Боб яростно вдумался в неожиданную мысль. Радиокоды? Координаты на карте? Способ запомнить число 946? Или, ээ… 649? Или 469.
Не придя ни к чему, кроме головной боли и чувства отупения, он понял, что тут не его игра и вернулся к своей.
Попытавшись оценить «Красную девятку» на сайте «GunsAmerica», крупнейшем складе старого оружия, он набрел на нечто иное: «Смит-и-Вессон» M&P калибра.38, точно такой же, ради которого Ли Харви проделал весь путь домой сквозь облаву. Он занимал весь экран, и Боб, разглядывая его, узнавал изгиб и баланс блистательного дизайна Смита: точного сочетания округлостей и кривых, в едином оркестре слитых с поразительной эстетичностью как лишь немногие другие револьверы в неожиданный классицизм, проходящий сквозь века.
Насколько же было странным то, что Освальд рискнул всем для того, чтобы вернуться за револьвером, который мог бы быть с ним изначально! Думая об этом до сих пор, Боб так и не расколол этого ореха. Может, Освальд хотел найти Уокера и застрелить и его тоже в качестве последнего своего знака миру, который он оставлял позади? А может, он хотел иметь возможность распорядиться своей жизнью, будучи пойманным?
Однако, единственный человек, чьей жизнью он распорядился, был несчастный Дж. Д. Типпит, который, как и отец Боба, до конца выполнил свой долг и в благодарность за беспокойство поймал пулю.[130]
Дж. Д. Типпит — забытая жертва того кровавого дня. Будучи далласским полицейским, он был снабжён описанием убийцы, которым посчитали Ли Харви и направлен в Оук Клиф, ближе к окраине для патрулирования. Там он заметил идеально подходившего под описание человека, идущего чуть быстрее, чем следовало бы вверх по Десятой улице Оук Клиф. Типпит отследил идущего из своей патрульной машины, затем остановился и окликнул его. Их разговор теперь навсегда потерян. Вроде бы Освальд ответил на заданные вопросы, вышел из патрульной машины и пошёл дальше, но Типпит передумал, снова окликнул его и вышел из машины. Теперь уже бесполезно гадать, почему в то время менее политкорректной полиции он не обошёлся с подозреваемым агрессивнее: не взял на мушку и не надел наручники до того, как разбираться дальше. Но он выбрал более вежливый путь и в результате получил три пули.
Но не вежливость Типпита была подозрительной, думал Суэггер, глядя на силуэт тупоносого револьвера на экране, а резкость убийственного ответа Освальда. Известно было, что этот человек имел склонность к насилию и не боялся быть жестоким по отношению к другим, что доказывали его постоянные скандалы и драки, но в то же время он был болтуном, оратором и спорщиком. Он вполне мог иметь — или думать, что имеет — способности к тому, чтобы разговором и общением выпутаться из чего угодно, мог хотя бы попытаться попробовать. Но когда он был окрикнут второй раз, то даже не попытался применить эти способности, хотя вся его личность и всё его самоощущение строилось на них. Тем не менее он забыл о них и сразу же начал стрелять.
Можно было сделать вывод: он окончательно съехал. Будучи преступником на грани рационального самоконтроля, он не мог удержать свою голову в рабочем состоянии и видел, что ему либо надо действовать, либо он попадёт в камеру смертников. Он стрелял в панике. Суэггер подумал: «В этом есть смысл, пусть даже это и противоречит основам его характера.»
Но случившееся дальше ещё сильнее выходило из ряда вон. Почему Освальд подошёл к лежащему телу и выстрелил последний раз чётко в голову? Вы можете сказать — это было в стиле казни, но вы ошибётесь. Тут не было стиля, тут была казнь.
Казалось, что ни у кого это не вызвало большого внимания, но Суэггера это глубоко озадачило. Он мог уступить и согласиться с тем, что паникующий бегущий человек, потеряв самоконтроль и боясь за свою жизнь, примется стрелять. Но уж точно он повернётся и убежит после этого. Он убивал, чтобы выжить.
