Том 2. Студенты. Инженеры - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 26 стр.


— Ах ты, Тёмка, урод!

И Евгения Борисовна еще больше покровительственно смотрела на Карташева и говорила с ним как-то загадочно и даже как будто лукаво.

Она не была кокеткой, Карташев не относил это лично к себе и еще более смущался от всего этого.

Иногда вдруг Маня принималась хохотать, как сумасшедшая. Карташев смотрел на нее, на улыбавшуюся Евгению Борисовну, и ему становилось и самому весело, а особенно когда и Евграф Пантелеймонович тоже начинал улыбаться. Прежде он почти никогда не улыбался Карташеву, и Карташев в этом видел, что начинает приобретать симпатии даже и сурового генерала, прежде относившегося к нему с недоверием, а теперь все более и более расположенного к нему. И это Карташеву было очень приятно.

Он любил, чтобы к нему хорошо относились, любил и умел добиваться этого.

— Вероятно, — решил Карташев, — он думал, что я буду ухаживать за его женой, и, убедившись, что не ухаживаю, переменил свое обращение со мной.

Однажды под вечер Карташев пошел прогуляться к морю и возвратился домой, когда уже были сумерки.

Прозрачные, ласкающие окна их квартиры были раскрыты, и Карташев услыхал игру на рояле. Игра была нежная, мягкая, звуки точно лились — и прямо в душу.

Кто это так играл? Игра Мани была бурная, звучная; правда, у Зины было тоже очень мягкое туше, но Зина — в деревне.

Парадные двери были не заперты, и Карташев вошел в гостиную. За роялью сидела незнакомая худенькая женская фигурка с закрученной на голове косой. У рояля сидела лицом к нему Маня и задумчиво, под впечатлением музыки, смотрела в пол.

Шум отворявшейся двери остановил игру. Незнакомая девушка оглянулась на Карташева, перестала играть и смущенно смотрела на Маню.

— Мой брат, — сказала Маня и назвала брату свою гостью: — Аделаида Борисовна Воронова.

И так как лицо Карташева ничего не выражало, то она прибавила:

— Сестра Евгении Борисовны.

— А! — радостно сказал Карташев.

Сестра Евгении Борисовны уже друг и семьи и его, а особенно такая чудная музыкантша, такая изящная, такая скромная, такая застенчивая.

И сколько достоинства, сколько прелести в этой маленькой фигурке, выглядывающей почти еще девочкой.

Обыкновенно первые шаги знакомства — самые тяжелые. Люди натянуты, хотят что-то изобразить из себя необычное. Так, по крайней мере, всегда бывало с Карташевым. А тут произошло совсем обратное: Карташев сразу почувствовал себя в своей тарелке, стал восторгаться ее игрой, просил ее еще играть. Карташев развеселился, начал рассказывать разные глупости, от которых и он сам, и Маня, и Аделаида Борисовна чуть не до упаду смеялись.

Потом пришли Аня, Сережа. Приехала из города Аглаида Васильевна, пришла Евгения Борисовна, пили чай, сидели на террасе, и вечер прошел незаметно и быстро.

Весь под настроением, Карташев провожал Аделаиду Борисовну и сестру ее наверх, помог ей надеть шотландскую накидку, нес ее шкатулочку из розового дерева, в которой лежало ее шитье.

И накидка, и шкатулочка, и она вся, когда уже ушла, стояли перед ним, и, возвратившись, он в каком-то очаровании слушал рассказы о ней своих домашних.

Всех очаровала Аделаида Борисовна.

Даже Аня сказала:

— Вот это — человек, настоящий, хороший человек.

— Ласковая какая, мягкая, а глаза, глаза, — восхищалась Маня.

Сережа сказал:

— И при этом она ведь и совсем некрасива.

— А, ну, что такое красота? — досадливо воскликнула Маня. — Кукла красивая, а что с нее толку?

— В ней именно удивительная человеческая красота, — качала головой Аглаида Васильевна. — Я много видала девушек на своем веку, — и Аглаида Васильевна точно опять пересматривала их всех в своей памяти, — но такой воспитанной, такой скромной, такой обаятельной…

— А сколько достоинства в то же время? — сказала горячо Маня и добродушно, вызывающе обратилась к старшему брату. — А ты что молчишь? Ты что, очумел или от природы такой чурбан бесчувственный?

— Маня! — сказала Аглаида Васильевна.

— Да, что ж он, мама, сидит, сидит, как не живой между нами. Ну? Говори…

Карташев с наслаждением слушал похвалы, расточаемые Аделаиде Борисовне, готов был от себя еще столько же прибавить, но когда Маня обратилась к нему, он потянулся и нехотя сказал:

— Девушка как девушка: симпатичная…

— Что?! — взвизгнула Маня. — Ах ты свинтус, ах ты оболтус, ах ты Вахромей!

