— Я не сомневаюсь, что из тебя выйдет пьяница.
— Нет, не выйдет… Денег, денег, Миша, где достать?
— Домой напиши…
— Напишу, что заболел: ведь все равно мне же, Миша, потом все достанется…
— Конечно.
— Миша, можно так полюбить, чтоб забыть все для любимой женщины? Если можно — стоит жить, нельзя — смерть сейчас… Говори: можно?
— Нельзя…
Они ехали по Фонтанке.
— Стой! — крикнул Карташев.
Извозчик испуганно осадил лошадь, и Карташев, быстро сбросив пальто, в одном фраке бросился к реке.
— Дурак! — закричал Шацкий и испуганно побежал за ним.
Карташев громко хохотал, стоя у перил.
— Миша, я забыл, что теперь зима: Фонтанка ведь замерзла…
Карташев с своей партией торжествовали победу над врагами, но громадный сбор с вечера тем не менее попал в руки противной партии, так как беднейшие все были там. Ни Карташев и никто из его партии не подозревал, что из этих бедных никто и не дотронулся до собранных денег и все эти деньги пошли на тех, кто был еще беднее, еще больше нуждался.
Бросив громадную подачку бедноте, Карташев и его компания считали себя вправе смотреть на эту бедноту как на облагодетельствованную в некотором роде ими. Тем неприятнее было видеть с их стороны все ту же черную неблагодарность.
— Просто нахалы, — говорил огорченно Карташев.
XXVIII
Впрочем, вскоре институтские и денежные дела, и Верочка, и все новые знакомства — всё сразу вдруг отлетело на самый задний план в жизни Карташева.
. . . . . . . . . . . . . . .
Сифилис! ко всему остальному.
«Вот я все думал, как это выйдет в жизни, а теперь все сразу знаю», — подумал Карташев. Он оделся, вышел из кабинета врача и, точно проснувшись, подумал: «Что такое я отвечал ему? Кажется, я много глупостей наговорил».
На мгновение мысль о глупостях изгнала все остальные, но сознание возвратилось, и у Карташева от ужаса не хватило воздуху, чтобы перевести дыхание.
Чувствуя, что что-то страшное охватывает его, с чем его воля может и не справиться, Карташев испуганно подумал: «Не надо ни о чем думать…» И он диктовал себе: «Вот я теперь иду, и больше ни о чем и не надо думать… иду… теперь пальто надену… надо дать на водку; „водки, Шацкий говорит, разорят меня…“ — не разорят, потому что скоро всему конец». Он вышел на улицу и сел в сани.
Но опять защемило и захватило в груди, и опять Карташев гнал страшные мысли и снова каким-то очень быстрым кругом возвращался к ним. То вдруг показалось ему, что все это случилось не с ним, а с другим, или с ним, но во сне, и так хотелось вдруг спать, лег бы на мостовую и заснул навсегда. «Слава богу, кажется, теперь без колебания покончу с собой. Револьвера нет: заехать разве и купить?»
Он не ответил себе на этот вопрос, потому что почувствовал, как все нутро его восстало против смерти. «Но что же делать? — тоскливо спрашивал он себя. — Неужели так жить?!» В ответ только уныло дул ветер, гнал по небу тяжелые свинцовые тучи, и они неслись беззвучно, угрюмо вперед.
Он приехал домой, вбежал по лестнице, чиркнул спичкой в неосвещенной квартире и увидел в зеркале отражение своего бледного лица. Спичка потухла, и осталось впечатление, что там, в зеркале, мелькнул страшный остов какого-то человека.
Холодный ужас сковал его члены, и опять сознание истины во всей ее ужасающей наготе охватило и проникло в его душу.
«Прочь, прочь отсюда! — паническим страхом выбросило его назад на лестницу. — Поеду в театр, условились во фраке: три месяца еще ничего не будет заметно, а через три месяца смерть».
Карташев повеселел даже: три месяца! Много времени! Многие и до завтрашнего утра не доживут.
Он стал мыться, чистить зубы, чесаться и сосредоточенно одеваться.
Силы вдруг оставили его, и он, проговорив тихо: «Господи, что ж это?» — лег на кровать и зарыдал. Тяжелые судорожные вопли вырывались из груди, все существо его вздрагивало, и все новые и новые лились слезы. «Господи, что ж это?» — повторял он все ту же фразу, которая, как молотом, била туда, где был источник этих слез… Фраза перестала действовать, он лежал, закусив подушку, равнодушный, апатичный, спокойный.
Он встал и подошел к зеркалу.
«Волосы есть еще — густые, русые… глаза…»
Карташев показал себе зубы, стиснув рот.
«Может быть, кто-нибудь еще влюбится, а я мертвый уже. — Чужой в этом мире, гость на три месяца… Ну, и отлично: не надо ни о чем думать, не сметь думать! Мертвецы разве думают?»
