Мадлен и Мизия — их имена я узнал, знакомясь с инструкцией (?) к моему подарку — кое-как меня оседлали и безмолвно принялись слушать.
— Значит так, нажимаете на эту кнопку… Вот на этот маленький ротик… И когда загорается зеленый огонек, говорите свое имя. Или все, что хотите, кстати… Придумывайте, что ваш брелок скажет вам, если вы его позовете. Например: «Мизия! Найди меня!» или «Мадлен! Я здесь!», а потом снова нажимаете на ту же самую кнопку, и если вы теряете брелок, то вам достаточно просто хлопнуть в ладоши, и он станет повторять вам то, что вы записали. Удобно, правда?
— И что дальше?
— Дальше… уф… дальше, я не знаю… Дальше вам остается только попробовать самостоятельно! Пусть каждая из вас запишет на брелок, что хочет, вы поменяетесь брелоками и спрячете их как можно лучше, и выиграет та, которая первой найдет свой!
(Эй, а я отлично умею обращаться с детьми, ага? Черт, даже не ожидал от себя такого.)
— Выиграет что?
— Ремня, — прорычал их отец, — ремня получит, два здоровенных шлепка по заднице.
Мышата запищали и бросились спасаться.
Уже не помню как, переходя от одного к другому, мы дошли в разговоре до обсуждения бразильской мебели 50-х и 60-х годов, до Кальдаша, Тенрейро, Сержиу Родригеша[34] и прочих, тем временем Исаак (все обо всех знавший, со всеми знакомый, никогда не говоривший банальностей, а главное, и это особенно вдохновляло, никогда не говоривший о деньгах, спекуляциях, рекордных продажах, не рассказывавший всех этих хвастливых историй, которые вечно портят любой разговор об искусстве в целом и дизайне в частности) передавал мне стаканы и тарелки, а я неловко складывал их в посудомоечную машину, как вдруг из глубины коридора до нас залпами донеслось «Пукалка-писилка» и «Пукалка-какалка», гнусавый металлический голос становился все громче, громче, громче И ЕЩЕ ГРОМЧЕ, пока не заполонил всю квартиру.
Scato, allegro, crescendo, vivacissimo[35]!
Брелоки, по всей видимости, были запрятаны на совесть, а маленькие бестии слишком развеселились, чтобы утруждать себя поисками.
Они хлопали в ладоши, дожидались ответа и покатывались со смеху, аплодируя снова и снова завидному упорству своих азиатских попугайчиков, которые тут же им отвечали, с каждым разом все громче и громче.
Алис хохотала, потому что ее дочки оказались такими же глупыми, как она сама, Исаак безутешно качал головой, потому что он был безутешен, он, единственный сын, принесенный в жертву, удерживаемый в этом девчачьем мире, а я не верил своим ушам: откуда в столь невинных созданиях, таких крохотных, с такими хрустальными голосочками, берется столько смеха, причем такого оглушительного?
* * *Вопрос, останусь ли я с ними ужинать, даже не стоял. Точнее, мне его не задавали. Расстилая белую скатерть, Алис наклонилась в мою сторону (о-о-ох… звук прикосновения ее рук к льняной материи… вырез ее рубашки… и шелковистый покров ее лифчика… и… уф… ох, сердце мое… как же оно забилось…), и вот на эту самую скатерть Исаак поставил три тарелки с приборами, рассказывая мне о той Бразилии Оскара Нимейера[36], которую впервые увидел в 1976 году.
Он вспоминал собор, его размеры, акустику и явственное отсутствие там Бога, чересчур смущенного и затерянного в этом пространстве, искал хлеб, резал его, описывал Верховный суд и министров, спрашивал, ставить ли тарелки для супа, расстраивался, что я никогда не бывал на площади полковника Фабьена, предлагал меня туда сводить и доставал для меня чистую салфетку.
