Атаманша Степана Разина. «Русская Жанна д’Арк» - Виктор Карпенко 6 стр.


У Алёны всякий раз сжималось сердце, когда она слышала протяжные стоны этих измученных, покалеченных людей.

«Не кара мне, а благо Божье за дело это», – подумалось Алёне, и от этой мысли ей стало легче и даже как бы светлее в этом темном сыром подвале.

Последним спускался Мотя.

– Прощай, сестрица. Внакладе мы у тебя и долг свой крепко помним.

– Храни вас Бог, – перекрестила Алёна Матвея. – Поспешайте. Путь не близок, а рассвет уже скоро.

Матвей спрыгнул в темный лаз. Упираясь руками в плиту, он приподнял ее, а Олег, навалившись на нее сбоку, поставил на место.

– Вот и все. Пора и мне домой, – обтирая ладонью мокрое лицо, сказал Олег. – Женка, должно, не спит, тревожится.

Алёна провела стрельца до калитки, а потом осторожно прошла в свою келью и, бросившись на постель, залилась слезами, оплакивая и свое затворничество, и несостоявшуюся любовь, и пережитый страх.

Сквозь рыдания она не слышала, как скрипнула дверь в ее келье и чья-то тень, мелькнув в дверном проеме, растаяла в сереющем полумраке коридора.

Глава 4 Монастырь

1

Город, омытый ливнем, бодро встряхивался ото сна, сияя в лучах восходящего солнца голубыми маковками церквей и зелеными островерхими шапками кровель крепостных башен.

Избы, точно насупленные воробьи, топорщились в разные стороны соломенными крышами. Легкие порывы ветра раздували клубящийся над Тешей густой туман и прибрежные кусты, склоненные над водой ивы проступали сквозь серую пелену его причудливыми очертаниями.

Распахнув окно спальни, мать игуменья сладко потянулась. Утренняя летняя теплынь располагала к лени. Но дел у игуменьи было много, и, быстро одевшись, она кликнула послушницу:

– Эй, девка, умываться.

Девушка лет пятнадцати внесла посудину с водой.

– Матушка, там сестра ключница просится на слово, – не поднимая глаз, тихо сказала она.

– Зови.

В спальню прошмыгнула черная сгорбленная старуха и беззубым ртом прошмякала:

– Хорошо ли спала, радость ты наша? Светел ли сон был?

– С чем пришла, сестра? – умываясь, спросила игуменья.

– Дело у меня неспешное, погожу.

– Говори, говори. У меня зато дел множество.

Монахиня замялась.

– Ты бы отослала девку-то, языкаста больно, а дело у меня токмо для твоих ушей.

– Вот оно что? – удивилась мать Степанида. – Поди, – кивнула она на дверь послушнице. – Ну, сказывай!

Перекрестясь, ключница начала:

– Глаз не сомкнула я ноня. В молитве провела ночь во искупление грехов людских, и, видно, потому Бог меня избрал зреть дело темное, страшное.

Старуха закашлялась и, вытирая уголком платка красные слезящиеся глаза, продолжала:

– Спустилась я во двор, страшно мне, а иду. Глаза мои не такие уж острые, как раньше были, но все же узрела я, как через двор наш монастырский черный демон вел на веревке души грешников, а они, бедные, стонут и тяжело им, цепями скованным. Прошли они через двор и в землю сгинули.

– Свят, свят, – закрестилась игуменья. – Тебе, видно, сестра, сослепу привиделось все.

– Поначалу и я так решила, матушка, но потом вижу: возвертаются.

– Что, опять на веревке? – перебила ее мать Степанида.

– Нет. Те, что цепями скованы были, в преисподней, должно быть, маются, а вот демон тот, приняв образ человеческий, возвернулся и в обитель нашу направился.

– Ты, старая, бреши, да знай меру, – оборвала рассказ ключницы игуменья. – Как смеешь ты хаять место господне?

