Причуда жизни. Время Горбачева и до него - Галина Щербакова 2 стр.


Моем, радуемся и ждем, когда отвалим к нам, где на большой Стюриной сковородке мы нажарим картошки с луком, откроем грибки, почистим селедку, порежем ломтиками домашнее сало от моей мамы, оно, правда, уже чуть лежалое, но есть способ его взбодрить: мелко настругать на ломтики чеснок и положить листочек петрушки для икебаны. Чеснок, между прочим, вообще вещь для вчерашних продуктов незаменимая. Это надо знать.

И тут на самом предвкушении застолья распахивается дверь и возникает наша Марья Ивановна, и вид у нее такой, будто земля лопнула по меридиану, который рядом со школой, часть земли отделилась и ушла в неизвестном направлении, на ушедшей части у нее остались муж, дети, продукты на завтра и весь микрорайон, а школа – тут, но теперь у нас не будет достаточного контингента детей, чтоб быть ей директором, но и районо – что хорошо в этом случае – тоже на отошедшей стороне земли… Ну, одним словом, такие лица я видела пятого марта пятьдесят третьего года… Лицо – как смерть, когда не своя, а чужая, но это еще хуже, потому что потому… Вспомните пятьдесят третий.

– Всем на педсовет! – закричала не своим голосом Марья Ивановна. – Все бросить!

– Война! – жестко сказала наша вожатая Алевтина, и все сразу поверили, а Алевтина посмотрела на нас своими крохотными колючими глазками, открыла рот и втянула нас в свою черную дыру. Это точно, так все и было. Дело в том, что в общем-то наша вожатая славненькая, то, что я сказала о ее глазах, помехой не было. Они у нее были остренькие, горяченькие, сверкающие, притом, что щелочки едва-едва… Глаза были красивые! По-своему… У нее был другой недостаток – щель между зубами. Диастема. Пока Аля говорила, туда-сюда еще ничего. Но не надо забывать – у нее специфическая профессия, ей рот приходилось открывать часто и как следует. Как иначе протрубишь? За дело Ленина-Сталина будьте готовы! Так вот, когда она такое кричала, я лично – я говорила о моем таком свойстве – просто видела, как сбиваются в организованный клин все наши пионеры и школьники и прямехонько клином исчезают в Алиной дыре. Про астрономическую черную дыру я узнала лет через тридцать после той жизни и сразу в нее поверила, потому как тут же вспомнила эти наши пионерские сборы и то, как мы исчезали по команде в никуда. Правда, бывало и так: сообразит Алевтина, что перестаралась в крике, и сомкнет губы, и тогда – я тоже это видела! – возвращается клин, распадается на отдельные дружины и отряды, а потом даже на фигуры и лица. Почему ей никто не предложил вставить в провал нормальный зуб, а то и два? Почему все сносили этот ужас поглощения, тем более что никакой кровожадностью Алевтина не отличалась, не было в ней потребности в заглатывании людей. Наоборот! В простые свои минуты она даже ладошкой прикрывалась, стеснялась изъяна. Но звучал горн, бил барабан, галстучек на груди вожатой начинал подрагивать в такт сбивающемуся от внутреннего духовного оргазма дыханию, и пошло-поехало… За дело Ленина-Сталина…

Вот и сейчас она сказала: «Война», и мы ей поверили! И выстроились в клин.

Сбились мы в кабинете Марьи Ивановны, сердца у нас колотятся – что? что? – а она не может слова сказать – дышит. То есть вся она – поглощение воздуха и возвращение его обратно, и это как бы главное ее предназначение, и не до слов. И от этого нам еще страшнее, потому многое приходит в голову. Что может так человека сбить с ног? Ну про войну я уже сказала и сама решила: не война. В крике, конечно, зайдешься, но и остановишься, нам ли так уж заходиться от войны? Опять же – Сталин уже умер. Вот это было потрясение так потрясение. Что еще могло быть в этих пределах? Чтоб у человека дыхание свистело?

