Великая. История Екатерины II - Сборник "Викиликс" 7 стр.


Что здесь ежедневно происходит, того глаза мои более терпеть не могут…

Бритягин: Что же такое?..

Радотова мать: Где все то пересказать… иной ходя явно бредит… и вздор несет… другой шепчет, говорит будто с духами… чертями, что ли, населили дом (плюет)… даже и ребятам нелепость сажают в голову…

Радотова жена: Ребятам?..

Радотова мать: Да, ребятам… пришла ко мне в горницу внучка моя Таисия, увидела на столе предо мною стоит стакан с цветами, она начала целовать листочки; я спросила, на что? Она на то сказала, что на каждом листе душок обитает!., и будто на булавочном конце несколько тысяч умещается!., я от страха обмерла!., век чего мы боялись!., предков наших в ужас приводило!., от чего отплевывались!.. чего слышать не хотели, и от чего уши заграждали!., тем ныне самовольно окружаются!., и щенки уже возятся!., развращение ведь это сущее!..

Бритягин (к жене Радотова): У меня, сестрица, запрещено мамам и кормилицам накрепко детей моих пугать подобными сказочками и с ними говорить о небывалых чудовищах[36].

Чуждаясь всего мистического, которое было мало понятно ее уму, Екатерина, вместе с тем, строго судила и тех людей, которые, погрузившись всей душой в чисто обрядную, внешнюю сторону религии, находят в религии все очень понятным и простым. Для осмеяния таких приверженцев обрядового благочестия, которые не в состоянии отличить веры от суеверия, императрица написала комедию «О, время!». Автор комедии заставляет служанку Мавру так отзываться о своей барыне г-же Ханжахиной: «Кто добродетелей ищет в долгих молитвах и наружных обыкновениях и обрядах, тот барыню мою без похвалы не оставит». Екатерина объясняла невежеством излишнее пристрастие некоторых к обрядовой стороне религиозной жизни. В этом смысле она защищала греческую религию против обвинений аббата Шаппа, который в книге о совершенном им путешествии по Сибири обвинял русских в слишком грубом понимании христианства.

Но этот принцип объяснения она прилагала иногда и к таким явлениям, которые бывают простым выражением высокого религиозного чувства. В дневнике Храповицкого под 31 янв. 1789 г. записан такой факт: «По полученному от Еропкина донесению о схваченном бродяге, называвшемся монахом Захарием, велено снять с него железные вериги, потому что не должен никто сам себя изнурять или себе вредить, и хотя дело уважения не великого достойно, но понеже он фанатик, то нужно скорее исследовать»[37]. Конечно, бродяжничество Захарии требовало соответствующего возмездия, но характерно, что с него велено было снять вериги не почему-либо иному, а именно потому, что «не должен никто сам себя изнурять», и что Захария был фанатиком. Фанатизм и аскетизм ставятся на одну доску, как проявления невежества. Действительно, аскетизм был слишком чужд блестящему веку Екатерины с его несмолкаемыми победными кличами, шумными пирами, триумфальными шествиями и т. п. Сама Екатерина, с ее живым, веселым темпераментом, полным жизнерадостности, была слишком далека от аскетизма, чтобы сочувствовать ему. Понятно поэтому ее ироническое подсмеивание над масонами с их стремлением к внутреннему совершенству посредством самопознания и укрощения страстей. Увлекаясь аскетизмом, масоны удаляются от мира, заботятся только о личном душевном спокойствии и становятся, таким образом, эгоистами, – вот обвинение, которое возводит Бритягин на Радотова в комедии «Обольщенный», обвинение, как известно, самое ходячее на устах всех противников аскетической и отшельнической жизни. «Позволь сказать, – обращается Бритягин к Радотову, – что я с ужасом смотрю на твой новый образ мысли, он истребляет в тебе равномерно естественные связи и рожденные с человеком чувства»[38]. Екатерина была даже не прочь видеть в аскетизме косвенное влияние фанатизма, как это показывает вышеприведенная выдержка из дневника Храповицкого. Вообще фанатизма, особенно на религиозной почве, Екатерина не терпела и была деятельным врагом его. В письмах к г-же Жоффреи она зло подсмеивается над австрийской императрицей Терезой, благочестие которой, столь известное повсюду, граничило подчас с ханжеством. Фанатиков она называет не иначе как «душевнобольными» – malades d’esprit.

