Рецепт Мастера. Революция амазонок. Книга 2 - Лада Лузина 6 стр.


— Хотите сказать, что я тоже больна? — сухо спросила Катерина.

— Нет, нет… — профессор легко принял ее право прятаться под маской. — Более того, хочу вас утешить. Головокружениям подвержены исключительно женщины. И, исходя из того, что я услышал, глубокоуважаемый управляющий ваш — не должен быть причиною вашего беспокойства. Сон — самое безобидное из всех проявлений. Ибо, каким бы загадочным, вещим, пророческим, невыносимо реальным он ни был, человек все же точно знает, что сон — не реальность. Куда хуже иное — ложная память о том, что вы считаете совершенно реальными событиями. Или напротив — бесконечная бесплодная попытка вспомнить то, что, как ты убежден, было, да забылась… Я выпишу микстуру, — профессор вернулся к столу, быстро пододвинул лист и богатырского вида чернильный прибор. — Три капли на одну чайную ложку воды. Принимать перед сном и, уверяю вас, сон нормализуется… Эта болезнь редко принимает крайние формы. Из сотен моих пациентов лишь около десяти человек…

— А в чем выражается тяжелая форма?

— Скажу просто, без научных терминов, эти люди больше верят в свои сны, чем в реальную жизнь, а потому практически неспособны жить дальше. В данный момент у меня на излечении находятся всего трое людей со схожими симптомами. Один господин и две дамы.

— Наверное, дамы больше верят снам, чем мужчины, — сделала Катя первый неуверенный шаг в интересующем ее направлении.

— Это вы, голубушка моя, верно подметили.

— А можно мне пообщаться с другими? Или это противоречит врачебной этике?

— Боюсь, что да… — профессор одарил Катерину отеческой улыбкой.

Катя задумчиво погладила каштановый плод на ручке дивана — она ожидала отказа, и у нее был заготовлен целый рассказ о своем давнишнем горячем желании создать благотворительный фонд для всех неизлечимых душевных больных, но…

Профессор вдруг заморгал, выпрямился в кресле, снял с носа пенсне, задумчиво протер его и сказал изменившимся голосом:

— Впрочем, а почему нет? Иногда общение, напротив, может принести пациенту огромную пользу. Например, Анне…

— Анне?

Катины пальцы в волнении сжали украшенный плодами каштана поручень.

— Анна Андреевна, — казалось, профессор говорит через силу, превозмогая себя, — моя пациентка — прелестная, красивая, образованная женщина. Пребывает здесь уже пять лет. Ее бывший супруг исправно вносит плату. А она не хочет покидать заведение, отказывается общаться с внешним миром. Я пытался свести ее со своими дочерьми, увлечь радостями жизни. Но, не взирая на все мои старания…

— Разве трудно увлечь даму радостями жизни, в особенности, если она хороша собой?

— Не так как вы, голубушка, но все же достаточно хороша, и могла б обустроить свою жизнь, если бы не одна навязчивая идея. Она считает себя непризнанной поэтессой.

Катя встала с дивана.

— Я готова попробовать. Я берусь объяснить ей, что у женщины есть множество способов применить себя, помимо стихов.

Взгляд профессора пробежался по Кате.

— Быть может... Если такая, как вы… — Он точно пытался переубедить себя в чем-то и преуспел в этом.

Иван Алексеевич поспешно выбрался из-за стола. И решительно заявил:

— Вы меня премного обяжете!

* * *

«Странно это… Уж больно легко он согласился свести меня с ней. Что-то не так. А что — не пойму», — мысленно подобралась Катерина.

Белый коридор провел ее и профессора мимо трех окон с видом на кирпичную стену — клиника занимала всего один этаж небольшого особняка на Ярославовом валу (МалоПровальной, 15). Выходило, что Даша, обокравшая Анну, и Анна все это время жили бок о бок. Странно… Но только поравнявшись с последним окном, Катя нащупала главную странность.

Петляя, как размашистый, путаный и прихотливый рисунок Модерна, их беседа с профессором постоянно легко и естественно — словно сама собой следует за течением ее собственных мыслей.

Вот и сейчас, стоило Дображанской подумать: «Зря я не выспросила об Анне побольше…» — Иван Алексеевич остановился, сказал:

— Вы, наверное, хотите узнать о ней больше…

Он волновался, постоянно протирал пенсне и, кажется, был недоволен собой, но не собирался менять решение. Что, несомненно, было второй странностью.

— Обязан предупредить вас, скорее всего, вы пожалеете о своем благородном порыве. Случай ее очень сложный… В свое время я написал работу о русской психопатической литературе, в которой выделил особое психическое заболевание, среднее между паранойей и графоманией. Собственно, поэтому бывший супруг Анны, известный поэт, обратился ко мне. Не буду называть его имени.

