Война. Апрель 1942 г. - март 1943 г. - Эренбург Илья Григорьевич 11 стр.


Оверньяк, обмолвившись, сказал правду: французский народ действительно любит свободу и независимость. Два года французы глядели на море и ждали погоды. Теперь их лица стали суровыми. Они глядят вокруг себя, на захудалых бошей, которые еще топчут французскую землю. Ножом, топором, руками, зубами — чем угодно — лишь бы убить проклятого боша! Вскоре ничто не сможет удержать огня, он вырвется из сердец, он обнимет всю Францию.

Вот уже полтораста лет, как Франция не знает виселиц. И все же я думаю, что Пьеру Лавалю окажут особую честь, ради него воскресят некоторые пережитки, — трудно его расстрелять, он непохож даже на шпиона. Он ведь только Лаваль, только иуда нашего века. Но осины могут расти спокойно. Пьер Лаваль не дурак, вам он никогда не повесится. Его вытащат из-под последней немецкой койки. У него отнимут последний немецкий пфенниг. А потом повесят на парижском фонаре, накинув, как петлю, белоснежный галстук.

24 октября 1942 г.

Зарево

Париж

Два года тому назад, 14 июня 1940 года, выйдя в Париже на улицу, я увидел немецких солдат. Они шли, не глядя по сторонам, и поспешно что-то ели. Рядом со мной стояла француженка. Когда немцы подошли к ней, она рукой закрыла глаза своему маленькому сынишке. В этом патетическом и беспомощном жесте была вся печаль Франции: не видеть случившегося, закрыть глаза детям, чтобы дети, когда они вырастут, не прокляли поколение тридцатых годов.

Задолго до рокового дня измена, как червь, точила сердце Франции. Это была измена не продажного шпиона, но сонного сибарита, беспечного рантье, человека, влюбленного в свой покой. Конечно, во Франции было немало немецких шпионов, но Францию погубили не шпионы, а бескорыстные изменники. Франция изменила себе, и продала она себя.

В романе французского писателя Андре Беклера, написанном незадолго до войны, один из героев восклицает: «Мы не хотим воевать! Если придут варвары, мы уступим. Мы постараемся приручить, воспитать немцев — это все же лучше, чем война…» Наивные обитатели французского рая, любители рыбной ловли и мемуарной литературы, они думали приручить гитлеровцев, воспитать фашистов. Это кажется невзыскательным юмором, но это было государственной политикой большой и славной страны.

Они шли по улицам Парижа, все эти ефрейторы и фельдфебели, гансы и францы, они шли по улицам, где парижский народ пел «Карманьолу», где в июньские дни инсургента сражались за справедливость, где старые камни впитали в себя, кровь Делеклюза и Домбровского. Дурацкие автоматы шли по городу четырех революций, шли и горланили постыдные песни о величии тирольского шпика и о ничтожестве человеческой мысли.

Они примчались в Париж голодные, как крысы. В две недели они сожрали все склады, все запасы. Я слышу до сих пор отрыжку отъевшейся немецкой солдатни, — это были победные марши «третьего рейха». Я вижу в знойный день на узкой улице рыжего ефрейтора, который пожирал из бочонка масло — без хлеба, торопясь, чтобы другие не подоспели, — жидкое, растаявшее на солнце масло. Потный ефрейтор на июньском солнце…

На улицу выбежала заплаканная лавочница и начала совать злому косому немцу шоколад. Оправдываясь, она приговаривала: «Надо их задобрить…» Она, конечно, не читала романов, но она тоже думала «приручить» косого убийцу. А тем временем в Бордо блудливый Лаваль уже готовился сунуть Гитлеру не плитку шоколада — две трети Франции.

«Стрелять в каждого, кто вздумает оказывать немецкой армии сопротивление». Кто отдал этот приказ? Немецкий жандарм? Нет, французский генерал. Его зовут Денц. Он дважды прославился: под Парижем он не захотел пролить немецкую кровь, год спустя в Сирии он пролил кровь французов.

