чувствуя себя в его объятиях в безопасности, обхватив его руками за шею, я постепенно впитал в свое сознание детали огромного алтаря. Я вновь и вновь обводил его взглядом, стараясь не упустить ни одного мелкого штриха.
Я указал пальцем на льва, спокойно сидевшего у ног святого Марка, на лежащую перед святым книгу, страницы которой он листал, – казалось, они действительно переворачиваются... А лев выглядел совершенно домашним и кротким, как дружелюбный пес у очага.
– Это рай, Амадео, – повторил он. – Что бы ни вбило прошлое тебе в душу, забудь об этом.
Я улыбнулся и медленно, ряд за рядом, осмотрел фигуры стоящих святых, а потом тихо рассмеялся и доверительно шепнул господину на ухо:
– Они разговаривают, бормочут, болтают друг с другом, совсем как венецианские сенаторы.
В ответ послышался его приглушенный, сдержанный смех:
– О, я думаю, сенаторы ведут себя пристойнее, Амадео. Я никогда не видел их в таких фривольных позах, но это, как я уже говорил, и есть рай.
– Нет, господин, посмотри туда. Святой держит икону, прекрасную икону. Господин, я должен тебе рассказать...
Я замолчал. Меня бросило в жар, а все тело покрылось капельками пота. Глаза жгло, как огнем, и я ничего не видел.
– Мастер... – Ко мне наконец вновь вернулся голос. – Я в диких степях. Я бегу. Я должен спрятать ее среди деревьев...
Откуда ему было знать, о чем идет речь, – что я говорю об отчаянном побеге в прошлом, связное воспоминание о котором осталось в моей памяти, о побеге через степь со священным свертком в руках, со свертком, который нужно развернуть и укрыть под сенью деревьев.
– Посмотри, господин, икона...
Мне в рот полился мед. Густой и сладкий. Он тек из холодного источника, но это не имело значения. Я узнал этот источник. Мое тело превратилось в кубок, который встряхнули, чтобы взболтать его содержимое и растворить всю горечь, оставив лишь мед и дремотное тепло.
Когда я открыл глаза, то увидел, что вновь лежу на нашей кровати. Жар как рукой сняло. Лихорадка прошла. Я перевернулся и приподнялся, опираясь на подушки.
Мой господин сидел у стола. Он перечитывал то, что, видимо, только что написал. Его светлые волосы были перевязаны лентой. Ничем не скрытое лицо с точеными скулами и гладким узким носом казалось на удивление красивым. Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Не гоняйся за воспоминаниями, – сказал он, словно продолжая разговор, который мы не прерывали, даже пока я спал. – Не ищи их в церкви Торчелло. Не ходи к мозаике Сан-Марко. Со временем все эти пагубные вещи вернутся сами собой.
– Я боюсь вспоминать, – прошептал я.
– Знаю, – ответил он.
– Откуда ты знаешь? – спросил я его. – Это скрыто в моем сердце. Она только моя, эта боль.
Мне было стыдно за свою дерзость, однако, сколько бы я ни раскаивался, моя дерзость проявлялась теперь все чаще и чаще.
– Ты действительно во мне сомневаешься? – спросил он.
– Твои достоинства неизмеримы. Все мы это знаем, но никогда не обсуждаем, и мы с тобой тоже никогда не говорим о них.
– Так почему ты не хочешь довериться мне, вместо того чтобы цепляться за обрывки собственных воспоминаний?
Он поднялся из-за стола и подошел к кровати.
– Пойдем, – сказал он. – Лихорадки больше нет. Следуй за мной.
Он повел меня в одну из многочисленных библиотек в палаццо, в неубранное помещение, где в беспорядке валялись рукописи. Он редко работал в этих комнатах, а точнее, практически никогда. Он оставлял там свои новые приобретения, чтобы мальчики занесли их в каталог, а позже относил то, что считал необходимым, в нашу комнату.
Порывшись на полках, он отыскал нужную папку, большую, потрепанную, из старой желтой кожи, с протершимися углами. Белые пальцы разгладили большой лист пергамента. Он положил его на дубовый письменный стол так, чтобы мне было видно.
Картина, старинная...
Я увидел, что на ней изображена огромная церковь с золотыми куполами, необыкновенно величественная и красивая. На ней горели буквы. Они были мне знакомы, но я не мог заставить себя вспомнить их и тем более произнести вслух.
– Киевская Русь, – сказал вместо меня Мастер.
Киевская Русь...
Мной овладел невыразимый ужас.