Я мог бы быть его сыном, раз уж все равно не был любовником его жены…
— Да вы устали, — неожиданно спохватился он. — А я вас тут достаю своими историями, да?
— Вовсе нет! Абсолютно не так! Совсем наоборот!
Я и правда тер глаза, но вовсе не потому, что хотел спать, а потому что хотел незаметно их утереть.
Не удалось.
К тому же, чем больше я их тер, тем сильнее у меня текли слезы.
Идиот.
Я шутил. Говорил, что это все от вина. Что у меня «морская» реакция на вино — соленая. Все дело в том, и это доказано, что пары гранита гложут душу, все дело в придорожных распятиях, в приношениях по обету, в сизигийных приливах… Знаменитая хандра Арморского побережья…
Конечно, никого я не обманывал. Просто я на тот момент окончательно разморозился и, заново обретя чувствительность, выдал излишки влаги, вот и все.
Ладно, ладно… Проехали. Поддался душевному порыву, с кем не бывает? Ох уж эта душа, этакий крохотный комочек где-то вот здесь… паразитка, которая вдруг всколыхнется, чтобы напомнить тебе, как мелко и мелочно ты живешь и как давно потерял себя в своих абсурдных и слишком больших для тебя мечтах. А те, с кем этого не бывает, просто смирились. Или даже лучше, куда лучше и удобнее: они никогда не чувствовали потребности оценить себя с точки зрения… ну, не знаю… просто оценить себя, посмотреть на себя со стороны. Как же я им завидовал, черт подери. И чем старше я становился, тем сильней мне казалось, что люди, они практически все такие, а вот со мной явно не все в порядке. Что это я занимаюсь беспочвенным самокопанием.
Хотя мне это совсем не свойственно, я уверен. Я не люблю жаловаться. Я не был таким в детстве. Суть в том, что я не знаю, что происходит в моей жизни… И я говорю не о жизни вообще, а именно о своей собственной. Мой возраст, моя никому не нужная молодость, мой никого не впечатляющий диплом, моя идиотская работа, шестьдесят баллов Мелани, фальшь ее губ, чмокающих пустоту, мои родители… Родители, которым я уже не осмеливаюсь звонить, родители, больше не осмеливающиеся звонить мне, родители, которые раньше всегда были рядом, а теперь все, чем они могут меня одарить, это их ненавязчивость.
Это ужасно.
Отступление:
Однажды, когда я сопровождал свою бабушку Сен-Ке на могилу ее сына (старшего брата моей мамы, последнего в семье рыбака, промышлявшего в море), она сказала мне, что счастье узнают по звуку, с которым оно уходит. Мне было тогда лет десять-одиннадцать, и у меня только что стащили мой нож и такелажный ключ, так что ее слова попали прямо в точку.
Так вот, с любовью все наоборот. Любовь распознается по тому бардаку, с которым связано ее появление. Взять, к примеру, меня: стоило только какому-то милому, веселому и образованному человеку, соседу по подъезду, которого я едва знаю, поставить передо мной стакан, тарелку, вилку и нож, и вот я уже разваливаюсь на части.
Словно этот тип отыскал тайную брешь в моей броне, вбил в нее клинышек, а теперь с кувалдой в руке преспокойно прогуливается вокруг.
Любовь.
Неожиданно я понял Алис. Понял, почему она запаниковала тогда, в тот первый день в «Самаритэн», когда, подняв голову, она подумала, что потеряла его навсегда. Я понял, почему она бросилась бежать, как сумасшедшая, и пристала к нему прямо на улице.
Она с такой силой схватила его за руку не потому, что хотела заставить его обернуться, а потому, что хотела за него уцепиться. И именно от этого ее жеста мне захотелось взвыть: держась за него, она чувствовала себя твердо стоящей на земле.
— Алис, малышка… Этот парень умирает с голоду…
— Девочкам завтра в школу, хорошо бы сначала их уложить спать, — закапризничала она.