— Маня, Маня! — звала ее Аглаида Васильевна.

Но Маня не слушала. Ее волосы рассыпались, глаза сверкали, как бриллианты, она наступала на Тёму и визжала:

— Да я тебе, негодному, все глаза твои выцарапаю, своими руками задушу негодяя…

— Я ухожу, — в отчаянии сказала Аглаида Васильевна.

— Хорошо, я больше не буду, но я так зла, так зла…

Она быстро то сжимала, то разжимала пальцы рук и проговорила комично:

— Хоть бы кошка мне, что ли, попалась, чтоб разорвать ее в мелкие клочки.

Все смеялись, Карташев довольно улыбался, а Маня продолжала:

— Нет, как вам нравится? Можно сказать, ангел сошел на землю, а он, чучело…

— Маня, что за манеры?!

— Манеры? Разве с этаким господином хватит каких-нибудь манер?! Ну, хорошо же! Только ты ее и видел! На коленях будешь умолять, ручки мне целовать — никогда!

Она ходила перед Карташевым и твердила:

— Помни, помни — никогда! И заруби это себе хорошенько на своем носу-лопате!

Она остановилась перед братом, взялась в бока и сказала:

— Ну! Повтори теперь еще раз, что ты сказал?

— Сказал, что она очень симпатичная и милая…

— Дальше, дальше.

— Что ж дальше?

— Ну, уж говори прямо, что влюбился, — сказал Сережа. — Я, по крайней мере, — готов.

— Молодец, Сережка! Вот настоящий мужчина, а не такой кисляй, как ты.

— А нога у нее некрасивая: длинная, на низком каблуке, — заметил Тёма.

— Смотрите, смотрите, успел уж и под платье заглянуть…

— Маня!

— Дурак ты, дурак, — продолжала Маня, — нога ее в великолепном, самом модном, летнем ботинке. И всякую ногу одень в такой ботинок, она будет длинная и узкая, как у обезьяны. И через полгода ты и не увидишь другого фасона. И слава богу, потому что нет ничего ужаснее этого полуторааршинного каблука, торчащего на середине подошвы. И в таком ботинке и нога слона и та будет ножкой, а такие, ничего не понимающие, как ты, будут только вздыхать от восторга: ах! ах! Ну, а играет она как?

— Играет прелестно, и если Сережа уже влюбился в нее, то я тоже влюбился в ее музыку.

— Не беспокойся, черт полосатый, влюбишься и в нее.

— Маня! То есть после тюрьмы у тебя такие стали ужасные манеры, замашки, выражения…

— Одним словом, известно, острожная, пропащий человек, и конец.

И Маня хлопнула по плечу старшего брата.

— Ну, ты совсем уж разошлась, — сказала мать, — идем лучше спать.

Но Маня, проходя через гостиную, присела к роялю, и долго еще сперва шумная, а потом тихая музыка разносилась по дому. Под окном кто-то кашлянул. Маня остановилась, прислушалась и встала.

Теперь лицо ее было совершенно другое, напряженное, немного испуганное.

Оглянувшись и увидев на кресле старшего брата, она быстро приняла свой обычный вызывающий вид.

— Ты что здесь делаешь? — накинулась она на него, — пора спать.

— Ну, спать, так спать, — согласился Карташев и пошел в свою комнату.

А Маня дразнила его вдогонку:

— А-га, а-га! хочется поговорить, заслужи сначала! Ты думаешь — такое сокровище даром дают. Надо стоить ее.

— Оставь себе это сокровище, — повернулся к сестре в дверях Карташев и, не дожидаясь ответа, затворил за собою дверь.

Маня не двигалась, пока не затихли его шаги, затем торопливо подошла к окну и кашлянула.

Когда раздался ответный кашель, она наклонилась в окно и тихо спросила:

— Кто?

— Ворганов.

— Проходите через парадную дверь на террасу. — И подождав еще, она пошла на террасу.

Там стоял молодой человек, светлый блондин, в пиджаке.

Маня и молодой человек крепко пожали друг другу руки.

— Благополучно? — спросила Маня.

— Вполне.

— Давно приехали?

— Сегодня.

— Долго пробудете?

— Несколько дней, вероятно…

Молодой человек усмехнулся.

— Жизнь коротка…

— Да, коротка! — вздохнула Маня.

— Жалко, что вы киснете здесь.

— Кисну?..

— Как у вас с матерью?

— Мать уже прошлое. Какую-то сказку, я помню, читала про страшного волшебника, который жил на дне моря, которому на завтрак было мало кита, а в конце концов от старости он стал таким маленьким, что самая маленькая рыбка его проглотила и не заметила даже.