Пропитанная началами широкой веротерпимости, которую выставили на своем освободительном знамени философы XVIII в., зная, к каким последствиям приводил фанатизм на Западе, – императрица-философ не желала обострения фанатизма в своем государстве. Заботясь о благе и спокойствии своих подданных, она ставила эту заботу во главу угла, и на религию готова была смотреть, как на политическую силу. «II faut profiter des opini ons populaires»[39], – сорвалось у нее однажды выражение, записанное Храповицким. Отсюда ее содействие изданию в России алкорана; отсюда ее церковная политика по отношению к инославным исповеданиям, задерживавшая миссионерское дело нашей церкви. Сохранился отзыв императрицы по поводу сенатского доклада о построении в Казани двух мечетей вблизи православных храмов, что Синод находил не удобным и оскорбительным для церкви: «Как Всевышний Бог терпит на земле все веры, языки и исповедания, то и Ее Величество из тех же правил, сходствуя Его святой воле и в сем поступать изволит»[40]. Доведенная до болезненной чуткости боязнь фанатических проявлений заставляла, таким образом, императрицу недоверчиво относиться к самой миссии православной церкви среди инородцев и предполагать, что дела миссии не всегда бывают чисты и безупречны, и что миссионеры для подкрепления духовных увещаний порой не прочь употребить и меры более осязательного свойства. А ведь императрица, еще будучи великой княгиней, мечтала избегать предрассудков и «уважать веру».

Самый факт тех затруднений, которые ставились иногда делу православной миссии, и той широкой терпимости, которою пользовалось хотя бы, как сейчас было показано, мусульманство, оставляет вне всякого сомнения, что Екатерина не была горячей ревнительницей православия. Да это и понятно, если иметь в виду, что императрица воспиталась в протестантской семье, под руководством своего отца, благочестивого немецкого князя. А так как это воспитание закончилось еще увлечением философским рационализмом, то вполне естественно, что сделаться всецело и по духу православной для Екатерины было трудно. Немудрено поэтому, что вскоре по приезде своем в Россию по первом ознакомлении с православной церковью, она не усмотрела большой разницы между православием и протестантством, и уроки по Закону Божию под руководством Симона Тодорского, чуждые, разумеется, богословских тонкостей, были для нее как бы уроками протестантского пастора. Вся внешняя сторона православия, которая должна так бросаться в глаза каждому протестанту, казалось ей, не могла идти в счет при сравнении двух вероисповеданий. Поэтомуто в письме к своему отцу от 3 мая 1744 г. молодая принцесса так богословствует: «Так как, – пишет она, – я не нахожу никакого различия между верою греческой и лютеранской, то я решилась переменить религию и пришлю Вам с первою же почтою мое исповедание веры»[41]. Что касается обрядов, то «внешние обряды очень различны, но Церковь видит себя вынужденной к тому во внимание к грубости народа»[42].

Однако в продолжение всей своей жизни императрица всегда была примерной исполнительницей обрядов и уставов греческой церкви: посещала богослужение, ежегодно говела и причащалась. Часто служила молебны, ездила на поклонение ев. мощам и пр. За это она подвергалась даже порицанию своих заграничных друзей. «Мне кажется, – читаем в письме к Гримму от 30 сент. 1774 г., – что с тех пор, как Вы приближаетесь к Парижу, Вы начинаете меня критиковать. Теперь уж Вы вздумали осуждать мои молебны. Хвалы Богу Вас сердят, я очень знаю, почему, но не скажу»[43]. А пред Вольтером Екатерина защищалась даже в том, что целует руку у священнослужителей. Но, может быть, все это было одно лишь лицемерие, рассчитанное на