– Дослушай, матушка, – прошипела ключница. – Пошла я за демоном тем: он в трапезную, и я за ним, он в жилую половину, и я за ним, он в келью, и я туда же. Алёна то была, – выпалила старуха. – Алёна, красавица наша.

– Быть того не может.

– Она, матушка, она. Я и обличье ее признала, и в келье у нее была: платье-то мокро висит. А еще вот что я нашла у нее в келье, – и старуха положила перед игуменьей связку ключей.

– Что это?

– Ключи, матушка. Старые. Замков-то и половины нет, а ключики висят. И есть здесь ключик один. Вот он, – показала старуха, – от калиточки одной. Как рассвело, сходила я туда. Калиточку-то ту отпирали, следов возле нее множество, да и кусты потоптаны.

Игуменья села, задумалась.

– Ты вот что, молчи. Дело сие токмо меня касаемо, а коль слово где молвишь, быть тебе в яме…

Сестра Ефимия согласно кивнула головой и, поклонившись, выскользнула за дверь, но сразу же вернулась обратно.

– Прости меня, матушка, ради Христа, запамятовала я совсем. С ей мужик вертелся, с прелюбодейкой той, – прошмякала старуха.

– Как – мужик? У нее в келье был мужик?

– Нет, – замотала головой ключница. – В келье Алёна была одна, а вот через двор монастырский она с мужиком возверталась.

2

Тихий, степенный Арзамас гудел, как растревоженный пчелиный улей. И хотя день был не воскресный, арзамасцы, покинув лавки и лабазы, халупы и промысловые избы, вышли на улицы, толпясь и судача о событиях минувшей ночи. Такого еще в Арзамасе не было: воеводская разбойная тюрьма была взломана, и тюремные сидельцы бежали, несмотря на запоры и оковы.

Алешка перебегал от одной кучки к другой, внимательно прислушиваясь к разговорам.

– Караульных-то стрельцов поболе десятка побитых на воеводском дворе лежало. Вот сеча-то была, кровищи натекло по щиколотку, – говорил рослый скорняк Фрол. Он так и вышел на улицу в своем кожаном фартуке, пропахшем кислой овчиной.

– Не бреши, – перебил его охранщик Петр, протискиваясь к говорившему. – Силантия Бакуна да Федора Рогова токмо и побили. А ты говоришь: поболе десятка будет.

– За что купил, за то и продаю, – начал оправдываться Фрол. – Хромой Назар сказывал про то.

– А я еще слыхала, что воротного сторожа побили насмерть, – встряла в разговор баба худая, вертлявая и бойкая на язык. Она уже обежала всю площадь, торговые ряды и теперь, прослыша про смертоубийство, остановилась. – Сидельцы-то не все утекли. Помните, в том году деда Петра за поруб леса в тюрьму бросили, так не ушел старый. На дыбу взяли его, ан ничего не дознались. Спал-де, говорит, ничего не видел.

– А сторожа воеводского давно порешить надобно было, – вставил кто-то в разговор.

Охнув, молодая красивая баба запричитала:

– Бог с вами, мужики, человек же, чай.

– Человек-то человек, да хуже зверя.

Расталкивая толпу, прошли стрельцы. Они озабоченно поглядывали по сторонам, всматриваясь в лица мужиков и баб.

– Разойдись! Не велено! – потрясая плетью, зычно крикнул стрелецкий десятник.

– Ищите, ищите. Кукиш найдете, а не разбойных! – выкрикнули из толпы.

Стрельцы кинулись на голос, но кричавшего не нашли.

– Забегали, – кивнув на проходивших мимо стрельцов, сказал один из стоявших мужиков. – Наших-то служилых и не видно, все темниковские, князя Щеличева люди. По слободам все утро рыщут. Мыслимо ли дело, из-под стражи бежать.

– Поберегись! – разнеслось над площадью, и толпа расступилась, пропуская выезжавший из ворот отряд конных рейтаров. Впереди отряда ехал князь Василий Иванович Щеличев, хмурый и рассерженный. Сидел он в седле прямо, подбоченясь, высоко держа голову, покрытую маленькой шапкой-кутафейкой, отороченной голубым песцом.