Но так не случилось. Вместо того, чтобы броситься прочь, Освальд проходит десять футов до тела, склоняется над упавшим и стреляет ему в голову с такого расстояния, что смотрит ему точно в лицо, в то же время всаживая пулю в голову и видя брызги крови, разлетающиеся вокруг тела, лежащего с той неподвижностью, что отличает мёртвых от живых. Почему? В той ситуации никакого смысла в этом не было и уж точно не имело смысла в разрезе его действий и предыдущего поведения.
Он никогда не был ненавистником ДФК. Он не был палачом, психопатом, не наносил удара милосердия, не снимал скальпов, не был воином бусидо, связывающим верёвкой черепа своих поверженных противников. Его убийство не было его личным способом выражения презрения. Но всё же в этом случае он сделал излишнее усилие, наклонившись и выразив финальное презрение выстрелом в голову в упор.
Почему?
Следующий день Суэггер посвятил тому, о чём подумал сразу же после начала своего большого тура «Лон-Мичем». Из Джорджтауна он поехал в Хартфорд и покопался в свидетельствах о рождении, откуда узнал, что и в самом деле Хью Обри Мичем родился в 1930 м году у мистера Дэвида Рэндольфа Мичема и его жены, в девичестве Роуз Джексон Данн, указавших в качестве своего адреса посольство США во Франции, город Париж. Также он нашёл и Лона, родившегося пятью годами ранее у Джеффри Джеральда Скотта и его жены, в девичестве Сьюзен Мэри Данн, с адресом: ранчо «Зелёные холмы», Мидленд, Техас. Очевидно, что сёстры Данн предпочли, чтобы их детей принимали любезные хартфордские акушеры в комфортных условиях Хартфордского епископального госпиталя.
Затем — в Нью-Хейвен, старый город во времени своего упадка, частью которого был средневековый университет с башнями, поросшими настоящим плющом и укрытый зарослями дубов и вязов, в целом неуместный, но в то же время странным образом уютный. Насчёт самого Йеля Боб даже не задумывался: кто бы там стал слушать старикашку с ковбойским акцентом и в остроносых ботинках, который смотрелся как непричёсанный Клинт Иствуд? Это было единственной вещью, которая его когда-либо пугала.
Общественная библиотека была более приемлемым местом: тут хранились копии «Йель дейли ньюс», подававшей информацию без лишней помпы. Пролистав многие страницы записей давно забытых успехов элиты в славных полях Нью-Хейвена, Боб ощутил странное чувство инопланетности всего происходившего — настолько это всё было далёким от убогости его взросления посреди холмов графства Полк в Арканзасе. До чего же величественным местом был Йель сороковых, если почти половина местных лиц спустя какое-то время уже в камуфляже поредевших и поседевших волос добралась до всеобщего национального признания! Из двоих двоюродных братьев Лон Скотт был более выдающимся и играл за «Бульдогов» в защите или полузащите. Многие старые фотографии являли тот обычный тип американского красавца с угловатым, симметричным лицом, выраженным носом и челюстью, лёгкой улыбкой и теплом во взгляде. Была в нём какая-то доверительность, унаследованная так же, как и светлые волосы и римский нос, однажды поломанный в драматическом событии на футбольном поле. Суэггер вспомнил Лона в то время, когда он звался Джоном Томасом Олбрайтом — лежавшего в логове на склоне долины Торжища далеко в горах Уошито[131] в 1993 году, с головой, разнесённой вдребезги силой выстрела Ника Мемфиса с шестисот ярдов. Этим кончилось? Так и есть, к прискорбию. Три проноса[132] против Гарварда, возглавлял лигу по набранным очкам (большинство голов с поля, но и с ноги забивал), и это ничего не говоря о его успехах в стрельбе, где он четыре сезона подряд побеждал в чемпионатах «Лиги плюща» в позициях стоя и лёжа. Жалко, что война не продлилась дольше, что позволило бы Лону применить свои футбольные и стрелковые способности на службе в войсках — куда бы он ни попал.