Он умылся еще раз, оделся, надушился, несколько раз растрепал и опять расчесал волосы, надел пальто и вышел на улицу.
В театре кончалось третье действие оперы «Ромео и Джульетта».
Ослепленный светом, во фраке, уверенно, с усвоенной уже манерой баловня судьбы, Карташев не спеша прошел в первый ряд и небрежно, не смотря на Шацкого, опустился в кресло. В это мгновение смутное удовольствие заключалось лишь в том, чтобы сильнее поразить Шацкого.
— Ну? — тихо, встревоженно спросил Шацкий.
Карташев спокойно-пренебрежительно назвал свою болезнь и, равнодушно подняв бинокль к глазам, начал смотреть на сцену.
Шацкий как сидел откинувшись вполоборота к Карташеву, так и остался, точно окаменел в своей позе.
Он усиленно мигал глазами и смотрел: смотрел на волоса Карташева, на его профиль, на то, как он держал бинокль; осматривал его костюм, ноги и опять, мигая, уставлялся в его лицо. Какое-то удовольствие, какой-то животный инстинкт самосохранения охватил его: не он, а вот этот болен. Он здоров и ни под каким видом не желает быть на его месте. Но затем ему стало жаль Карташева. Какое-то движение его руки, какой-то поворот сказали вдруг о его страданиях.
Шацкий ласково и тепло спросил:
— Тёма, правду говоришь?
Руки Карташева, державшие бинокль, дрогнули, и, прежде чем он успел вынуть платок, слезы закапали по его щекам. Карташев все смотрел в бинокль и незаметно стал вытирать слезы.
Шацкий как-то крякнул и отвернулся к сцене.
Действие кончилось. Успокоившийся Карташев равнодушно обводил глазами ложи, облокотившись о барьер. Горели огни театра и мягко тонули в тени прозрачной голубой обивки литерных лож. В ложах сверкали дорогие наряды дам, хорошенькие лица, в памяти еще сохранилось впечатление сада, фантастической ночи, красных, синих и белых огней, всего аромата нежной сцены объяснения в любви Ромео с Джульеттой. Жизнь и смерть были в душе Карташева, и он говорил, бросая отрывочные фразы:
— Ну, что ж, конец… и без меня будет театр и будет публика сидеть… весь этот блеск… а я буду в могиле…
Карташев оперся о барьер, вытянув далеко вперед ноги, скрестив их, и смотрел рассеянно по сторонам.
Шацкий залюбовался красивым и выразительным лицом Карташева, выражением его детски мечтательных острых глаз, его стройной фигурой. Он вздохнул и громко проговорил:
— А какой мальчик был! Немножко больше денег, и женщины всего мира были бы у его ног.
— Теперь, когда это все уж не мое, ты признаешь? — усмехнулся Карташев.
— Я всегда признавал.
— Но молчал…
— Мой друг, правду говорят только покойникам.
— Собственно, я имею шансик, — усмехнулся Карташев, — все сразу умирают, а я еще месяца два-три буду смотреть из-за могилы.
— И какой еще шансик! — весело подхватил Шацкий. — Нет, мой друг, ты настоящий джентльмен, был им всегда, таким и в могилу сойдешь…
— Спасибо… Я знаю, Миша, что и не джентльмен я, и не красавец, и вся эта наша жизнь ерунда сплошная, но на три месяца… Миша, стоит ли менять?
— Не стоит, и в твою память я всегда так буду жить.
— Вспоминай меня. Когда ты влюбишься, как тот Ромео в свою Джульетту, вспомни, что я мог бы так же любить, я, который буду уже прах времен. Прошли все: великие и малые, гении и дураки… Не все ли равно, Миша: тридцать лет больше, тридцать лет меньше?
— Все равно. А не напиться ли нам сегодня так, чтобы забыть все?
Карташев молча кивнул головой в знак согласия.
— Теперь я свободный дворянин и на все согласен… Одно обидно: глупо жизнь прошла… Разве поехать и убить Бисмарка? Я часто думал: кому нужна моя жизнь! Так, по крайней мере, память благодарного потомства заслужить хоть смертью. Если нельзя уже жить как должно, Миша, жить человеком, то хоть умереть человеком.
— Нет, оставим политику, мой друг, — поверь, что это глупо и недостойно джентльмена. Ну, что ж, едем? Черт с ним, с театром.
В этот вечер Карташев был пьян совершенно, но сознания все-таки не терял. Лежа в кровати, где его качало, как в самую злую бурю на море, он говорил:
— Миша, теперь я, как Жучка, в вонючем колодце, и некому меня вытащить… да и не надо, Миша: жизнь такой вонючий колодец… Ведь это еще мы студенты, а дальше что? Миша, верно я говорю?