– Гли, каков орел! – толкая в бок соседа, показал на проезжавшего князя шорник Тюха. – Не чета наш ему будет.

– Дурак ты, брат, – отозвался мужик. – Не орел, а коршун то. Темниковские мужики стонут от него, и нам, чай, за бежавших тюремных сидельцев достанет.

На высоком резном крыльце воеводского дома в дубовом кресле, покрытом медвежьей шкурой, восседал князь Леонтий Шайсупов. Был он тучен телом, слабосилен, голосом тих, ленив, завистлив и жаден. В молодости мечтал он о ратных походах, о сечах, о славе ратной, но с годами образумился. Когда же призвал царь великий Алексей Михайлович рати свои для похода супротив ляхов, князь Леонтий откупился от ратной службы златом-серебром да конями степными. И теперь правил он Арзамас-градом и всей землей арзамасской.

Перед князем два дюжих стрельца держали под руки деда Петра. Его некогда белая, как лунь, голова теперь, черная от крови и грязи, безжизненно свисала на грудь.

– Никак запороли до смерти? – спросил князь, хмуря свои белесые брови.

– Живой был.

Заплечных дел мастер сгреб жидкие дедовы волосы в кулак и поднял ему голову.

– Зенки открой, зри князя, разбойник.

Дед Петр с трудом приоткрыл затекшие веки и, промычав что-то, сплюнул черной кровавой слюной под ноги.

– Сказался на пытке разбойник? – наклонившись вперед, спросил князь.

– Побаски все сказывал, а про то, где разбойники прячутся, утаил.

– А вы его огоньком попотчуйте, ему не до побасок будет. – Шайсупов махнул рукой, и деда Петра поволокли в Пытошную. Из толпы челядинцев вышел губной староста Семен. Он подошел к князю и, наклонившись почти к самому уху, зашептал:

– Допусти, князь, пред светлы очи свои человека с важным делом.

– Что за человек? – поднял брови князь.

– Да так, малый человечишко, ведчик губной избы.

– Зови. Где он у тебя?

– Не след ему перед людишками глянуться, человечек полезный для тебя, князь. Может, где в горенке…

– Веди, – приказал князь и, тяжело приподнявшись, направился в дом.

Ведчика губной избы Шмоньку Сухова староста ввел через черное крыльцо в маленькую горенку об одно окно и оставил там одного. Впервые Шмонька был в воеводском тереме и немало подивился убранству горенки: в углу стоял дубовый резной стол, покрытый темно-красной золотой ниткой парчовой скатертью; на столе стояло два серебряных шандала на три свечи, черного камня ларец и заморского стекла кубок; возле окна – стольцы, обитые розовым атласом; на стене накрест висели две турские сабли.

Шмонька подошел к столу и осторожно потрогал скатерть.

– Хороша! – глаза у него жадно загорелись. – Себе бы в избу такую!

Послышался скрип половиц, дверь в горенку отворилась, и вошел князь, за ним – Семен.

Князь Леонтий оглядел ведчика: невзрачный мужичок в серой рубахе, подпоясанной веревкой, такие же грязно-серые штаны, ноги босы, волосы нечесаны, низкий морщинистый лоб, лицо красно, глаза испуганно бегают по сторонам. Не глянулся мужик князю.

– Говори, что за дело, – приказал он.

Ведчик вытащил из-за пазухи грязную тряпицу и протянул князю.

– На дыбу хочешь, холоп? – закричал князь. – Чего суешь гниль в руки!

Шмонька Сухов упал на коляни, затрясся телом.

– Чего привел холопа? – повернулся князь к старосте Семену. – Юродствовать вздумал?

Староста подошел к Сухову, вырвал из рук тряпицу и, замахнувшись на него, зашипел:

– Сгинь, гнида, смердит.