– Она разрушена, сожжена! – непроизвольно вырвалось у меня. – Такого места нет! В отличие от Венеции его не существует. Оно разрушено, там царят холод, грязь, безнадежное отчаяние!.. Да, именно эти слова подходят больше всего...
У меня закружилась голова. Я почувствовал, что вижу путь к избавлению от безысходной скорби, но он был холоден, темен и извилист, с множеством поворотов, и в конце концов вел к миру вечной тьмы, где единственное, чем пахнут руки, кожа, одежда, это сырая земля.
Я попятился и убежал от Мастера.
Я промчался по всему палаццо.
Буквально слетев вниз по лестнице, я пронесся по темным комнатам первого этажа, выходившим на канал...
Вернувшись, я нашел его одного в спальне. Он, как всегда, читал – свою любимую в последнее время книгу: «Утешение философией» Боэция – и, когда я вошел, бросил на меня спокойный взгляд.
Я стоял, погруженный в размышления о своих болезненных воспоминаниях.
Я не мог их поймать. Да будет так. Они унеслись в небытие, как листья по аллее, – листья, которые время от времени непрерывным потоком падают, сорванные ветром, мимо окрашенных в зеленый цвет стен из маленьких садиков, устроенных на крышах домов.
– Я не хочу... – пробормотал я.
Существует лишь один Бог во плоти. Мой господин, мой Мастер.
– Когда-нибудь к тебе все вернется, когда у тебя хватит сил этим пользоваться, – сказал он, захлопывая книгу. – А пока... Позволь мне тебя утешить.
О да, к этому я был готов как никогда.
3
Как же долго тянулись без него дни! К наступлению ночи, когда зажигали свечи, я сжимал руки в кулаки. Бывали ночи, когда он вообще не появлялся. Мальчики говорили, что он уехал по делам чрезвычайной важности и что в доме все должно идти так же, как и при нем.
Я спал в его пустой кровати, и никто не задавал мне вопросов. Я обыскивал весь дом в надежде обнаружить хоть какие-то следы его пребывания. Меня мучили сомнения. Я боялся, что он больше никогда не вернется.
Но он всегда возвращался.
Едва заслышав на лестнице знакомые шаги, я бросался в его объятия. Он подхватывал меня, обнимал, целовал и после этого позволял нежно прижаться к его груди. Он словно не ощущал моего веса, хотя с каждым днем я становился, как мне казалось, все выше и тяжелее.
Мне суждено было навсегда остаться тем семнадцатилетним мальчиком, которого ты видишь перед собой. Но я не понимал, как мужчина такого изящного, как он, сложения мог с такой легкостью поднимать меня и держать на руках. Я не пушинка, никогда ею не был. Я сильный.
Больше всего мне нравилось – если приходилось делить его общество с остальными, – когда он читал нам вслух.
Поставив вокруг канделябры, он приглушенным приятным голосом читал «Божественную комедию» Данте, или «Декамерон» Боккаччо, или же – по-французски – «Роман о Розе» и стихи Франсуа Вийона. Он рассказывал о новых языках, которые мы должны понимать наравне с латынью и греческим. Он предупреждал, что литература отныне не ограничивается классическими произведениями.
Мы молча слушали Мастера, сидя на подушках, а иногда прямо на голом мраморе. Некоторые стремились встать как можно ближе к нему.
Иногда Рикардо под аккомпанемент лютни напевал мелодии, которым его научил преподаватель, и даже непристойные песни, услышанные на улицах. Он скорбно пел о любви и заставлял нас плакать. Мастер смотрел на него любящими глазами.
Я не испытывал никакой ревности. Только я делил с господином ложе.
Иногда он даже усаживал Рикардо у двери в спальню, чтобы он нам поиграл. Послушный Рикардо никогда не просил впустить его внутрь.
Когда за нами опускались драпировки, у меня бешено билось сердце. Господин стягивал с меня тунику, иногда даже весело разрывал ее, словно это были жалкие лохмотья.
Я опускался под ним на расшитые атласные покрывала; я раздвигал ноги и ласкал его коленями, немея и дрожа, когда он чуть согнутыми пальцами касался моих губ.
Однажды я лежал в полусне. Воздух стал розовато-золотистым. В комнате было тепло. Я почувствовал, как его губы прижались к моим и внутрь, как змея, проник холодный язык. Мой рот наполнила какая-то жидкость, густой пылающий нектар, такое сильнодействующее зелье, что оно распространилось по всему телу до кончиков пальцев. Я почувствовал, как оно постепенно спускается к самым интимным местам. Я горел как в огне.