— Не нужно, — разрешила Катя. Имя поэта Николая Гумилева она знала и так.

— Вступив с ним в брак, бедняжка оказалась в среде прославленных петербургских литераторов. Видимо, это и породило череду навязчивых мыслей, которые в свою очередь породили в ее сознании уверенность, что вскоре она должна стать прославленной поэтессой. Первой поэтессой Империи.

— Это было пять лет назад, вы сказали? — припомнила Катя.

— В 1912-м году.

— И что же, она пишет стихи?

— Она писала их непрерывно. Но все, что выходило из-под ее пера, все, что ее муж показывал мне, было беспомощным, детским. Однако год спустя…

— В 1913-м?

— Анна показала мне совсем иные стихи, прекрасные, чарующие. К несчастью, все они оказались лишь подражанием нашей любимой Изиде Киевской. Иногда Анна брала целые строчки, строфы из ее стихотворений и вставляла в свои произведенья. Сама она утверждала, что никогда не читала книг Изиды. Но в это, конечно, было трудно поверить. А потом она перестал писать. Окончательно замкнулась в себе. Только две недели назад она вдруг написала начало поэмы. Не могу судить, насколько хороша эта вещь и насколько она оригинальна… Анна отказалась показать ее мне.

— Вы сказали, две недели назад? Но чем обусловлена такая внезапная перемена?

— Трудно сказать, голубушка, — в ответе Кате почудилась тень недомолвки.

Желая потянуть время, Дображанская с деланной неспешностью поправила волосы, разложила на груди цепь с новым кулоном — мысленно подбирая подходящую фразу-отмычку.

— В тот день у нее был посетитель, — внезапно сказал профессор. — Мой прежний пациент. В свое время Анна близко сошлась с ним. Вскоре он пошел на поправку и выписался… Вряд ли у них был роман. Скорее некое нереализованное чувство с ее стороны. Да и с его…

— Не в тот ли период она начала писать стихи а-ля Изида?

— Пожалуй. Вы угадали… Во всяком случае, Анна очень по нему тосковала. Именно после того, как он ушел от нас, она совершенно закрылась.

— Ясно, — несчастный девичий роман Катерину не заинтересовал.

— Извольте, сюда.

В молчании они дошли до конца коридора.

— Погодите, — остановил он ее у самой двери. — Хочу предостеречь вас, Анна чрезвычайно горда. Если она решит, что ваш поступок продиктован жалостью к ней…

— Я учту ваше предостережение.

* * *

Бледнолицая девушка сидела на больничной койке в безрадостной позе нахохлившейся больной птицы, которой уже не нужна клетка — она никуда не улетит.

«Нет, не девушка, женщина, — поправила саму себя Катерина, — ей 26 лет…»

И все же во взгляде ее было что-то беззащитное, детское. Взгляд Анны метнулся к открывшейся двери, ударился о Катю и, взревновав к ее красоте, стал непокорным — на миг прежняя гордая Анна выплыла из глубин светлых глаз и сразу утонула в усталом и мутном безразличии.

— Здравствуй, Анна, — сказал профессор, — позволь отрекомендовать тебе Екатерину Михайловну Дображанскую. Она желает переговорить с тобой…

— Наедине, — отрезала Катя дальнейшую и совершенно ненужную фразу.

Профессор не смутился, оценил и одобрил кивком решительную целеустремленность Катиных черт и исчез за дверью, оставив на прощание Анне подбадривающую теплую улыбку.

Но оставшееся от улыбки теплое пятно не смогло изменить атмосферу застоявшейся неподвижной безнадежности, заполнившую высокую и совершенно стерильную палату. Здесь и не пахло женщиной — духами, пудрой, помадой, цветами и сладостями. Ни одна вещь не несла отпечатка личности — узкая койка, измятое серое одеяло, шкаф, пустой стул, пустой стол — все до последней мелочи прибрано, спрятано, скрыто. И единственное живое пятно на белой стене — небольшой рисунок, скорее даже набросок, емкий, как символ, очерченный темной оправой: обнаженная девушка с хищным чеканным профилем и крупным телом.

— Вы нашли Лиру? — спросила Катя без обиняков.

— Откуда вы знаете? Ах, да, вам профессор рассказывал… — вопрос не показался Анне интересным. — Когда мне было четыре года, — послушно заговорила она, — я нашла в Царском саду булавку в форме лиры. И моя няня сказала, что я стану поэтом. Потом я закопала лиру на Владимирской горке. А спустя много лет пришла за ней, но, конечно же, не нашла…

— Не нашли?