В глубине квартиры мгновения тишины (когда происходила запись) сменялись чистым безумием («кто не спрятался, тот черт знает что такое» и прочие дебильные слоганы, эхом разносившиеся по саванне).
— Надо было в школу, — исправилась она, — ну да ладно, тогда за стол. Тыквенно-каштановый отведает супчик, позабудет о хандре бретонский наш голубчик, это лечит от тоски.
— На соске волоски.
Тихий ангел пролетел в сильном удручении.
— Ох, прошу вас, да не смотрите же вы так на меня. Я тоже имею право впадать в детство, разве нет?
Исаак подсказал, как пройти в ванную, и я отправился мыть руки.
За исключением детской спальни в конце коридора — оживленной комнаты в розовых тонах, в остальной части квартиры, во всяком случае, в той, которую я мог увидеть, совсем ничего не было. Ни ковров, ни мебели, ни ламп, ни занавесок, голые стены и абсолютная пустота.
Странное впечатление. Как будто вся жизнь на этой планете сосредоточилась на кухне.
— Вы собираетесь переезжать? — спросил я, разворачивая свою салфетку.
Нет, нет, это просто чтобы глаз отдыхал. У них был на юге большой деревенский дом — бывшая овчарня, они уезжали туда при малейшей возможности, и там все было забито всякими сентиментальными безделушками, но здесь, за порогом кухни, Исааку ничто не должно было напоминать о его работе.
— Спальня для девочек, кухня для всей семьи, диван, чтобы слушать музыку и кровать, чтоб заниматься любовью! — похвалился он.
Алис подтвердила, что ее это устраивает, она понимает, ей нравится. И что у нее зато потрясающая кровать. Огромная. Трансатлантическая.
Нет, нет, это просто чтобы глаз отдыхал. У них был на юге большой деревенский дом — бывшая овчарня, они уезжали туда при малейшей возможности, и там все было забито всякими сентиментальными безделушками, но здесь, за порогом кухни, Исааку ничто не должно было напоминать о его работе.
— Спальня для девочек, кухня для всей семьи, диван, чтобы слушать музыку и кровать, чтоб заниматься любовью! — похвалился он.
Алис подтвердила, что ее это устраивает, она понимает, ей нравится. И что у нее зато потрясающая кровать. Огромная. Трансатлантическая.
(Трансатлантическая кровать…) (Эта женщина обладала удивительной способностью без всякой задней мысли эротизировать все подряд.) (Психологически это утомляло.) (В этимологическом смысле слова.) (Вызывало томление в чреслах.)
* * *Мерцание свечей, бархатистость крем-супа, хлебный мякиш, тонкое мясное филе, дикий рис, чатни домашнего приготовления и это вино, вино, что согревает вас понемножку, наполняя жизнью и освобождая от вас самих, вино, которое… сцинтиграфирует вашу душу; все реже и тише раздаются голоса девчушек (по мнению их матери, этого следовало ожидать) (они старались не напоминать о себе, как раз считая, что о них все забыли) (думаете, такое возможно?) (чтобы такие маленькие девочки были уже настолько хитрыми?) (нет…) (да бросьте…) (еще немного иллюзий, мсье палач…), течение нашего разговора, наш смех, провокации, споры, разногласия и совпадения мнений, и я уже тогда понимал, что поутру ничего не вспомню (потому что мне будет, да нет, уже было слишком весело), но и не забуду ничего. Что этот вечер станет для меня вехой, своего рода рождеством Христовым. Что отныне моя жизнь будет делиться на до и после, а Алис и Исаак — все это осознавалось мною еще довольно смутно, но я уже точно это знал, и это единственное, в чем я тогда под благодатным воздействием алкоголя был абсолютно уверен — отныне стали для меня примером для подражания.
И мне было страшно.
Я уже чувствовал, что похмелье окажется невыносимым.