Лавочницы и привратницы во Франции обычно кастрировали своих котов, чтобы коты не бегали по крышам. Коты сидели дома, жирные, гладкие, и мурлыкали. Когда пришли немцы, вместе с ними пришли крысы, город опустел, и крысы выползли из подвалов, из пустых складов. Они начали штурмовать немногие еще населенные дома. Тогда оказалось, что кастрированные коты удирают от крыс, и лавочницы стали мечтать об обыкновенных худых котах. Это очень поучительная история. Вспоминая о капитуляции, о правительстве в Бордо, о многих французских генералах, депутатах и писателях мы можем с горечью ответить: они хорошо мурлыкали в доброе мирное время, а увидев гитлеровцев, они разбежались кто куда.

Где был Париж в те страшные дни? Он плелся по дорогам, уходя от немцев. Его расстреливали гитлеровские летчики на бреющем полете, и трупный запах окутывал предместья города, лес Фонтенебло, берега Марны и Луары вместо аромата глициний или роз. Париж уже не мог сопротивляться, но Париж не хотел примириться, и Париж уходил. Он закрывал себе глаза, как закрыла глаза француженка маленькому ребенку.

14 июня 1940 года улицы Парижа были идеально пусты. Дома были заколочены. Только топот немцев раздавался в мертвом городе.

Прошло два года. Немцы обжились в Париже. Они установили вывески на немецком языке. Они вывезли из Парижа все добро. Они привезли в Париж своих палачей, своих актеров, своих газетчиков. Они снесли памятник Вольтеру. Они разукрасили свастикой музеи и дворцы. Они превратили былую столицу Европы, город, о котором писали восторженные страницы Гейне и Белинский, Диккенс и Тургенев, Герцен и Андерсен, Марк Твен и Хемингуэй, Карамзин и Маяковский, в дом терпимости для своей солдатни, в кафешантан для гитлеровских офицеров, в военную базу германии. Тирольский шпик снялся на фоне Эйфелевой башни, и один за другим снимались немецкие генералы возле могилы Неизвестного солдата, под Триумфальной аркой, немой свидетельницей прусского позора.

Из великого города ушла его душа. Вылезли клопы и мокрицы; мелкий ренегат Дорио стал «трибуном», конокрад Лаваль превратился в диктатора, продажный журналист Марсель Деа, которого можно было купить дешевле, чем иную проститутку, — на одну ночь, на передовицу, — стал именоваться «совестью Франции», и плутоватый издатель Грассэ, ввиду отсутствия писателей, стал Виктором Гюго парижского гау.

На гербе прекрасного города изображен корабль: Париж плывет. Немцы сняли с корабля паруса, заковали гребцов. Но Париж — большой корабль, и Парижа не удержишь. Сорок тысяч экземпляров — таков тираж захваченной немцами самой крупной парижской газеты «Пари суар». Ее продают во всех киосках, но ее никто не покупает. Двести тысяч экземпляров — таков тираж подпольной парижской печати. За чтение ее расстреливают, но нет парижанина, который не читал бы «Юманите», «Пантагрюеля», «Комба», «Франс-Тирер». Стены Парижа покрыты пауками свастики, но под погаными знаками стоят пламенные слова: «Франция жива! Смерть бошам! Вперед, французы!»

Во Франции нет лесов, и негде во Франции укрыться партизану. Во Франции есть только один дремучий лес: узкие, кривые улицы старых кварталов Парижа. Они знали рождение «Марсельезы», отвагу июньских «блузников», восемь волн народного фронта. Теперь они узнали мужество народных мстителей. Там по ночам патриоты убивают оккупантов и предателей. Так подымается девятая роковая волна. «Оружия!» — требуют женщины и подростки. «Оружия!» — кричат камни Парижа.