чувства народа, которому всегда приятно видеть того на троне, кто является выразителем и опорой самых дорогих его верований? Может быть, здесь сказывалось хитрое уменье «profiter des opinions populaires»? Действительно, такие взгляды иногда высказываются. Но нам кажется, что подобным объяснением нельзя увлекаться и пользоваться им для широких приложений. Чтобы казаться для посторонних наблюдателей благочестивой, для этого не нужно было питаться во время говения одним картофелем, как это делала государыня; не нужно было защищаться пред Вольтером в целовании рук у священнослужителей и т. п. Но нельзя также думать, чтобы Екатерина смотрела на обряд глазами православного русского человека. Если русский так дорожит обрядами своей церкви, то это потому, что он сжился с ними, что под их внешней оболочкой он воспринимал метафизическое содержание религии на протяжении целого ряда веков; форма и сущность, обряд и догмат сливались для него до нераздельности. Чтобы полюбить обряд любовью православного человека, от Екатерины требовалось, таким образом, полное слияние с русской душой во всех ее верованиях, но этого, разумеется, ей недоставало. Оставалось некоторое среднее положение. Так она действительно и сделала. Отводя в религии первое место догме и нравственности, Екатерина не находила чем-то излишним внешней формы религиозной жизни. Исполнение обрядов очень не трудно, а между тем этим исполнением обнаруживается «знак внимания» к церкви. Не безынтересно ее рассуждение относительно поста в письме к г-же Бьельке от 4 мая 1773 г.: «Сожалею об опасениях Ваших насчет поста: я переношу его почти всегда хорошо и принадлежу к числу тех, которые считают баловством не подчиняться этому церковному закону, к которому большинство у нас очень привязано; по мне это знак внимания, ничего мне не стоящий, потому что я люблю рыбу и особенно при тех приправах, с которыми ее приготовляют»*. Коль скоро церковь устанавливает те или другие законы, предъявляет те или иные требования, – их нужно выполнять, хотя бы отдельное сознание могло не соглашаться с этими требованиями. Таковы были, очевидно, подлинные взгляды императрицы на практическую сторону церковной жизни. Она могла иметь на этот счет свои личные мнения, многое могла считать лишним, но давать им простор она не решалась: с одной стороны, церковь их не освящает и не признает, с другой – исполнение обрядов, само по себе не трудное, является знаком внимания к церкви.

чувства народа, которому всегда приятно видеть того на троне, кто является выразителем и опорой самых дорогих его верований? Может быть, здесь сказывалось хитрое уменье «profiter des opinions populaires»? Действительно, такие взгляды иногда высказываются. Но нам кажется, что подобным объяснением нельзя увлекаться и пользоваться им для широких приложений. Чтобы казаться для посторонних наблюдателей благочестивой, для этого не нужно было питаться во время говения одним картофелем, как это делала государыня; не нужно было защищаться пред Вольтером в целовании рук у священнослужителей и т. п. Но нельзя также думать, чтобы Екатерина смотрела на обряд глазами православного русского человека. Если русский так дорожит обрядами своей церкви, то это потому, что он сжился с ними, что под их внешней оболочкой он воспринимал метафизическое содержание религии на протяжении целого ряда веков; форма и сущность, обряд и догмат сливались для него до нераздельности. Чтобы полюбить обряд любовью православного человека, от Екатерины требовалось, таким образом, полное слияние с русской душой во всех ее верованиях, но этого, разумеется, ей недоставало. Оставалось некоторое среднее положение. Так она действительно и сделала. Отводя в религии первое место догме и нравственности, Екатерина не находила чем-то излишним внешней формы религиозной жизни. Исполнение обрядов очень не трудно, а между тем этим исполнением обнаруживается «знак внимания» к церкви. Не безынтересно ее рассуждение относительно поста в письме к г-же Бьельке от 4 мая 1773 г.: «Сожалею об опасениях Ваших насчет поста: я переношу его почти всегда хорошо и принадлежу к числу тех, которые считают баловством не подчиняться этому церковному закону, к которому большинство у нас очень привязано; по мне это знак внимания, ничего мне не стоящий, потому что я люблю рыбу и особенно при тех приправах, с которыми ее приготовляют»*. Коль скоро церковь устанавливает те или другие законы, предъявляет те или иные требования, – их нужно выполнять, хотя бы отдельное сознание могло не соглашаться с этими требованиями. Таковы были, очевидно, подлинные взгляды императрицы на практическую сторону церковной жизни. Она могла иметь на этот счет свои личные мнения, многое могла считать лишним, но давать им простор она не решалась: с одной стороны, церковь их не освящает и не признает, с другой – исполнение обрядов, само по себе не трудное, является знаком внимания к церкви.