Марья Ивановна взяла себя наконец в руки, в буквальном смысле схватила себя за плечи, держит их крест-накрест и говорит:

– Нам такая честь… Именно нашей школе выпало… Будет у нас работать в старших классах молодая выпускница из Москвы… Она дочь… – Дальше сиплым и торжественным голосом пошла фамилия. Сегодняшнему населению ничего уже не говорящая, а тогда – вождь, одним словом. Один из портретов.

«Ну и что?» – спросила я. Тоже мне повод для паники. Ну дочь… Ну вождь… Человек же она все-таки… Или? Более того, я, успокоившись, очень обрадовалась. Интересно же! Какая она? И, наверное, мы с ней подружимся, будем вместе ходить на лыжах. Я, значит, так думаю и тут же слышу:

– Варвара Алексеевна! Я именно вас прошу и мужа вашего взять над ней шефство. Вам это будет легче всего…

Мне-то это и так понятно. Я же все это шефство в своей голове мигом прокрутила (лыжи, беляши, походы за подснежниками, спектакль «Молодая гвардия», я – Ульяна, а хорошо бы она – Любка. Какая Любка из Алевтины с этой ее черной дырой, хотя Алевтина за роль держалась зубами (у нее насчет себя были большие заблуждения). И я тогда (так мне, сволочи, и надо за это, что со мной потом случилось) быстреньким своим молоденьким умом просчитала: дочери вождя Алевтина не поперечит. Отдаст роль как миленькая. Вот что в моей дурной голове крутилось, и я не могла понять, почему наша Марья стоит в позе человека на броненосце, указывающем путь. Оказывается! Оказывается, «наша дочь» будет жить в гостинице, которая стоит у нас просто под окнами. Школа и гостиница – это ножки буквы «п», а перекладинка – гостиничный ресторан, кафе и кулинария. В общем, у нас с «Центральной» один внутренний двор. Директорская квартира, в которой мы живем, имеет в этот двор выход, но мы им не пользуемся, мы выходим через школьные коридоры, через главное парадное. Гостиничный выход у нас действует только по праздникам, когда главный закрыт. Тогда в нашей квартире остро пахнет отходами ресторана: вонючие бачки стоят прямо возле нашей двери. Я сейчас подумала: ну ни разу! Ни разу не возникло тогда хотя бы ощущение неудобства жизни возле помойки. Более того. И я с моим, и физик со своей были просто счастливчиками. Жить в школе! Такая удача, как говорят теперь, пруха. Стоит жилье копейки, а сколько удобств!

– Хорошо вам, – с завистью говорила Алевтина. – Если б я была замужем, мне бы вашу комнату отдали. Я ведь в школе, считай, днюю и ночую… Но одной целую комнату жирно, это я понимаю, это государство разбросается.

Иногда после поздних мероприятий Алевтина оставалась у нас ночевать. Мы стелили ей кожух на полу под батареей, и сколько бы раз это ни случалось, Алевтина повторяла: «Господи, неужели и у меня когда-нибудь будет своя батарея?»

Когда мы восприняли и пережили главную информацию, Марья Ивановна выдала и побочную. «Для дочери» отнимаются те самые мои часы, на которые – раскатала дура губки! – я собиралась купить пальто и спинки для кровати. Более того! Мой класс, где я работала классной руководительницей, тоже отдавали ей – как сплоченный, идейный, дисциплинированный, – а я должна была оставаться в нем, так сказать, тайным надзирателем, чтоб «помочь», «облегчить» работу молодому специалисту. К слову, в той денежной ситуации пятьдесят рублей за классное руководство (то есть пять по-сегодняшнему) в нашем бюджете роль играли. Теперь же я их лишалась, что не сопровождалось никакими там «ах!», «извините!». Более того, на нашу же семью было возложено «любить дочь», чтоб она, не дай бог, не почувствовала одиночества и тоски без родительского дома. И вот же абсурд, идиотия, все, как один, стали смотреть на меня, ободранную финансово, как на удачницу, которой так в жизни подфартило, которую судьба, можно сказать, вознесла на ветку, ранее моей природой недосягаемую, и теперь я сижу на ней выше всех, и даже Марья Ивановна смотрит на меня с восхищением… Ну при чем тут могли быть деньги? Будешь ли их считать или там плакать при таком раскладе фортуны? Стоило посмотреть на жалобные глаза Алевтины, полные такой невыразимой зависти (батарея плюс это), что надо было быть человеком очень плохим, а я была девочкой хорошей, чтоб допустить в голову мысль о спинках для кровати.