— Что тут удивительного? Прошло столько лет… Профессор говорит, эта лира и предсказание няни заставили меня позже поверить в свое предназначение… Мой бывший муж говорил то же самое. Все говорят… — Анне было лень договаривать фразы. — Один Мака верил мне… Он один понимал…

Катя же вдруг перестал понимать что бы то ни было.

Лиры у Ахматовой не было!!!

«Но Столыпин все равно умер, — напомнила память. — Стихи все равно прозвучали…»

Стихи озвучила Даша. Столыпин умер из-за какой-то Татьяны Лаппа и ее жениха.

— А кто такой Мака? Ваш возлюбленный? — спросила она.

— Только друг. Я никого не люблю, — Анна говорила скучливо, глядя прямо перед собой. — И мужа не любила… Мака — мой бывший сосед из 3 палаты. Он был у меня две недели назад…

«…две недели назад она вдруг написала начало поэмы… В тот день у нее был посетитель»

— Ему тоже снились странные сны. Или не сны… не помню… Про Понтия Пилата, который должен спасти Иисуса Христа, но не спасет его, потому что он трус.

Катя стремительно схватилась рукою за спинку стула — голова опять закружилась, закружилась так сильно, что ей показалось — она не устоит на ногах.

«Сумасшедший дом. Понтий Пилат. Что-то знакомое… Словно из книжки. И из нее же „…нет злых людей“. Но почему я не могу вспомнить ни названия, ни автора?

Неужели профессор прав, и у меня дежавю?

Но если у меня — дежавю… Значит, кто-то переписал историю!

И этот кто-то — не мы…»

— Вам нехорошо? — Анна покосилась на Катю иным — понимающе-сочувственным взглядом. — Так вы ко мне за этим пришли? Хотите к нам в клинику… Не бойтесь. Я тоже пришла сюда по доброй воле. У меня тоже кружится голова, как только… и даже сейчас, когда вы спросили про Лиру. Но я привыкла. — Она приложила подушечки пальцев к вискам. — Почти не замечаю.

«И почему я подумала: „Лира осталась у Ахматовой“ — как о чем-то несомненном? И когда я сказала, что Лира осталась у Ахматовой — Маша не возразила, просто отказалась отвечать. Выходит…

Лира была у Ахматовой!

В прошлой редакции Анна прославилась в 1912 год — именно тогда, когда в новой истории у нее начались дежавю. Много лет спустя она нашла лиру на Владимирской горке — выходит, именно оттуда она и исчезла. И не сама. Кто-то забрал ее. Забрал и не сказал нам… Точно так же, как Маша не сказала нам про Распутина!

Но зачем, для чего, для кого Маша забрала Лиру?»

Ответом на вопрос был новый мучительный приступ головокруженья, точно кто-то крутанул Катину голову, как колесо, с хрустом выворачивая шею.

— Послушайте… я дам вам совет. Больше мне предложить вам нечего, — прорвался сквозь круговерть блеклый голос Анны, — не пытайтесь вспомнить того, чего не помните, сыскать то, что утратили, — только хуже себе сделаете.

— Отчего же?..

— Изведете себя всю да и только.

— Спасибо за совет, только я…

Не придумав, как закончить фразу, Дображанская все же села на стул. Одна радость, мучения наступали и отступали одинаково быстро. Тошнота отпустила, приступ ушел. Взгляд зацепился за висящий напротив рисунок на белой стене — больше в безликой палате цепляться ему было и не за что — и, вглядевшись в нижний угол, увидел донельзя знакомую роспись.

— …только я пришла к вам не за этим, — медленно проговорила Катя, еще не зная, скорее чуя удачное решение. — Верно ли, что у вас был роман с Амадео Модильяни?

— Ну не то чтоб роман… — Анна не удивилась, не обрадовалась, не оскорбилась. Наверное, за пять долгих лет она успела рассказать профессору и это. — Когда я была в Париже, он рисовал меня… это он попросил, чтобы я повесила его рисунки в своей комнате… и я обещала ему. Он мне письма писал о своих чувствах, называл своим наваждением… а потом писать перестал. Погодите, так вы его знаете?.. Вы знаете Моди?

— Нет. Но мне кажется, он гениален. Собственно, по этой причине я и желала побеседовать с вами.

— Но я давно ничего не слыхала о нем. Мне казалось, что такой человек, как он, должен просиять, стать известным… Неужели он разделил мою печальную участь? Скажите, он стал знаменит?

— Покуда он никому неизвестен и очень бедствует. Но как-то мне в руки попала его картина, — задумчиво солгала Катерина. — Я жалею, что не приобрела полотно. Прямо из головы не идет… У вас есть ведь и другие его работы? — Катя даже не смотрела на Анну, только на рисунок.