Что особые мнения у Екатерины действительно были, это вполне понятно для нее, как протестантки по рождению и воспитанию, и женщины-философа по складу ума и образованию. В сочинении «Antidote», защищая русскую церковь против обвинений аббата Шаппа, утверждавшего, что христианство понимается русским народом грубо внешним образом, она, между прочим, замечает, что «все религии, в которых много внешних обрядов, обычно заставляют простых людей принимать эти обряды за сущность религии»[44]. Очевидно, по ее мнению, в греческой церкви таких внешних требований, – pratiques exterieurs, – было настолько много, что они вредили правильному пониманию христианства. Может быть, в душе Екатерина даже не прочь была от реформы внешней стороны жизни православной церкви. Такая догадка находится в полном согласии с теми либеральными проектами реформ русской церкви, которые вносились иногда в Синод. Известен проект обер-прокурора Мелиссино, предлагавшего самые либеральные перемены в церкви вплоть до отмены иконопочитания включительно. Такой смелый шаг едва ли был бы сделан, если бы не было хотя бы безмолвного соглашения с императрицей.

Имея свои личные взгляды на предметы, которые она считала неважными и второстепенными, Екатерина, однако, свято хранила и исповедовала все то, что считается наиболее существенным в религии. Ее оскорбляло подозрение в чистоте ее православия. Возвратясь однажды после исповеди в свои покои, она с удивлением рассказывала Храповицкому, своему домашнему секретарю: «Вопрос на исповеди странный, какого никогда не делал: веруешь ли в Бога? Я тотчас сказала tout le sim bole, а ежели хотят доказательств, то такие дам, о коих они и не думали. Я верю всему, на семи соборах утвержденному, потому что св. отцы тех времен были ближе к апостолам и лучше нас все разобрать могли»[45]. Екатерина отлично сознавала, что истина христианства сохранилась в православии, и заметила об этом даже в письме к Вольтеру. По поводу перехода в православие невесты Павла Петровича, принцессы Дармштадтской, она писала к Вольтеру: «Не могу оставить Вас в неведении об обращении этой принцессы заботами, ревностию и убеждением епископа Платона, который принял ее 15 авг. в лоно кафолической вселенской церкви, единой православной (seule vraie croyenten), сохранившейся на востоке. Порадуйтесь нашей радости и пусть это послужит Вам утешением в такое время, когда западная церковь опечалена, разделена и занята достопамятным уничтожением иезуитов»[46]. Приведенное место слишком важно для характеристики отношений Екатерины к православию, чтобы не остановиться на нем и не предупредить возможных возражений. В самом деле, не самолюбие ли продиктовало слова о сохранении истинного христианства в православии? Может быть, Екатерина просто лишь хотела хвастливо подчеркнуть перед Вольтером, что-де в ее только государстве сохранилась истинная форма христианства, тогда как искреннего убеждения в том у нее не было? Так некоторые готовы думать, но вряд ли достаточны приводимые ими психологические основания. Известно, что Екатерина очень ревниво оберегала тот ореол, которым окружалось ее имя за границей, что она очень дорожила мнением о себе своих заграничных друзей, создавших отчасти этот ореол, – даже более: в своей переписке она впадает подчас в заискивающий тон, лишь бы не потерять себя во мнении философов. Но могла ли Екатерина говорить Вольтеру о истине православия, не рискуя вызвать ироническую улыбку на устах этого «фернейского злого крикуна»? Очевидно, так говорить Екатерина могла не по самолюбию, но по убеждению и даже в ущерб самолюбию. Таковы были взгляды и отношение к церкви со стороны Екатерины, как частного человека и простого члена церкви. Посмотрим, как она относилась к церкви, как известному институту, находящемуся рядом с институтом гражданским, т. е. государством, и вступающему с ним в известное взаимоотношение; как относилась она к этому институту в сане могучей повелительницы многомиллионного государства.