– Господин, – прошептал я. – Что это было? Это еще приятнее поцелуев...
Он опустил голову на подушку и отвернулся.
– Дай мне это еще раз, господин, – сказал я.
Он давал, но только в те моменты, когда ему было угодно, по каплям, вместе с красными слезами, которые он иногда позволял мне слизывать с его глаз.
Кажется, так прошел целый год, прежде чем я вернулся как-то вечером домой, раскрасневшись от зимнего воздуха, нарядившись ради него в свои самые изысканные темно-синие одежды, в небесно-голубые чулки и в самые дорогие в мире, отделанные золотом туфли, – целый год, прежде чем я в тот вечер вошел, забросил свою книгу в угол спальни с выражением великой мировой усталости на лице, положил руки на бедра и свирепо посмотрел на него. Он сидел в своем высоком глубоком кресле с изогнутой спинкой и смотрел на угли в жаровне, поднеся к ним руки и наблюдая за языками пламени.
– Так вот... – дерзко начал я, откинув голову, очень по-светски, как искушенный венецианец, принц, окруженный на рыночной площади целой свитой жаждущих обслужить его купцов, школяр, перечитавший слишком много книг. – Так вот, здесь есть какая-то важная тайна, сам знаешь. Пора тебе все мне рассказать.
– Что? – спросил он довольно любезно.
– Почему ты никогда... Почему ты никогда ничего не чувствуешь? Почему ты обращаешься со мной как с куклой? Почему ты никогда...
Я впервые увидел, как он покраснел; его глаза заблестели, сузились, а потом широко раскрылись от подступивших красноватых слез.
– Мастер, ты пугаешь меня, – прошептал я.
– А что ты хочешь, чтобы я чувствовал, Амадео? – спросил он.
– Ты как ангел, как статуя, – сказал я, только на этот раз я словно вдруг протрезвел и дрожал. – Господин, ты играешь со мной, но твоя игрушка все чувствует. – Я приблизился к нему. Я дотронулся до его рубашки, намереваясь распустить шнуровку. – Позволь мне...
Он перехватил мою руку. Он поднес мои пальцы к губам и принялся ласкать их языком. Его глаза были устремлены прямо на меня.
«Вполне достаточно, – говорили они. – Я чувствую вполне достаточно».
– Я дам тебе все, что угодно, – умоляюще заговорил я, просовывая ладонь между его ног.
Он казался удивительно твердым. Ничего необычного в этом не было, но он не должен на этом останавливаться, он должен довериться мне.
– Амадео... – сказал он.
С необъяснимой силой он потянул меня за собой на кровать. Нельзя даже сказать, что он поднялся с кресла. Казалось, только что мы были здесь, а через мгновение упали на знакомые подушки. Я моргнул. Полог опустился за нами словно сам собой, под действием бриза, подувшего в открытое окно. Я прислушивался к голосам, доносившимся с канала, – так поют голоса Венеции, отражаясь от стен домов этого города дворцов.
– Амадео, – прошептал он, в тысячный раз прижимаясь губами к моему горлу, но на этот раз я почувствовал мгновенный укус, острый, резкий. Внезапно дернулась нить, сшивавшая мое сердце. Я словно перестал существовать... Осталось лишь ощущение того, что было у меня между ног. Его губы прильнули к моей шее, и нить порвалась еще раз, а затем еще, и еще, и еще...
У меня начались видения. Передо мной возникло какое-то новое, незнакомое место. Словно вернулись вдруг сны, которые я не в силах был вспомнить после пробуждения. Словно я ступил на дорогу, ведущую к жгучим фантазиям, посещавшим меня во снах, и только во снах...
Вот! Вот чего я от тебя хочу...
– Так получи же, – сказал я, бросив эти слова в почти забытое настоящее, плывя рядом с ним, чувствуя, как он дрожит, как возбуждается, как резко извлекает из глубин моей плоти некие нити, ускоряя биение моего сердца, едва ли не заставляя меня кричать, чувствуя, какое он испытывает наслаждение, как напрягается его спина, как трепещут и танцуют его пальцы, когда он изгибается, прижимаясь ко мне. Пей... пей... пей...
Наконец он оторвался от меня и повернулся на бок.
Лежа с закрытыми глазами, я улыбался. Я коснулся своего рта и почувствовал, что на нижней губе до сих пор осталась крошечная капля нектара. Я подобрал ее языком и погрузился в мечты.