В общем, мы всей командой были брошены на мытье нашего черного хода, а во дворе гостиницы уже вовсю шуровал каток, покрывая землю жирным ровненьким асфальтом. Помойка исчезла за один вечер.

* * *

Описать Людку невозможно. Нет у меня слов. Надо взять за основу характеристику Веры-уборщицы и от этого идти. Скажу так… Мы все – школа, парты, доска, глобусы, учителя, дети – были сделаны из элементов таблицы Менделеева, Людка же была эфирного состава. Пальчики там, ноготочки, голосок, волосики – все очень слабо материальное. Сплошная воздушная организация. Во-первых, оказывается, она в нашем городе когда-то гостила, в голубом детстве, у бабушки. И город на нее произвел… Во-вторых, она поклялась еще Иосифу Виссарионовичу, что начнет работать исключительно в глубинке, среди простых, как мычание, людей. В-третьих, она жаждала самостоятельности и хотела ходить в жизни пешком, как Надежда Константиновна Крупская.

* * *

Свой пеший переход из гостиницы, по свежеасфальтированному двору, прямо в нашу директорскую квартиру она совершала на высоких шпильках, в связи с чем на щелястый пол нашей прихожей была брошена малиновая дорожка, а на закаканную мухами лампу навешен белоснежный плафон. Беда была с уборщицами. Каждый раз они толпились в дверях кухни, наблюдая этот восход нашего солнца, и, хоть кланялись они ей низко, сопроводить это причесыванием или умыванием они не то что не считали нужным, просто не брали лишнее в голову. Стояли косматые, пахнущие луком, отекшие, пастозные, но очень приветливые тетки и низко, в пояс, выдыхали:

– Доброе утречко вам, Людмилочка Васильевна.

Людка делала им эфирной ручкой, а они потом долго обсуждали, как она, сердечная, только держится на такой тонюсенькой обуви? Вот что значит воздушность естества, поставь, к примеру, на такие туфли ту же Алевтину?

В гостинице Людка жила в обособленном угловом люксе. К ней была приставлена горничная, официантка, шофер и какие-то разнообразные рыла из охраны.

Лыжи, подснежники и «Молодая гвардия» – все, что я намечтала, оказалось, что называется, не в ту степь, потому что «наша дочь» не любила холодную погоду, не любила гулять, не любила «дешевые театральные мероприятия» (это наш спектакль «Молодая гвардия», который тут же после ее слов кончился, не начавшись); она жаждала нечеловеческой близости с учениками, и Марья Ивановна вместе с районо хорошо проредили те классы, которые к ней попали. Но, как потом выяснилось, сделали это некачественно. Во всяком случае, мой уже бывший класс, хороший во всех отношениях (так нам казалось), был явно изучен бегло. «Ну кто там у вас, Варвара Алексеевна? Да у вас такие все славные ребята!» Последний раз такой класс на памяти Марьи Ивановны шагнул в сорок первом прямо из десятого в войну, и ни одного мальчика – ни одного! – не осталось в живых. Я не знаю, как теперь – я от жизни отстала, – а в то время лучшей характеристики быть не могло. Высокая смертность у нас всегда в цене.