— Так и во всем нашем деле будет.

— Будет-то будет, доживем ли только мы с вами до чего-нибудь хорошенького?

— Так и во всем нашем деле будет.

— Будет-то будет, доживем ли только мы с вами до чего-нибудь хорошенького?

— Доживем. Особенно наш период будет чреватый. Собственно, организованной работе в деревне конец: урядники, смертные приговоры за агитацию ставят партию в безвыходное положение и волей-неволей поворачивают на путь политической борьбы, пропаганды путем нелегальной печати, политического убийства. Сочувствие со стороны общества, во всяком случае, большое. Главный симптом — деньги, прилив небывалый.

— В университет назад не думаете?

— Пока работа есть — нет. Вы знаете, что завтра у нас собрание?

— Знаю и буду. Опять шпиона выследили?

Маня сделала брезгливую гримасу.

— Не люблю этих дел. Доказательств всегда так мало, а уж одно подозрение навсегда вычеркивает человека из списка порядочных. Вот Ахматова: у меня положительно впечатление, что она невинна… И если она действительно невинна, тогда что? Что будет она переживать всю остальную свою жизнь? А мы с таким легким сердцем готовы кого угодно заподозрить, забросать грязью. Брр… — Маня вздрогнула.

Дверь на террасу отворилась, и Аглаида Васильевна угрюмо спросила:

— Кто тут?

Маня ответила:

— Я.

— Ты одна?

— Нет.

После некоторого молчания Аглаида Васильевна очень недовольным голосом спросила:

— Спать скоро пойдешь?

— Скоро.

Дверь затворилась.

Когда через час Маня провожала своего гостя, он спросил ее:

— Не влюбились?

Маня равнодушно махнула рукой.

— Я слишком ненавижу, чтоб было еще место для любви.

— Звонко сказано! — усмехнулся молодой человек. — А я вот все мучаюсь и от того и от другого!

— И на здоровье! Дай бог только поменьше удач в любви и побольше в ненависти.

Маня захлопнула дверь, заперла ее и пошла к себе.

Как ни тихо проходила она коридором, сонный голос из спальни окликнул ее:

— Ты, Маня?

— Я.

И Маня быстро шмыгнула в свою комнату, пока опять не заговорила Аглаида Васильевна.

— Маня, зайди ко мне. — После молчания она опять сказала: — Маня!

Никто не отвечал.

— Ушла к себе! — Гнев охватил Аглаиду Васильевну, и первым побуждением было встать и грозно идти к Мане. Но она продолжала лежать в каком-то бессилии. Она только плотнее прижала свою белую голову к подушке и очень скоро опять заснула.

VI

В пять часов утра Аглаида Васильевна была уже на ногах. Она долго стояла на коленях перед своим большим киотом, уставленным образами. Были тут и старые и новые, были и в золотых и серебряных ризах, были и маленькие без всяких риз, совершенно темные. Висели крестики, ладанки, лежали пасхальные яйца, одно маленькое, красненькое, десятки лет уж лежавшее, совершенно высохшее и только во время тряски издававшее тихий звук от засохшего комка внутри.

Каждую пасху Аглаида Васильевна брала яйцо в руки и погружалась на несколько мгновений в соприкосновение с тем, что было когда-то.

— Мама, что это за яичко?

— Вам это знать не надо.

Был канун троицы. Аглаида Васильевна ждала сегодня Зину с внуками и внучками.

Она молилась больше часу. Встав, утомленными тихими шагами она прошла в столовую, взяла спиртоварительную кастрюльку, кофейник, кофе, сливки, просфору и вышла на террасу.

Радостное, светлое утро ослепило ее.

В соседнем монастыре уже звонил колокол.

«Хороший знак!» — подумала Аглаида Васильевна.

Она положила все предметы на стол и медленно, удовлетворенно три раза перекрестилась. Затем она села в соломенное кресло и некоторое время отдавалась охватившему ощущению красоты картины.

На террасе была тень, была прохлада, а там, на море, на горах, солнце уже ярко сверкало.

Как будто настал уже великий праздник и природа в сознании его замерла, охваченная восторгом, счастьем, сознанием своей жизни, бытия.

Только люди густой муравьиной толпою на пристанях копошились, и глухой гул толпы несся оттуда.

Аглаида Васильевна отыскала глазами купол собора, опять трижды перекрестилась. Затем она начала варить себе кофе.

Эти часы были лучшими в ее жизни. Потом проснутся дети, ворвутся, шум и заботы дня у каждого свои, многосложные, перепутанные; приедет Зина с детьми, а теперь часы отдыха, часы, когда она только с богом, когда она набирается сил для всего предстоящего дня.