Потому не увидела, как бледные щеки девушки стали пунцовыми, пустой взгляд — тесным от ярких, противоречивых чувств:

— Да… еще пятнадцать. Вы… хотите взглянуть?

— Я была бы признательна.

Помедлив, Анна встала с кровати, достала из шкафа тоненькую папку. И Катерина Михайловна так и не узнала, что ей — единственной довелось увидать 15 легендарных портретов ню, погибших, по утверждению Анны Ахматовой, в ее царскосельском доме в начале революции, а по мнению многих биографов, припрятанных самой поэтессой, дабы эти красноречивые свидетели не живописали миру историю ее истинных отношений с великим художником.

— Потрясающе… — Около минуты Катя не могла оторвать взгляд от обнаженной Ахматовой, лежащей, расставив ноги, в демонстративно вызывающей позе, представляющей резкий контраст с ее отрешенным, загадочным, мистическим лицом сфинкса.

— Он писал не с натуры, а у себя дома… брал из воображения, — сказала Анна, вызвав у Кати не слишком много доверия к собственным словам. — Я еще никому… даже профессору не показала.

— Жаль, что вы не согласитесь продать их мне… — Дображанская взволнованно перебирала рисунки.

— Нет, никогда!

— …тысяч за десять?

— Сколько?.. Рублей?!

— По десять за каждый. Подумайте, не спешите с отказом. Ну, а коли откажитесь, вы тем более должны мне помочь, — объявила Катя.

Решение было принято. И, как водилось у госпожи Дображанской, наиудачнейшее решение сложной психологическо-морально-этической проблемы выявилось невесть почему и самым выгодным.

— Я желала бы приобрести все его картины! — Катерина больше не лгала. — До единой! Понимаю, желание экстравагантное, в том и загвоздка… Меня предупредили, он гений вздорного нрава, может понять мой поступок как акт благотворительности и из упрямства не продать мне ничего. Если вы с ним так коротки, — взгляд Кати вернулся к ахматовской обнаженной натуре, — не могли бы ли вы оказать мне услугу и съездить к вашему другу в Париж?

— В Париж? К Моди?.. — два вопроса были как два удара кнутом по крупу лошади. Анна словно желала пришпорить Катин ответ.

— Ваш процент от продаж и средства, необходимые вам для поездки, мы оговорим отдельно. Там, в Париже, вы свяжетесь с моим представительством, он снабдит вас деньгами на покупку. Во всем остальном предоставляю вам полную свободу действий. А про лиру и любовь былую спросила, чтобы понять, насколько серьезны причины, вынудившие вас оказаться здесь… И вот что я вам скажу, моя милая, соглашайтесь, предложении выгодное, — только сейчас Катя посмотрела на Анну.

Перемена была неуловимой и одновременно разительной.

В чем тут было дело? В обещанных Катей деньгах, обещающих женщине столько волшебных возможностей, или в волшебном звучании слова «Париж»? В воспоминании о «не то чтоб романе» с мужчиной, называвшим ее своим наважденьем, видевшим ее обнаженно-прекрасной в своем воображении (или не только?)? В недосказанности истории Амадео и Анны, поманившей ее своим многоточием… или напротив — в чем-то никогда не рассказанном ею, но заставившем выполнить его просьбу, повесить работу ню в своей комнате… и не изменить ей до смерти?

Но перед Катей снова был живой человек — воспоминающий, волнующийся, сомневающийся.

Анна обвела взглядом белую комнату-клеть, в которой провела пять лет, — она колебалась:

— Уехать в Париж? К Моди… Ради него… чтобы помочь ему… Он бедствует, — речь Анны сделалась энергичной и быстрой, вопросы аж наступали на пятки друг другу. — Уехать вот так? Не попрощавшись ни с кем. Ни с Колей, ни с Булгаковым…

— Авиатором?

— Нет. Миша Булгаков. Мака — так звали моего соседа…

Две кажущиеся оборванными нити стремительно сплелись в тугой узел.

Жених некой Татьяны Лаппа стал косвенной причиной смерти Столыпина, и он же — его появление в жизни Анны две недели назад породило поэму. Его соседство в 1913 году породило стихи а-ля Изида.

И тут же, как черт из табакерки, из головы Кати выпрыгнуло воспоминание — краткий эпизод на дороге в Дальнюю Пустынь.

«Вы б хоть Булгакова читали, — пристыдила их Анна-Акнир. — Неужто ваша Маша вас на него не подсадила?»

«А кто такой Булгаков, Машин друг

Катя попыталась встать, но голова закружилась, закружилась так отчаянно, что черноволосая девушка бросилась к ней:

Назад Дальше