Володя Невзоров происходил из семьи потомственных пролетариев. Сказать, что он был красивый, – ничего не сказать. Он был картинный парень. Глаз не отвести. Теперь я могу сказать, теперь такое говорится: он был жутко сексуальный. Когда я стояла возле него на уроке, скажу честно, меня прямо колотило, потому что от него что-то шло… Какое-то сокрушение. Хотя был он с ленцой, с медлительностью, но его и это не портило. Даже, можно сказать, еще более украшало. Учился он, правду говоря, не очень, но зато если что-то отнести, передвинуть… Конечно, для центрального чтеца в монтаже «В жизни всегда есть место подвигам» он не годился, потому что говорил плоховато, тихо. Для украшения строя – да, для вдохновения девчонок – без сомнения, но самому произносить слова: «Самое дорогое у человека» и так далее… Я так и сказала Людмиле: он не сможет. Но она наморщила лобик и ответила мне: «Как вы не понимаете, Варя? Именно он! Подвиг и смерть именно такого…» «Какая смерть?» – тупо спросила я. «Гипотетическая, – ответила Людка. – Красивые мысли обязаны пропагандировать красивые люди. Не горбуны же…»

Ах мать честная! Какие мы оказались ловкие. Ведь был у нас в школе горбун, был. Витя Вовк. Несчастнейшее существо, насквозь больное. Так вот его «под Людку» забрали в туберкулезный санаторий. Просто вынули из постели и увезли, мать его из благодарности так напилась, что едва не сгорела в своем замечательном доме из ящичной фанеры, который был фантастическим образом прилеплен к кирпичной, бывшей церковной ограде, не взятой никаким тротилом и теперь защищающей «ласточкины гнезда» разных не поддающихся оптимистической классификации людей, которых называли одним четким и твердым словом – «рассадник».

Но это я снова вильнула в сторону.

Тогда же… Красивые мысли должны пропагандировать красивые люди… И что тут возразишь? Разве не так?

Кроме литературного монтажа – это было, конечно, главное событие в нашей жизни – шла и жизнь обыкновенная. Неглавная, так сказать… В октябре у меня день рождения. Устроили выпивон. До Людки на него приглашались наши уборщицы. Они хорошо приходили, с пониманием нашей всеобщей бедности. Стюра покупала свиные копыта, смолила их в том еще, незаасфальтированном дворе гостиницы, и я – хоть все скрывалось, так как готовился сюрприз – знала: будет тугой, как резина, холодец, он же взнос в застолье, и он же подарок. Вера делала селедку «под шубой». Я тоже за неделю знала об этом. Селедка вымачивалась в тазу, а свекла сутки варилась – с перерывами на готовку другой пищи – на керогазе. А Нонна – в ней сказывалась бывшая где-то на дне поповская кровь – делала «хворост». В этот же раз мы все – я, муж, физик с женой, Алевтина – засомневались: сочетаются ли наши соседки с Людкой, которую мы надумали позвать. Марья Ивановна пригласила меня в кабинет, сказала «категорически нет» и вынула из стола серебряные ножи и вилки.

– Пусть это будет пока у вас… Когда к вам придет Людмила Васильевна, то чтоб было по-людски. Как у вас с тарелками, чашками?

– Возьмем в столовке, – сказала я.

Марья Ивановна покачала головой, и на следующий день уже наша завуч, ядовитая старуха «из бывших», принесла коробку с чайным сервизом.

Сейчас подумать – смех. Что скрывали-покрывали? Кровать ведь наша так и осталась без спинок, книги у нас лежали на подоконнике, стол письменный во время застолий просто ставился посередке, и гуляй не хочу. Но вот же… Конечно, в комнате физика было лучше. У них даже был ковер на стене. И была радиола, и стол обеденный был настоящий, то есть не письменный, а нормальный учительский стол на четырех ножках и с заляпанной чернилами всех цветов столешницей. Но зато была и клеенка, красивая, из Москвы, вся из себя – бежевый с коричневым квадрат. Исходя из клеенки, радиолы и ковра решили мой день рождения справлять у соседей, а техничек не звать.