— Пошел вон!
— Пошел вон!
— Миша, Рахили, одной Рахили жаль…
Карташев оборвался и, помолчав, прошептал сам себе:
— Хорошо, молчи.
Наступило молчание. С непривычки к вину их тошнило, и в темноте ночи их вздохи тяжело неслись по квартире.
Карташев не лечился.
— Я не хочу огорчать мать, — говорил он, — она и так меня не выносит, а там все-таки потом, когда все узнает… а может, не хватит и характеру сразу покончить с собой, но я измором возьму себя.
Он заставлял себя пить. Шацкий наотрез отказался составлять ему компанию, но Корнев в скромной обстановке всегда не прочь был уничтожить бутылку-другую пива.
Иногда, выпив, Корнев вдруг с удивлением спрашивал:
— Послушай, черт Тёмка, вот никогда не думал, что из тебя выйдет тоже пьяница. Ну, положим, я так: мой отец любил выпить, и дед любил, люблю и я. А ты? В кого ты?
Корнев ничего не знал о болезни Карташева.
— А почему и мне не пить?
— Ну, пей… А я буду, ох буду, как и батько, пьяницей… Вот кончим, в полк врачом поступим, во всем и всегда честь и место господину офицеру, а доктор так: фитюлька. И в собрании даже офицерском — Христа ради… где-нибудь в деревушке, в глуши… Соберу вокруг, как батько, компанию попов, и будем тянуть:
Со святыми упокой…
XXIX
Время шло. Каждый час, каждую минуту, даже во сне Карташев переживал все то же острое, мучительное сознание конца. Давила тоска, хотелось то плакать, то кричать, то просто забыться. Иногда он начинал лечиться и опять бросал.
— Эх! лучше всего в пьяном виде покончить с собой.
Он купил револьвер и постоянно носил его с собой. Пьяный, он вынимал его из кармана, смотрел, вертел перед глазами, примеривал его к виску.
— Тёмка, черт, что ты все с револьвером шляешься, — говорил ему Корнев, — уж не задумываешь ли что?
— Глупости: я никогда не лишу себя жизни…
— Почему глупости? Если б сила воли была — собственно, самое лучшее…
. . . . . . . . . . . . . . .
В одно утро, когда Карташев бы еще в постели и обдумывал, как бы скорее довести себя до твердого решения покончить с собой, раздался звонок, и в комнату вошел его дядя.
Карташев и бровью не моргнул: он смотрел на дядю, как на что-то теперь уж не имеющее до него никакого отношения.
— Ты что ж, и здороваться не хочешь?
— Со мной нельзя целоваться, — отстраняясь, холодно ответил Карташев, — болезнь заразительна.
— Глупости…
И дядя звонко поцеловался с ним, по обычаю, три раза.
Карташев исподлобья следил за тем, какое впечатление производит его вид на дядю.
— Глупый ты, глупый — вот что я тебе скажу: никакой у тебя болезни нет; просто растешь… у кого из нас, мужчин, не было такой болезни?
— И у вас была?
— И у меня была.
— Как же вы лечились?
— Дал фельдшеру десять рублей.
Карташева разбирало раздражение: ему хотелось сразу осадить дядю.
— Хотите, выпьем?
Сердце дяди сжалось от предложения племянника.
— С утра я не привык пить, — потупился он.
— Напрасно… с утра лучше всего…
И с непонятным для самого себя раздражением Карташев подошел к столу и налил себе из бутылки большую рюмку водки. Выпив ее, он налил вторую и тоже выпил.
Дядя старался делать вид, что ничего особенного не замечает. Он только проговорил упавшим голосом:
— А вот для твоей болезни водку пить не годится.
Карташев молча закусил сардинкой.
— Мама вас послала направить меня на путь истины?
Дядя растерялся, покраснел и замигал глазами.
— Тёма, как тебе не грех, — за что ты издеваешься надо мной? — обиделся он.
Голос дяди задел Карташева и вызвал доброе чувство.
— Бог с вами, я и не думаю издеваться над вами… — ответил он смущенно.
— Издеваешься… надо мной, над матерью, издеваешься над всеми святыми…
— Дядя, голубчик, я не знал, что вы все уже святые… И не думаю издеваться.
— Издеваешься! Потому что ты эгоист, о себе только думаешь и не хочешь подумать, каково-то там отзываются все твои штуки… Ведь та-то, которая тебя на свой позор на свет родила, любит тебя не так, как ты ее; для тебя шутки, ты о ней и не думаешь, а я потерял голову; я оставил ее в кровати уже; кроме тебя, пять душ у нее, и никто не на своей дороге… Зина развелась с мужем… Грех, грех, Тёма!
Карташев сидел облокотившись и молчал.