Ведчика как ветром сдуло из горницы.

– Прости ты его, князь, не учен речи гладко вести, дозволь уж мне о деле поведать том.

Шайсупов разрешающе кивнул головой.

– Шмонька Сухов нашел тряпицу на калиточке висемшей, зацепился кто-то рубахой и вырвал клок. А клок-то знатный: черен и кровица на нем. И статься, выбросил бы он тряпицу ту, кабы не висела она на потайной калиточке, а калиточка та в Николаевский монастырь ведет. Вот где тюремных сидельцев искать надобно, – заключил Семен.

– Может статься, и так, – согласился князь. – Везде искали разбойных, а вот храмы Божьи минули.

– Прикажешь наведаться в монастырь? – склонил голову староста.

– Сам поеду. Упреди Степаниду, чтоб встречала, да пошли за Захаркой Пестрым.

Князь Леонтий заходил по горенке, потирая руки.

– Васька Щелычев поймал да упустил разбойных, а от меня им не уйти, не таков я человек, чтобы выгоды не усмотреть.

Кровь ударила в лицо. Он подошел к столу, вытащил из ларца зеркало в серебряном окладе и, глянув в него, остался доволен своим отражением.

– Лицом не вышел, зато умен, – похвалил себя князь.

3

Слух о побеге тюремных сидельцев донесся до глухих монастырских стен.

Мать игуменья, догадавшись, что за демоны посещали этой ночью святую обитель, приказала позвать Алёну. Та явилась, тихая и смиренная.

Степанида с особой пристальностью оглядела молодую монахиню: ладная блудница-то, отметила про себя игуменья.

– Помнишь ли ты заповеди христовы, дочь моя? – обратилась игуменья к Алёне. – Крепка ли в вере к Богу?

– Бог в сердце моем, матушка, и на устах.

– Хорошо, – одобрила игуменья. – Тогда ответствуй, нет ли соблазна в помыслах твоих, не тянется ли сердце твое в мир?

Алёна, не в силах скрыть правду, тихо ответила:

– Да, матушка. Непокойно мне. Гнетет мою душу грех тяжкий.

– А ты покайся.

Подойдя к Алёне, игуменья взяла ее за руку и подвела к лавке.

– Сядь. Говори, я приму твой грех.

Алёна заволновалась: грудь ее высоко вздымалась, щеки пылали; глаза, красные от бессонно проведенной ночи и припухшие от слез, лихорадочно блестели.

– Замыслила я, матушка, о греховном, о земном.

Ласково поглаживая дрожащую от волнения руку молодой монахини, игуменья успокоила:

– Грех тот терпим. Постом и трудом смиряй плоть свою, а мысли греховные изгоняй святой молитвою, – и, помолчав, добавила: – Скажи, дочь моя, дошла ли ты токмо в помыслах своих до греха или свершила грехопадение?

Алёна вся вспыхнула до корней волос.

– Как можно, матушка!

– Охолонь, сгоришь ненароком.

Игуменья встала.

– А кто он таков молодец, что забыла ты долг свой перед Господом? – спросила она и впилась глазами в Алёну.

– Не ведаю, матушка, – тихо ответила та.

– Врешь! – вскричала мать Степанида. – Душу свою дьяволу продала! Антихристов, душегубов в монастырь привела, где прячешь разбойных, говори?!

Алёна поняла, что тайна ее раскрыта и не будет ей пощады.

– Сгною в цепях, света белого не взвидишь, – бесновалась мать Степанида. – Сгинешь в мешке каменном!

Наконец обессилев от злобы и крика, она упала в стоящее возле окна кресло.

– Настя! – позвала игуменья. – Настька, чертова девка!

В комнату вбежала послушница, бледная и растерянная.

– Подслушиваешь, мерзавка!

– Не можно, матушка, – дрожа как осиновый лист на ветру, ответила девушка.

– Позови сестру Арину и сестру Ефросинью, – приказала игуменья.