Парижский корреспондент фалангистской газеты «Арриба» рассказал недавно, как относятся парижане к налетам английской авиации: «Мы провели дурную ночь, и после нее все люди в метро и на улицах выглядели сонными. Но в шесть часов утра прилетели английские истребители, сопровождавшие самолеты-разведчики. Их приветствовали аплодисментами с балконов, из окон, — это были аплодисменты слепых и злобных французов, забывающих о своей собственной смерти». Нет, не слепы парижане. Они были слепыми, впустив в Париж немецких крыс. Теперь они прозрели. Они согласны умереть, лишь бы выгнать из Франции ненавистных оккупантов.

Генерал Штюльннагель, палач Парижа, нервничает. Еще не успели похоронить французских заложников, расстрелянных в мае, как Штюльннагель берет новых заложников. Генералу не дает уснуть тень красногубого Гейдриха. Месяц тому назад Гейдрих пил шампанское в Париже. Теперь он гниет в земле.

Мечется Лаваль. Подстреленный и недостреленный, вор боится за свою шкуру. Он заявил в газетном интервью: «Победа Англии и Советского Союза была бы несчастьем для Европы». Мошенник умеет выражаться. Какое ему дело до Европы? Он любит только одно: свои барыши. Он сам как-то признался: «Идеи опасны, они не дают людям жить». Идея Франции не дает жить Лавалю. Он еще недополучил свои тридцать сребренников. Он их и недополучит. «Лаваля на фонарь», — поют парижские ребята. Он, конечно, не будет светить, но когда его повесят, станет светлее и во Франции и в Европе.

Героически умирают патриоты Франции. О смерти одного из них рассказал корреспондент «Эссенер пейтунг»: «Это был рабочий, озлобленный фанатик. Перед казнью немецкий офицер сказал ему: „Вы мой противник, но вы смелый человек“. На что безумец ответил: „Вы не противник, вы бош и палач“».

Героически умирают патриоты Франции. О смерти одного из них рассказал корреспондент «Эссенер пейтунг»: «Это был рабочий, озлобленный фанатик. Перед казнью немецкий офицер сказал ему: „Вы мой противник, но вы смелый человек“. На что безумец ответил: „Вы не противник, вы бош и палач“».

Париж приподнял голову. Он знает, сколько его палачей истреблено на русских полях. Зарыты в землю мерзавцы, осквернившие древности Парижа, кутившие в монмартских кабаках и подымавшие тосты на глазах у французов «за похороны Франции», убиты и зарыты — под Можайском, под Калинином, под Ростовом.

Париж не хочет принять свободу как милость. Он дорого заплатил за былые ошибки. Он рвется в бой. Есть позор, который смывается только кровью, и крови гитлеровцев требует Париж. Его горе мы поняли. Его надежда — эта наша надежда. Мы много сделали, чтобы помочь Франции освободиться: триста пятьдесят дней мы уничтожали ее палачей. Мы доведем это дело до конца. Россия любит Париж, и Россия его не забудет.

14 июня 1942 г.

116

Трагедия Франции напоминает древнюю притчу: это история греха и кары, смерти и воскресения. Кто хочет сберечь себя, погибнет… Я помню страшную зиму 1939–40 года. Беспечно текла жизнь Франции. Диктор благодушно говорил: «На фронте без перемен», и сейчас же из репродуктора вырывались звуки танго. За столиками сорока тысяч кафе беззаботные люди пили рубиновые или изумрудные аперитивы. Солдатам посылали патефоны, футбольные мячи и полицейские романы, чтобы солдаты на фронте не скучали. «У нас линия Мажино, у нас колонии», — говорили друг другу наивные стратеги.

Когда разбился немецкий летчик, французские генералы хоронили его с помпой. Ненависть считалась дурным тоном, помпа — неприятной условностью. Жить, жить во что бы — ни стало, ничем не рискуя, ничем не жертвуя! — такова была мудрость Франции накануне катастрофы.