А вот Хью не был таким ярким спустя свои пять лет. Ему, не будучи звездой мужских игр, не приходилось занимать последние страницы «Дейли»: всего-навсего запасной баскетбольной пятёрки «Бульдогов», и кроме единственного упоминания о лучшей игре — восемь очков против команды Брауна на старшем курсе — он фигурировал только в одной заметке: его поместили в издание «Йельского ревю», хоть Боб и не смог заставить себя поглядеть туда и ознакомиться со студенческой поэзией Хью. Но Хью был куда как умнее: закончил он с отличием, чего Лон сделать не смог.
Вернувшись в Вашингтон, Боб получил полную подборку «Американского стрелка» пятидесятых-шестидесятых годов, издаваемого Национальной стрелковой ассоциацией, купленную по интернету и доставленную ему в номер отеля. Посвятив делу несколько ночей, он продрался сквозь все тома, отслеживая ранние блистательные победы Лона в стрелковых соревнованиях национального уровня и даже найдя фотографию Лона, стоящего с призом на том же самом месте, куда спустя около двадцати пяти лет с тем же призом встал Боб. Но у Боба не было отца, который мог бы встать позади него, в то время как отец Лона лучился гордостью из-за спины такого превосходного, состоявшегося сына, которого через несколько лет он обездвижит ниже пояса.
Вскоре после этого в Библиотеке Конгресса Боб прочесал оружейные журналы того же периода пятидесятых-шестидесятых в поисках работ Лона в качестве автора, заядлого переснаряжателя,[133] экспериментатора или интеллектуала нарезного оружия — если таковые работы были, при этом узнав, что Лона почитали так же, как Джека О`Коннора,[134] Элмера Кейта и других персонажей Золотого века, но не найдя ни малейшего упоминания на парализовавший его несчастный случай или предполагаемую «смерть» в 1965 году. Однако, после перерыва в несколько лет стала появляться строка с указанием автора Джона Томаса Олбрайта, не исчезавшая в течение следующих двадцати пяти лет.
Оставалась только одна остановка: посетить Уоррен в Вирджинии, недалеко от Роанока, где «умер» Лон, но там Суэггер узнал лишь то, что он и без того знал: смерть была тонкой подделкой, все документы сфабрикованы и все газетные упоминания базировались на заметке, опубликованной похоронной конторой. Тело, естественно, было кремировано, а прах развеян.
Дальше идти было некуда. Никто его не преследовал, никто не вёл на него киберохоту и не пытался убить. Казалось, что когда он потерял запах Хью, тот также потерял его запах — пусть и не было до конца ясно, существовал ли вообще Хью Мичем.
«Мемуары организатора» Автор: Хью Мичем«В дешёвой прозе всегда можно полагаться на убийцу» — писал великий русский романист Набоков. Что ж, поглядим.
Я, безусловно, убийца, хоть стиль моей прозы и поистёрся от своего былого блеска — если тот блеск вообще присутствовал изначально, до сорока лет заполнения в большинстве своём никчёмных административных отчётов, создания нескольких исследовательских документов и завала докладов о событиях. Моя ежедневная доза водки вряд ли помогает изложению и уж тем более ему не помогает избирательность моей памяти. Говори, память![135] — приказываю я, а она отвечает грязной руганью. Вот в чём вопрос: взбодрится ли моё старческое, дряхлое воображение от нового перебора прошлого или хотя бы приведёт мои слова в читаемую форму либо эти записи утонут в бессвязных слюнях? Это станет настоящим позором: ведь у меня столько всего есть что рассказать!