– Понятное дело, – сказала Стюра, – возьмите копыта. Заварите стюдень…

* * *

Честно скажу, такого дня рождения у меня больше не было. Пик моей жизни. Чужое серебро и чужой сервиз, а также бежевая клетка чужой клеенки не воспринимались тогда как чужое. Что вы! Наше оптимистически коллективистское сознание все чужое перемалывало в свое, а все свое бросало под ноги товарищам и друзьям. Все было так красиво на фоне ковра машинной работы, что тогда считалось гораздо лучше ручной. Какие руки, какие пальцы могли идти в сравнение с машиной? Пили кагор – церковное вино – и «три семерки» – вино редкое. Людка принесла шампанское, которое от неумелого выковыривания пробки моим бестолковым мужем большей частью ушло в пену, и я подозреваю, этой пеной нас всех унесло в сток. Но тогда мы хохотали над какими-то дурацкими анекдотами. Один так застрял в голове, что никаким кайлом не выбить, а вообще я анекдоты забываю сразу, просто через секунду. Этот же…

Муж жене:

– Сара, ты так раскидываешь во сне ноги, что у тебя когда-нибудь обязательно выпадет печенка.

– Не говори глупостей, Абрам!

Тогда муж решил пошутить над женой. Встав рано утром, он положил ей между ногами говяжью печень. Вечером с бледностью в лице Сара говорит:

– Абрам! Ты был очень прав. Она таки выпала…

– Кто?

– Печень! Ты не представляешь, с каким трудом я втолкнула ее назад.

Извиняюсь за анекдот. Примите его для полноты картины того дня.

– Чего вы, девки, так смеялись? – спрашивала на другой день Стюра. – Женщине от смеха обоссаться легко, а на холоде это очень вредно для здоровья.

Объяснять Стюре, что мы смеялись в тепле, – бесполезно. Стюру замело в школьные технички с магнитогорских котлованов, и, навсегда прибитая тяжестью носилок, холодом и мукой тех лет, Стюра учила нас, «дурных училок»: «Ты хоть в чем иди, а чтоб штаны были у тебя теплые. На фельдикосы – плюнь, а уж если, уж если очень хочется пофорсить, на мотню все равно подшей баечку. Ничо! Ничо! Свой мужик поймет, а чужой… Чужой всегда торопится, он в бешеной скорости находится – не заметит. А заметит? И что? Надо гордой быть. Не реагировать… Плюнь! Нижнее здоровье для бабы важнее».

Это тоже для полноты картины. А по сюжету…

Неумолимо приближались октябрьские праздники, а значит, участились репетиции монтажа «В жизни всегда есть место подвигам». Как сказала бы моя покойная бабушка, мы все, вся школа, «встали ради этого чертова монтажа раком». У Людочки, как у режиссера, требования были очень строгие, но каждый день разные. То все у нее стояли по линеечке, то с опасностью поломки ног и рук громоздились на табуретки, то все, как один, изображали из себя сноп не сноп, пушку не пушку, что-то торчащее резко вверх, то вообще сидели вольно и вразброс, как на фотокарточке «Станиславский с актерами МХАТа». Неизменным оставалось одно: Володя Невзоров всегда был в центре. Я просто шкурой чувствовала – я ведь уже говорила, как я на него реагировала, – Володя потихоньку зверел. Ему этот монтаж был нужен как не знаю что… Я уже теперь, задним умом, понимаю, что он был первый в моей жизни человек по природе своей вольный. Он ходил на репетиции просто по хорошему нраву, обидеть не хотел, но его с души воротило это мероприятие, и чем дальше, тем больше.

А Людочка распалялась и распалялась. Взяла на ум репетировать с ним индивидуально. «Самое дорогое у человека…» – учила она его, даже не подозревая, что в это самое дорогое она влезла, можно сказать, ногами и топчется, топчется, но – Боже! – кто из нас тогда это понимал? Внедрение, вторжение друг в друга было нормой. А ну-ка распахнись! Я в тебе, в нутре твоем теплом посижу, покурю, поплюю маленько…

Назад Дальше