Народ усыпили, как больного на операционном столе, и, когда до Парижа дошел далекий гул орудий, народ бросился бежать, еще не очнувшись, великий и несчастный, отважный и ничтожный. Правители Франции, сами перепуганные случившимся, повторяли: «Нужно сберечь Париж. Нужно сберечь Францию. Нужно сберечь народ!» они не приняли боя, потому что они хотели «сберечь солдата». Они раскрыли перед немцами двери столицы, потому что они хотели «сберечь Париж». Они подписали подлое Компьенское перемирие, потому что они хотели «сберечь Францию». Народ, потрясенный, еще плохо понимая, что приключилось, молчал. Его обезоружили, сдали оружие немцам по тщательно проверенному инвентарю. Какие-то дуры пробовали лопотать, глядя на серо-зеленые-шинели: «Но они вежливые. С ними можно жить…» А из щелей выползли мелкие предатели, галльские «старосты» и «бургомистры» Лютеции, отщепенцы, готовые свести счеты со своим народом, неудачники, дожившие до нечаянного счастья — терзать своих соотечественников, — ил и накипь Франции.

Настало время наказания. Французский народ узнал неслыханные муки. Где дымящиеся горшки добрых французских хозяек, прославленная снедь Франции, настойки для аппетита, гурманы? Кормовая репа стала мечтой. Восьмушка хлеба и детские гробы, съеденные кошки, суп из крапивы, могильщик, который, отощав, уже не может рыть могилы, — вот судьба народа. Его хотели «сберечь»…

Париж стал немецким штабом, немецким кабаком, немецким борделем, немецким арсеналом. В Париже готовят танки для немцев, их готовят французы, проклиная день, когда они родились. И Париж бомбят английские бомбардировщики, бомбят Гавр, Руан, Дьепп, Брест. Развалины — вот судьба городов. Их хотели «спасти». Разве не достойны античной трагедии рабочие Рено и «Гнома», которые приветствуют бомбардировщиков, несущих им смерть? А Франция? Та Франция, которую они хотели «сберечь»? Франция, которой лицемерно клянется дряхлый Петэн? Где она? Есть протекторат: «Франция Виши». Есть немцы, которые в Марселе и в Лионе распоряжаются ничуть не хуже, чем в Лилле и в Бордо. Есть гаулейтер Лаваль, обыкновенный немецкий чиновник с большими доходами и мелким положением. Они все хотели сберечь. Они все потеряли.

Они. Не народ. Один военнопленный лейтенант, тупой немец с квадратной головой и стеклянными глазами, сказал мне: «Во Франции тепло. Мы там хорошо питались. Но я себя чувствовал плохо. Конечно, нападения на немецких солдат не носят массового характера. Но когда видишь глаза французов, становится не по себе. У них очень злые глаза…»

«К оружию, граждане!» — этот припев «Марсельезы» повторяли французы из поколения в поколение. Теперь они узнали, что значит отдать оружие врагу. Они ждали помощи. Они лихорадочно глядели на побережье. Им мерещились корабли. Они не ждали свободы, как подарка. Они ждали оружия. Но корабли не пришли. И Франция кидается на врага, безоружная, но грозная, вечная Франция, мать свободы.

Может быть, маршал Петэн летом 1940 года и мечтал сохранить какой-то «нейтралитет», откупиться, выждать, пересидеть события. «С волками жить — по-волчьи выть». Теперь громче других раздается сиплый, простуженный вой старого онемеченного маршала. У него не больше независимости, чем у Павелича или Квислинга. Верден забыт. Осталось Виши.

В борьбе против немцев и немецких наместников наконец-то объединилась Франция. Солдатам, дрогнувшим перед лицом неприятеля, дается высокое права искупить свою вину на поле брани. Два года молчали люди, олицетворявшие Третью республику: председатель сената Жанненэ и председатель палаты Эррно. Они не приложили своей руки к позорному делу продажи Франции с торгов. Но они и не протестовали. Быть может, и в их сердцах тлела надежда: кого-то спасти, переждать. И вот теперь, когда вся Франция кипит, Эррно и Жанненэ выступили с мужественными словами: «Невозможно, чтобы свобода умерла в той стране, где она родилась…».