Но хоть я и неважный писатель, я ещё и великий убийца. Мне не приходилось нажимать на спуск, но на своём бюрократическом пути в разведывательном агентстве я послал на смерть сотни и тысячи: я планировал и одобрял устранения, налёты и штурмы, обязательным побочным продуктом которых являются убийства. Я в течение года руководил «Фениксом»[136] во Вьетнаме, сделавшись лихой фигурой в панаме и шведским пистолетом-пулемётом, висящим подмышкой — хоть мне так и не пришлось стрелять из этой чёртовой штуки, до смерти надоедавшей своей тяжестью. «Феникс» уничтожил порядка пятнадцати тысяч людей, включая некоторых из тех, кто на самом деле был виновен. Я сводил воедино и непосредственно руководил всеми видами военизированных чёрных операций, включавших любой из грехов, известных людям, а потом возвращался и спал в тёплой постели в красивом доме в Джорджтауне или Таншонняте.[137] Вы, наверное, будете правы, презирая меня, но вы и половины всего не знаете.
Также я тот человек, который убил Джона Ф. Кеннеди, тридцать пятого президента той страны, в службах которой я трудился до кровавых мозолей. И здесь я не нажимал на спуск, но я увидел возможность, облёк её в плоть, нашёл необходимые сокрытые таланты для исполнения, завербовал их, обеспечил логистику, отход и отступление безопасными путями и слепил алиби — которые, как выяснилось, так и не понадобились. Более того, я находился в той комнате, в которой нажали на спуск, а затем мой стрелок убрал винтовку и мы покинули это место с тем, чтобы немедленно раствориться во всеобщем безумии горя и скорби. Никто нас не остановил, не спросил ни о чём и мы не вызвали никакого интереса, так что к четырём часам мы снова были в баре «Адольфуса».
Это было, как вы должны знать, идеальным преступлением. Никакие из шести — или всё заняло восемь, а то и десять? — секунд в американской истории не были изучены пристальнее, нежели те, что лежали между первым выстрелом Алека, несчастной мелкой твари, которым он промахнулся и последним выстрелом моего двоюродного брата, которым он попал в цель. Однако же, спустя все эти годы, после всех расследований и предпринятых попыток разобраться, всех теорий, трёх тысяч с чем-то книг, написанными заблуждающимися клоунами никто так и не приблизился к разгадке нашего небольшого, тесного и высокопрофессионального заговора. До сей поры.
Я сижу на веранде. Для своих восьмидесяти трёх лет я в хорошей форме и надеюсь протянуть ещё по крайней мере лет двадцать. Передо мной луг, долина, густые леса и река. Земля моя до самого горизонта и патрулируется охраной. В большом доме позади меня слуги, японская порнозвезда, повар, массажистка (иной раз замещает японку), спортзал, девять спален, банкетная, внутренний бассейн, самый затейливый развлекательный центр на Земле и узел связи, из которого я могу управлять своей империей: в общем — все призы и выгоды долгой, эффективной и продуктивной жизни. Я стою больше, чем несколько мелких государств.
И вот, полвека спустя мой мир тряхнуло. Угроза. Возможность. Шанс открытия, разрушения и может быть даже мести. Это сподвигло меня сесть тут, на солнышке со стопкой жёлтой бумаги и стаканом шариковых ручек «Бик» (хоть я и традиционалист, но не настолько тупой, чтобы настаивать на перьевой ручке) и поведать историю собственной рукой. В любой момент из грядущих дней зазвонит телефон и скажет мне, разрослась ли угроза либо она устранена навсегда. Но, будучи человеком, который обычно заканчивает начатое, вне зависимости от того, каким будет исход разыгрываемой драмы — снова по моим требованиям и инструкциям — я завершу рукопись. Подразумевая, что я не буду прерван пулей, я помещу её в сейф. Возможно, что после моей смерти о ней узнают и она потрясёт основы истории. А может, её бросят в топку, как санки гражданина Кейна.[138]Это находится за пределами моей воли, вследствие чего и не заботит меня. Я лишь знаю, что сейчас я впервые изложу всё. Говори, память.