Перескакивая с одного на другое, с пятого на десятое, мы добрались до десерта, обсудили профессию Алис (учительница танцев) (ах, вот оно что…) (какое красивое у нее должно быть тело…), Майкла Джексона, Каролин Карлсон[37], Пину Бауш[38], Доминика Мерси[39], театры дю Шатле[40], Бродвейский, Жан-Вилара[41] в Сюрене и Стэнли Донена[42] (я просил ее передать мне воду, соль, масло и черт знает что еще исключительно ради удовольствия видеть, как тянется ко мне ее рука), поговорили о ее маме, которая работала пианисткой в балетной школе и большую часть жизни смотрела, как «крысята» [43]учатся летать, а в прошлом году умерла, сокрушаясь, что так «неловко» сыграла свою «последнюю фугу», об онкологии, о болезни в целом и об институте Гюстава Русси[44], о всех этих бесценных врачах и медсестрах, о которых никогда не говорят, о том, сколько единиц жизни разом забирает у вас горе, о безоблачном счастье детских лет, которое никогда не было таким уж безоблачным, просто о счастье, о Боге, Его таинствах и противоречиях, о фильме, который я собирался посмотреть в тот вечер и той незабываемой сцене, когда родители решаются потерять из виду собственного сына, чтоб его не тяготили его сыновьи чувства, о моих родителях, о старинном автомобиле, который мой отец с любовью реставрировал вот уже более сорока лет, пообещав закончить ремонт к свадьбе моей сестры, о моей сестре, которая с тех пор уже развелась, и о ее дочери, моей племяннице, на чьи хрупкие плечики, покрытые татуировками, отныне возлагались самые большие надежды деда с его «Фиатом-Балиллой» [45], украшенным белыми лентами, о нашем районе, о местных коммерсантах, о булочнице, которая плохо к нам относилась, а когда отворачивалась, на ее толстых булках частенько виднелись следы испачканных мукою рук, о школе, о музыке, с которой никогда не знакомят детей в том возрасте, когда она им так нужна и когда они могли бы учиться играючи, обо всем этом злополучии, о революциях, для которых нужна смелость (Алис рассказала, что они вместе с ее другом перкуссионистом раз в неделю ходят в детские сады и показывают малышам разные музыкальные инструменты: треугольники, маленькие гуиро[46], маракасы[47]… и добавила, что в мире нет ничего более вдохновляющего, чем глаза малыша, неподвижно слушающего «шум дождя»); о теории Исаака, согласно которой вся жизнь, об этом стоило помнить, может зависеть от одной мушиной какашки — он понял это очень рано, когда ему было лет семь и его спрашивали, как правильно пишется его фамилия, по тому, как менялось все вокруг в зависимости от его ответа — с одной или с двумя точками над «i» [48], о цинизме, об отстраненности и, наконец, о силе, которую дало ему это открытие, от точки… одна или две… для ребенка, это было головокружительно; о русских балетах, о Стравинском, о Дягилеве, о кошке, доставшейся им от их соседей с Юга, которая — мяуинг — даже мяукала с южным акцентом, о том, как печенье Chamonix нашего детства отличается от сегодняшнего — также, как печенье Figolu, и что? — то ли мы сами так изменились, то ли рецептура? — о Мансаре[49], о принце де Лине[50], о краснодеревщиках и художественной ковке, о книгах издательства Vial[51], о Баухаузе[52], о миниатюрном цирке Колдера[53] и системе указателей в Берлинском метро.
Среди всего прочего.
Остальное расплывчато.
В какой-то момент Алис ушла укладывать девочек спать, а я не сдержался и спросил у хозяина, правда ли это. Правда ли та история, что они мне рассказали. О том, как они познакомились и все такое.
— Что, простите?
— Нет, ну… — забормотал я, — вы что… вы действительно заговорили с ней в тот вечер о ребенке? Прямо у дверей собственного дома? Будучи с ней едва знакомы?