— Я думаю, что для всех было бы лучше поскорее избавиться от такого, как я…
— Ты думаешь? Если бы ты немножко больше любил тех, кто живет тобой, ты думал бы иначе… Я приезжаю к тебе за две тысячи верст, и ты не находишь ничего лучшего, как издеваться надо мной… Я старик… Показываешь, как ты водку пить научился…
Дядя дрожал, голос его дрожал, руки дрожали. Карташев встретился с его глазами и сказал:
— Дядя, голубчик, ну, извините… Теперь уж поздно говорить, — махнул он рукой, — я запустил свою болезнь настолько… Я весь уже пропитан ею.
— Да ерунда все это.
— Дядя, голубчик, — вспыхнул опять Карташев, — только не будем же так сплеча рубить: ерунда, ерунда… Я вам говорю то, что говорит наука, а вы: «Ерунда»!
Дядя задумался.
— Твоя мать поручила мне отвезти тебя к доктору. На что лучше наука…
— На что лучше, — угрюмо ответил Карташев.
— Тут у нее есть какой-то знакомый.
Дядя достал записную книжку и прочел фамилию доктора.
— Ну, одевайся, поедем. Да закуси хоть кофе, чтоб не несло от тебя водкой.
— Вы думаете, я уж настоящим пьяницей сделался? Я пью, но так и не могу привыкнуть.
— Для чего же ты пьешь?
— Чтоб скорее к развязке… — Карташев прочел боль и страдание на лице дяди и добавил: — Впрочем, как ни несносна жизнь, но если доктор скажет, что можно надеяться, я согласен бросить и буду лечиться. Вы взяли вопрос с другой стороны.
— Ты делаешь милость и снисходишь, чтобы жить для нас, — ответил дядя, отворачиваясь и смотря в окно.
— Ну, будет же: на меня не стоит сердиться.
— Тебя мама избаловала, папу на тебя надо было.
— Та-а-ак… Это, конечно, было бы лучше, потому что от папы я давно сбежал бы в Америку и, по крайней мере, стал человеком, а теперь я шут гороховый…
— Ну, брат, уважил ты… стою и думаю: да куда же девался наконец мой племянник Тёма?
Карташев усмехнулся.
— Тёма, собственно, умер, осталось только гнилое тело, в котором шевелятся еще черви, — это вы и принимаете за жизнь.
— Да ты просто с ума сошел!
Карташев рассмеялся.
— Сошел с рельсов, сошел с ума, сошел с колеи жизни… Лечу под откос, а вы разговариваете со мной, как с путным. Я ведь теперь и сам не знаю, что через секунду сделаю и с собой и с вами. Иногда иду по улице и думаю: брошусь и начну всех, всех, как бешеная собака, кусать, пусть не я один пропадаю, пусть заразятся и другие.
— Если бы это говорил какой-нибудь купеческий, избалованный сынок… но человек с высшим образованием…
— Э, дядя, оставьте хоть образование: ходим вокруг да около, а к образованию ума и сердца, как говорил Леонид Николаевич, еще не приступали… Навоз времен мы все с нашим образованием…
— Так ломаешься… не знаешь уж, что и говоришь.
— Не то что ломаюсь, а изломан уж весь…
— Ну, брось же ты, Тёма, этот тон… Порядочный человек… ну, застрелится, а не будет же через час по столовой ложке…
— Порядочный? так я же и не порядочный…
— Агусиньки! как маленький ребенок.
— Ну, вот, ребенок?.. И все, что я говорю вам, одно ребячество?
— Ребячество.
— И ничего заслуживающего внимания нет в этом?
— Нет.
— По чистой совести и правде?
— Как люблю моего бога.
— Просто с жиру человек бесится?
— Только.
— И можно так жить?
— Можно…
— Душа без тела может жить?
— Может, конечно… на том свете одна же душа.
— А на этом тело без души? Ну, тогда, конечно, больше не о чем и говорить: вы убедили меня, и я хочу жить!.. И какой же скотиной я сделаюсь, дядя, только ахнете… Возьмите…
Карташев вынул револьвер.
— Ты хотел лишить себя жизни?
— Да.
— Давно ты его носишь?
— Третий месяц.
— Можешь смело носить и дольше, — сказал дядя, положив револьвер на стол.
Карташев покраснел.
— Это зло и справедливо, но это только показывает, как и вы презираете меня.
— Мой друг! честное слово — уважать не за что.
— Конечно… но вы даже не признаете, что я добрый человек.
— Я вижу злость, раздражение, вижу, если хочешь, сумасшедшего человека, вижу массу дурных задатков, но ничего доброго.
— Дядя, голубчик, — захохотал Карташев, — а полгода тому назад что вы говорили?
— Тогда так и было.
— Значит, через полгода я стал другим человеком?
— Что ж? это постоянно бывает.