Он тяжело дышал, все еще вздрагивал и был мрачен. А когда его рука нащупала мою, она тоже дрожала.
– Ах! – тихо воскликнул я, все еще улыбаясь, и поцеловал его в плечо.
– Я причинил тебе боль! – сказал он.
– Нет-нет, что ты, мой милый господин, – возразил я. – А вот я причинил тебе боль! Теперь ты мой!
– Амадео, ты играешь с огнем.
– А разве ты не этого хочешь, господин? Тебе что, не понравилось? Ты взял мою кровь и стал моим рабом!
Он засмеялся.
– Так вот как ты все извращаешь?
– М-м-м. Какая разница? Люби меня – и все.
– Никогда никому не рассказывай об этом. – В голосе его не слышалось ни страха, ни слабости, ни стыда.
Я перевернулся, подтянулся на локтях и посмотрел на него, на его спокойный профиль, повернутый в другую сторону.
– А что они сделают?
– Ничего, – ответил он. – Важно, что′ они подумают и почувствуют. А мне некогда объяснять им что-либо. – Он посмотрел на меня. – Будь милосерден и мудр, Амадео.
Я долго молча смотрел на него. Только постепенно я осознал, что мне страшно. На секунду мне даже показалось, что страх затмит теплоту этой сцены, ненавязчивое великолепие лучащегося света, проникающего сквозь занавеси, четких линий его гладкого лица, доброты его улыбки. Потом страх уступил место другой, более серьезной проблеме.
– Ведь ты вовсе не стал моим рабом, правда? – прошептал я.
– Ну почему же? – Он чуть было не засмеялся. – Я твой раб, если тебе обязательно нужно знать.
– А что произошло, что ты сделал, что случилось, когда...
Он приложил палец к моим губам.
– Ты думаешь, что я такой же, как остальные люди? – спросил он.
– Нет, – сказал я, но меня вдруг охватил страх, задушивший во мне обиду. Не в силах сдержаться, я порывисто обнял его и попытался уткнуться лицом в его шею. Однако плоть его была слишком твердой для этого. Тем не менее он обхватил рукой мою голову и поцеловал в макушку, а потом отвел назад мои волосы и просунул большой палец мне за щеку.
– Я хочу, чтобы когда-нибудь ты уехал отсюда, – сказал он. – Я хочу, чтобы ты ушел. Ты возьмешь с собой богатства и знания, которые я смогу тебе дать. С тобой останутся твои таланты и освоенные искусства: умение рисовать, умение сыграть любую музыку, какую я ни попрошу, – это ты уже можешь, – умение изящно танцевать. Ты заберешь свои достижения и отправишься на поиски тех драгоценных вещей, которые тебе нужны...
– Мне ничего не нужно – только ты.
– ...А когда ты будешь вспоминать об этих временах, когда в полусне по ночам ты будешь вспоминать меня, закрывая на подушке глаза, эти наши моменты покажутся тебе развратными и непонятными. Они покажутся тебе колдовством, выходками безумца, а теплая комната, в которой мы с тобой сейчас находимся, может превратиться в твоем воображении в затерянное хранилище мрачных тайн, и это причинит тебе боль.
– Я не уйду.
– Помни, что это была любовь, – продолжал он. – И что именно в этой школе любви ты смог залечить свои раны, снова научился говорить, даже петь, что здесь ты перестал быть запуганным, сломленным жизнью ребенком, от которого осталась только скорлупа... Ты возродился и подобно ангелу взлетел к небесам, расправив новые, более сильные и широкие крылья.
– А что, если я никогда не уйду по собственной воле? Ты выбросишь меня из окна, чтобы я взлетел или упал? Запрешь все ставни, чтобы помешать мне вернуться? Лучше запри, потому что я буду стучать, стучать, стучать, пока не упаду замертво. У меня не будет крыльев, чтобы улететь от тебя.
Он пристально всматривался в меня. Никогда еще я так долго не наслаждался его взглядом, никогда еще моим ищущим пальцам не позволялось так часто прикасаться к его губам.
Наконец он приподнялся рядом со мной и мягко прижал меня к кровати. Его губы, всегда нежно-розовые, как внутренние лепестки расцветающих белых роз, на моих глазах постепенно меняли цвет. Между ними показалась блестящая красная полоска. Постепенно расширяясь, эта полоска полностью окрасила тонкие линии губ, словно оставшееся на них вино, – только она, эта жидкость, сверкала... Губы его замерцали, а когда он приоткрыл их, красная жидкость вырвалась оттуда, как стремительно разворачивающийся язык.