Хоть я и по природе своей немногословен и не склонен к самокопанию, но я считаю должным произвести беглое описание, проясняющее моё происхождение. Меня зовут Хью Обри Мичем, из хартфордских Мичемов. Мы были стародавней семьёй янки, слесарями и жестянщиками, испокон века ведущими дела на всех фермах, существовавших на суровой земле Коннектикута. Мои предки ловко соображали насчёт долларов и возможности их заработать, лица их были спокойны и строги (как у мужчин, так и у женщин), сами они были немногословны, в роду не было лысых и лишь чёрная метка алкоголизма и меланхолии проявлялась пару раз в поколении. Если принять во внимание всё это как мои черты, то я был более обязан своим формированием трём учителям, о первых двух из которых я слегка расскажу.
Первый — это человек по имени Сэмюэл Кольт. Я был достаточно сообразителен, чтобы иметь такого прапрадедушку, как Сайрус Мичем, известного в качестве одиозного тирана, совершившего один умный поступок в беспросветной жизни в бытность свою владельцем скобяной лавки в Хартфорде. Он поверил в молодого Сэмюэля Кольта и созданную им новомодную крутящуюся штуку под названием «револьвер», вложившись в подъём первого в Коннектикуте завода (самый первый, в Нью-Джерси, потерпел неудачу). Это был отличный карьерный шаг, потому что все мы в качестве дальнейших наследников Мичема имели выгоду от изобретения полковника, имея постоянно пополняемый источник денег, вполне достаточных для того, чтобы заниматься чем хотим вместо того, что нам нужно. Мы учились в лучших школах, у нас были лучшие праздники, мы знали радость больших домов на холмах под вязами и слышали, как деревенщина зовёт наших отцов «сэр». Мы удачным образом превращали геноцид индейцев, уничтожение моро,[139] борьбу с гуннами, сражения с нацистами и Великой восточноазиатской сферой совместного процветания[140] в свою финансовую независимость.
Некоторые из нас погибали в каждой из тех кампаний. Отец же мой был дипломатом, служившим по линии Госдепартамента в Париже перед войной, с 1931го по 1937й год, где я и вырос, впитав язык легко и полностью. Также он работал на более титулованную структуру, как и все разведывательные агентства — практически абсолютно бесполезную, называвшуюся «Управление стратегических служб»[141] и в действительности бывшую в тридцатые годы краснее Москвы, а затем снова вернулся в Вашингтон для продолжения карьеры добропорядочного джентльмена. Благодарю вас, полковник Кольт, за то, что вы обеспечили всё это для нас.
Тут мне следует сделать сноску относительно языка, который я впитал «легко и полностью». Это не был французский, хотя по-французски я говорю. Это был русский. Моя няня, Наташа, была белоэмигранткой — княгиней, не меньше. Утончённая и культурная леди, она вращалась в высших белых кругах, поскольку Париж перед войной был белой русской Москвой — там было наибольшее количество эмигрантов, нежели где-либо в мире. Они были блистательными людьми, пусть и обманутыми — безупречно культурными, экстравагантно космополитичными, очаровательными, утончёнными и отважными, с высочайшим прирождённым интеллектом вкупе с гениальностью, неутомимыми как на войне, так и в литературе. Из них произошёл не только великий Набоков, но и Достоевский и Толстой. Я даже был, будучи маленьким ребёнком, на званом вечере в присутствии самого Набокова, хотя и не помню ничего об этом. Так что русский с налётом аристократичности стал моим первым языком в то время как мои родители были слишком заняты, творя парижскую сцену и занимаясь чем угодно но не мною, за что я благодарю их: уроки Наташи были гораздо более значимыми и запоминающимися, нежели что угодно, чему меня могли бы научить они. Этим и объясняется многое из того, что последует дальше.