Петэн и Лаваль, выполняя приказ Гитлера, начали истреблять евреев. В стране «Декларации прав человека и гражданина» разыгрались страшные сцены. У матерей отбирали детей и говорили: «Вы их больше не увидите». Убегая от палачей, люди кидались в воду, кончали с собой. Совесть Франции возмутилась. Епископ Тулузы с амвона осудил презренного маршала. Священники требуют, чтобы в церквах воскресло «право убежища». Может быть, богомольный маршал, отправившись к обедне, увидит в церкви затравленных женщин и детей, которых охраняет священник?..

Лаваль обязался поставить немцам французских рабочих. Орудия Сталинграда откликнулись в Оверни, в Провансе. У немцев нет больше рабочих рук. Лаваль стал вербовщиком, первым прорабом Германии. Он долго уговаривал французов, долго и безуспешно. На площади Сен-Этьена старый токарь воскликнул: «Лучше пусть у меня отсохнут руки! На бошей я стану работать». Напрасно Лаваль и его немецкие партнеры шантажировали: солидарность, человеколюбие — немцы отпустят умирающих военнопленных, получив трудоспособных рабов. Лаваль говорил француженкам: «Вы хотите обнять вашего сына, который томится в плену? Пошлите взамен другого». Но матери ответили: «Мы не хотим выкупа, мы хотим расплаты».

Франция готова тронуться, как река весной. Вот в Ренне разрушены станки на военном заводе. Вот в Бордо взрыв: ручные гранаты впились в скопище немцев. Вот в мнимо-свободном Гренобле уничтожена плавильная печь. Вот в Шербурге забастовали рабочие. Вот в Мулене повреждены немецкие радиоустановки. Вот в Аржантей горят немецкие склады. Вот в Като летит с откоса немецкий эшелон. Вот в Бурже взлетают в воздух склады боеприпасов. Франция, как солдат, оправившийся от тяжелой контузии, снова вступает в бой.

Отсутствие Франции ощущается всеми народами как зияние, как ущерб, как большое общечеловеческое горе. Отсутствие доблестной французской армии облегчило немцам их задачи. Отсутствие Французской республики с ее благородными традициями отразилось на климате Европы. Что позволило Франции вступить в ряды сражающихся наций? Сопротивление России. Оно разжало уста и законникам-парламентариям и епископам. Оно подняло французский народ.

Французы не хотят сидеть у моря и ждать погоды, не для этого они осуществили четыре революции. Их тщетно уговаривают ждать. Напрасно им говорят, что на берегу Ламанша немцы, что между Кале и Дувром пролив, что в Вашингтоне сидит посол маршала Петэна, мосье Анри. Французы слишком долго думали, что ждать — это значит победить. За эту лжемудрость они заплатили рабством, разорением, муками пленных, голодной смертью детей, расстрелянными заложниками. Теперь французы говорят: ждать — это значит погибнуть. С кораблями или без кораблей, с союзниками или без союзников, но Франция не может дольше ждать: бьет двенадцатый час.

Сегодня, 20 сентября 1942 года, исполняется стопятидесятая годовщина битвы при Вальми. Эту битву выиграла французская революция. Эту битву выиграла молодая Французская республика. Это была победа над немцами: победа Франции, и победа свободы. Французский народ решил ознаменовать в этом году годовщину победы. Слово «Вальми» подымает душу, зовет в бой. Все знают эпопею буквы «В». Французы говорят: «В — как Вальми. В — как Верден». Бывший защитник Вердена, маршал, продавший свою шпагу, молчит. Что ему ответить? Неужто сказать: «В — как Виши?»

Назад Дальше