Послушница убежала и вскоре вернулась с двумя монахинями. Те, склонивши головы, замерли возле двери.

– Отведите ее в келью, – показала она на Алёну. – Глаз с нее не спускайте, взыщу, ежели что!

Монахини молча поклонились и так же молча, взяв Алёну под руки, увели.

По приказу игуменьи монахини монастыря были собраны на внутреннем дворе. Тихо перешептываясь, они гадали, для чего собрали их всех вместе в неурочный час. Но вот на дворе появился сторож монастырский, немой Петр. В одной руке он нес лавку, а в другой – охапку розог. Поставив лавку на середину двора, он принялся отбирать прутья покрепче.

Вскоре появилась мрачная процессия, приведшая монахинь в смятение. Впереди ковыляла, опираясь на палку, ключница Фимка. За ней две монахини в черном вели под руки Алёну в нижней белой рубахе, простоволосую и босую.

Игуменья, подойдя к Алёне, тихо спросила:

– Не вспомнила еще, где разбойные?

– Нет их в монастыре, – так же тихо ответила Алёна.

– Знаю я это, подземным ходом ушли. Не про тех вопрошаю.

– Других не ведаю, – ответила Алёна и отвернулась.

– Ну, смотри! Надумаешь каяться, знак подашь.

Мать Степанида отошла от Алёны, подняв правую руку вверх, призвала монахинь ко вниманию.

– Дочери и сестры мои! – с печалью в голосе произнесла она. – Грех великий на монастырь наш пал, и виновница тому сестра Алёна. И в грехе том упорна она, ибо каяться не желает и в прощенье Господа нашего ей нужды нет. А посему телесно наказана она будет и на цепь посажена.

Подивились сестры во христе строгости наказания. Давно уже не помнили они, чтоб за провинность какую на цепь сажали. «Знать тяжкий грех совершен: или супротив веры, или супротив государя светлейшего», – решили они.

Мать Степанида подала знак, и монахини подвели Алёну к лавке. Она легла не противясь. Привратник замычал, показав Алёне, чтобы та вытянула руки, а затем ловко и быстро привязал руки и ноги к лавке. Взяв в руки лозу, он резко взмахнут рукой. Пруток со свистом рассек воздух.

Мать Степанида вновь подошла к Алёне и, наклонившись, поглядела ей в глаза, надеясь увидеть страх, но лицо молодой монахини было на удивление спокойно и твердо.

– Кнут неси! – приказала взбешенная настоятельница привратнику.

Немой Петр принес кнут, сплетенный из полос воловьей кожи. Потрясая им, он замычал, показывая, что кнут тяжел и он может ненароком изувечить упрямицу, но мать Степанида приказала:

– По греху и наказание. Бей без жалости!

Взвизгнула плеть, и кровавая полоса проступила сквозь полотно рубахи.

– Стой! – подняла руку игуменья. – Одежонка мешает, должно.

Петр замычал, качая головой.

– Да, да. Сорви, – показала она на рубаху.

Рубаха затрещала. Увидев нагое тело, Петр наклонился и провел своей грязной корявой рукой по отливающей белизной спине.

Алёна дернулась и застонала от унижения и собственного бессилия.

«Знала бы, что дело так обернется, ушла с разбойными. И не радовалась бы ноня эта старая ведьма на муки мои глядючи», – подумала она и метнула свой полный ненависти взгляд на игуменью.

– Бей! Чего зенки пялишь! – крикнула мать Степанида привратнику.

Кнут засвистел и скоро окрасился кровью.

Алёне казалось, что каждый удар ломает ребра, рвет в клочья тело. Рот заполнился соленой липкой слюной, мешавшей дышать, но Алёна только сильнее сжала зубы.

Степанида, увлеченная истязанием, не слышала, как звала ее послушница, и только когда девушка затрясла ее руку, очнулась.

– Чего тебе? – недовольно спросила она.

Настя, дрожащая, со слезами на глазах, с трудом вымолвила:

Назад Дальше