Нужно помнить, что освободительная философия XVIII в., которою так увлекалась русская императрица, поставила одной из своих главных задач упорную борьбу с клерикализмом. Хотя в России никакого клерикализма не было, однако церковная политика Екатерины приняла такой характер, что ее можно рассматривать как отголосок антиклерикального движения на Западе. Идея полного подчинения церкви государству лежала в основе всех отношений Екатерины к церкви. Вступив на русский престол, она быстро освоилась с представлением о себе как «главе» греческой церкви, и в переписке с Вольтером очень часто любила награждать себя этим лестным эпитетом. И действительно, бывшая княгиня-протестантка очень скоро вошла в роль «главы церкви». В речи к Синоду вскоре после заточения Арсения Мациевича Екатерина позволила себе высказаться очень смело, назвав членов Синода не служителями алтаря, не духовными сановниками, но «государственными особами», для которых «власть монарха должна быть выше закона евангельского»*. Как глава церкви, она заточила доблестного Арсения Мациевича; как глава церкви, она произвела отобрание церковных имуществ; как глава церкви, она игнорировала русское духовенство, не вызвав из его среды депутатов в известную комиссию для составления уложения; наконец, как глава церкви, она поступала и тогда, когда тормозила дело развития православной миссии, наир, в Казани. Таким образом, в своей церковной политике Екатерина была всецело на стороне того подавляющего перевеса и вмешательства светской власти в дела церкви и религии, которые впервые так открыто и решительно стал применять Петр Великий.

В заключение нельзя не сказать несколько слов по поводу тех немногих фактов, сохранившихся в письмах Екатерины и дневнике Храповицкого, которые представляют славную императрицу в несколько несимпатичном для простого верующего человека свете. «Я Вас должна благодарить, – пишет она г-же Жоффреи, – за мистический Ваш поцелуй; в молодости я так же по временам предавалась богомольству и была окружена богомольцами и ханжами; несколько лет тому назад нужно было быть или тем или другим, чтобы быть в известной степени на виду; не думайте, однако, чтобы я была в числе последних, я никогда не лицемерила и ненавижу этот порок»[47]. По-видимому, автор смеется над молитвой; на самом же деле речь идет лишь о некотором охлаждении того религиозного пыла, который нередко, появляясь в юности, потом в зрелом возрасте переходит в спокойное и устойчивое, всегда ровное и чуждое елейной сантиментальности религиозное настроение. В своей даже интимной жизни, когда ее никто не наблюдал, кроме самых близких лиц, Екатерина обращалась к молитве в важных случаях. У Храповицкого сохранилась не одна заметка вроде следующей: «Перекрестились, подписывая указ»[48]. Кроме упомянутого письма к Жоффреи, можно указать еще на следующее место у Храповицкого: относительно какой-то эпитафии, сочиненной императрицей, автор дневника замечает: «Епитафия чиста и смела в рассуждении веры». Упомянутая эпитафия была естественна и извинительна для Екатерины с ее несомненной склонностью к «колебаниям», когда вдобавок вся умственная атмосфера, которою дышало образованное общество, была насквозь пропитана скептицизмом.

Назад Дальше