А чтоб их иметь достаточно, прежде всего мудрое правило — довлеет дневи злоба его, и другое — на все его святая воля. Думала в эти часы Аглаида Васильевна только о приятном.

Вот сын кончил и приехал. Пережить с ним пришлось больше, чем со всеми остальными, вместе взятыми, детьми. Буквально был вырван из объятий смерти, из объятий ужасной болезни.

Самого его заслуга, конечно, большая, но еще большая Наташи, которая свою жизнь отдала за него. А еще большая, конечно, святого Пантелеймона, которому умирающего тогда сына передала Аглаида Васильевна. Надо сегодня отслужить ему молебен, надо на Афон из первого жалованья сына отправить двести рублей… И непременно заказать образ со святыми Артемием и Пантелеймоном. Конечно, величайшая ее мечта, чтоб к концу жизни ее Тёма, прошедший уже весь тяжелый путь искупленья, в созерцании познанной жизни, последние свои минуты провел уже под схимой, приняв имя подарившего ему жизнь — Пантелеймона.

И еще об одной мечте своей подумала и вздохнула Аглаида Васильевна. Чтоб на этом образе была и та святая, имя которой будет носить подруга жизни ее сына.

«Аделаида», — где-то в самых тайниках сознания пронеслось это имя, но Аглаида Васильевна отогнала это, как суетное пока, и, крестясь, громко сказала:

— Во всем будет твоя святая воля!

Было много и неприятного, что хотя и гнала от себя Аглаида Васильевна, но все-таки прокрадывалось в голову: Маня и ее отношения к революционной партии! За одно была спокойна только Аглаида Васильевна, что здесь ни о каких любовных похождениях не могло быть и речи.

Все ее дочери в этом отношении больше чем застрахованы. Она сумела внушить им не только ужас, но даже полное отвращение ко всему, что не освящено браком, традициями.

Даже и при таких условиях эта сторона жизни не удовлетворяла их. Пример Зина. Все ссоры и раздоры ее с мужем, разгул мужа, все расстройство его дел — причиной всему было отношение к нему его жены. Эту сторону жизни Зина называла животной и говорила о ней с раздражением, бешенством и тоской.

— Я не могу, не могу выносить его ласки, когда его лицо делается животным, бессмысленным, это так отвратительно, так невыносимо ужасно!

И прежде Наташа, а теперь и Маня и Аня слушали и сочувствовали ей всеми тайниками своего существа. И даже в детях Зина не находила утешения, потому что и они были порождением того же омерзительного, греховного и тех мгновений, когда и она сама была унижена.

В последнее время особенно обострились отношения между Зиной и ее мужем. Она не хотела больше детей и единственный способ настоять на своем видела в прекращении супружеских отношений. Муж ее рвал, метал, пьянствовал, развратничал и все больше запускал дела. Из последнего займа в пятьдесят тысяч под будущий посев он привез домой только пятнадцать. Это уже знала Аглаида Васильевна из письма. Что-то у них там теперь? Как внуки? Сердце Аглаиды Васильевны радостно забилось. Эти внуки были ей теперь дороже, чем собственные дети, их любовь, их вера в ее силы. Слово — баба, — с которым они постоянно обращались к ней, чувствуя в ней и защиту и высший авторитет, звучало в ее ушах, как лучшая музыка в мире.

Когда все проснулись и пили чай и кофе на террасе, Аглаида Васильевна вышла, уже одетая в обычное черное платье, с черной кружевной косынкой на голове, и сказала:

— Тёма, я не касаюсь твоих религиозных убеждений, и не для тебя, а для себя, я прошу тебя и даже требую, чтобы ты пошел со мною в церковь отслужить молебен святому Пантелеймону.

Карташев смотрел на мать и все еще никак не мог свыкнуться с переменой в ее лице от выпавших зубов. Лицо ее стало от этого приплющенным снизу. Как-то было жалко и смешно смотреть на всю ее и вызывающую и неуверенную в то же время фигурку.

— Я ничего не имею против, — ответил Карташев.

Все облегченно вздохнули, насторожившись было, как бы Тёма не сделал из этого министерского вопроса. В церковь пошли только мать и сын. В ближайшую монастырскую церковь. Надо было только повернуть за угол, и перед глазами уже вставали белые монастырские стены с большими воротами посреди. Из-за стены выглядывали большие деревья густого тенистого сада. В воротах с кружкой стояла пожилая, полная, благочинная монахиня, которая радостно кланялась поясными поклонами Аглаиде Васильевне. Подойдя, Аглаида Васильевна поцеловалась с монахиней и, показывая на сына, сказала:

Назад Дальше