Какой прекрасной улыбкой ответил он на мои слова. Он аж зажмурился, и каждый волосок в его бороде так и завился от удовольствия. Он пригладил бороду, наклонился вперед и по секрету тихонечко мне сказал:
— Но Ян… Мой юный друг… Конечно, я ее знал. Ведь с любимыми не знакомятся, их узнают. Разве вы этого не знали?
— Э-э-э… нет.
— Ну что ж, так знайте.
Он нахмурился и добавил, глядя на остатки вина в бокале:
— Понимаете… когда я встретил Алис, я… я был… совершенно больным человеком. Мне действительно было сорок пять лет, я на самом деле был холост и жил с родителями. Ну то есть… с мамой… Как вам объяснить? Вы случайно не игрок?
— Что, простите?
— Я говорю не о «желтом карлике» или «русском банке» [54], я о страдании, о зависимости. Об Игре на деньги и с большой буквы: о казино, о покере, о скачках…
— Нет.
— Тогда я сомневаюсь, что вы сможете меня понять…
Он поставил бокал на стол и продолжил, больше не глядя мне в глаза:
— Я был… охотником… Скорее, собакой… Да, именно так, собакой… Охотничьим псом… Вечно озабоченный, все время на стреме, томящийся, скребущийся, роющий землю… Одержимый стремлением найти, выследить, принести… Вы даже не представляете, кем я был, Ян, вернее сказать, чем я был… Нет, вам этого не понять… Я мог преодолевать тысячи километров одним махом, без сна, мог обходиться без еды и не писать целыми днями… Мог пересечь всю Европу просто по наитию, в поисках какого-нибудь клейма, подписи, в смутной надежде обнаружить, быть может, этакий изгиб или в какой-то особой манере нарисованные облака… Убежденность в том, что где-то там, будь то в Польше, в Антверпене или Вьерзоне, да где угодно, можно откопать некую ценную лакированную вещицу, стоит только вскрыть подвесной потолок или приподнять матрас. Проделать не одну тысячу километров и с первого взгляда осознать, что промахнулся и что нужно скорее! ехать дальше! — потому что и так уже потратил слишком много времени и рискую теперь упустить другую возможность, так что медлить нельзя ни минуты!
Молчание.
— Я от этого терял и покой, и сон, и человеческий облик, и сознание… Говорят, у охотников привкус крови во рту, я же, когда сжимал зубы, чувствовал, что пережевываю пыль аукционных залов, пахнущую воском, лаком, коврами, старой волосяной набивкой. Пахнущую потом, страхами, тихим бздением перед сильным поносом, зловонным дыханием всех этих чокнутых стариков, которые из-за пятнышка ржавчины готовы стать на дыбы, тогда как до собственных гниющих зубов им нет никакого дела… да, меня постоянно преследовала вонь дизельных выхлопов грузовиков, запахи быстро пересчитываемых и быстро зарабатываемых купюр, домов в трауре, воюющих наследников, хосписов у черта на куличиках и полуразрушенных замков… тоскливых развалин, растаскиваемых на куски… запах смерти, витавший вокруг некоторых особняков, некоторых знакомых мне любителей и некоторых коллекционеров, которые, как мне было известно, знали меня. Возгласы аукциониста, приглушенный стук молотка, продажи с торгов, объявления о смерти, записанные в ежедневник, тайны, которые порой открывают, стряхивая пепел с сигар, курьерская комната дома Друо, часы жизни, проведенные в конторах старых провинциальных нотариусов, чтение «Газет» прямо за рулем, чтобы сэкономить время, постоянная борьба с перевозчиками, экспертная мафия, самолеты, ярмарки, биеннале… Не знаю, Ян, читали ли вы в детстве книжки про трапперов, браконьеров и индейских охотников. Все эти фантастические рассказы про охоту, преследования, сафари… Ахав с его кашалотом[55], Хьюстон с его слонами[56], Эйхман[57] с его евреями… Вы это читали?