Том 2. Студенты. Инженеры - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 5 стр.


Корнев не заметил, как тихо отворилась дверь и вплыла Аннушка.

Он пришел в себя, когда громадная Аннушка, обхватив его своими объятиями сзади, произнесла вдруг:

— И что он это все думает?

— Убирайтесь вон!!

— Господи! — только успела вскрикнуть Аннушка и скрылась из комнаты.

Корнев не мог прийти в себя от неожиданности и возмущения. Еще только недоставало именно Аннушки! Вот достойная его компания…

Но прошло некоторое время, и Корнев стал думать иначе. Он поймал самого себя на высокомерии и, остановившись, задал себе вопрос: «А почему и недостойна она меня? Что я за цаца такал и куда постоянно лезу с суконным рылом? Да, может быть, она, простая, в тысячу раз лучше меня, ломаного, искалеченного, меня, для которого мое дурацкое знание и мой жалкий самосознающий ум только источники вечного унижения? Да, наконец, ну что такое в самом деле Аннушка? Простой, добрый человек, как умеет выражающий свои чувства».

Корнев постучал кулаком в стену.

Когда вошла Аннушка, он ласково сказал:

— Самовар дайте, пожалуйста.

— Ишь как напугал, — весело ответила Аннушка.

Корневу было приятно, что она не поставила ему в вину его резкость.

Когда Аннушка приносила ему поднос с посудой и затем самовар, он хотел быть с ней ласковым, хотел что-нибудь сказать, но не решился, и только, когда та принялась приготовлять ему постель, он, проходя мимо и слегка хлопнув ее по широкой спине, проговорил:

— Ишь здоровая…

В ответ на это Аннушка, почувствовав, что ветер подул с другой стороны, ответила важно:

— Не балуй.

— Вот как, — фыркнул себе под нос Корнев.

Настал длинный, скучный вечер. Корнев напился чаю, принялся опять было читать, но не читалось; вспомнил о том, что, может быть, придется уехать, прогнал эту мысль и все остальные, которые по ассоциации идей поползли было в голову, и стал ходить по комнате, желая жить и думать только о настоящем. Это настоящее воплощалось в этот вечер в громадной Аннушке. Ее тяжелые шаги, глухо раздававшиеся там где-то в лабиринте темных коридорчиков, раздражали нервы Корнева. Он останавливался, прислушивался и опять ходил. Иногда он точно просыпался вдруг, его охватывало какое-то омерзение, и он быстро садился за книгу. Но опять вставал и опять начинал нервно, тревожно шагать.

Мысль о возможном сближении с Аннушкой охватывала его все сильнее больной истомой. Чувствовалось какое-то унижение в этом, но этого ему и хотелось сегодня. Он ложился на кровать, его грудь тяжело подымалась, кровь, как расплавленная, переливалась в жилах и молотом била в голову. Было уже двенадцать часов ночи. Корнев разделся и потушил лампу. Давно все стихло…

Но вот, чу! точно пол скрипнул… точно тени задвигались по комнате, словно паутина опутала лицо и мысли… Весь охваченный, Корнев протянул руку и наткнулся на голую громадную руку наклонившейся к нему Аннушки…


Пробуждение Корнева на другой день было странное: и легкое и тяжелое. Точно в нем сидело два человека и один пытливо и злорадно спрашивал: «А теперь что?» Другой же равнодушно, пренебрежительно отвечал: «Ничего»…

Он лежал грустный, задумчивый, с каким-то легким в то же время ощущением, — точно несколько лет ему с плеч сбавили.

Дверь отворилась, и Аннушка вошла в комнату. Она была в новом платье, новом фартуке, и на лице ее был праздник. Она остановилась, взялась за бока и вполоборота спросила лукаво:

— А муж? — и тяжело вздохнула.

Корнев, не ожидавший ничего подобного, лежал и растерянно молчал, угрюмо сдвинув брови.

Но Аннушка, у которой переходы были быстры, уже вытирала передником губы и веселым голосом говорила:

— Ну, поцелуемся… Сегодня ведь мой рожденный день…

Она наклонилась к Корневу и толстыми мягкими губами, с ароматом своей деревенской избы, залепила Корневу сразу и губы, и глаза, и весь мир, поставив его властно только перед собой одной — колоссальной Аннушкой.

— Хорошенький ты мой! — тихо прошептала она и со вздохом удовлетворения вышла из комнаты, оставив свою жертву пластом лежать на кровати, с закрытыми глазами.

Корнев долго лежал.

— Ну, все равно, — облегченно сказал он наконец, поднялся в начал быстро одеваться.

Напившись чаю, он вышел на улицу. День был на славу. В академии Корнева ждала приятная новость: он был зачислен в число студентов.

X

Карташев сделал еще несколько попыток одолеть лекции энциклопедии, достал даже Гегеля, собираясь читать его в подлиннике, но все это как-то ни к чему не привело. Он кончил тем, что перестал посещать лекции знаменитого профессора, а Гегель так и лежал почти нетронутый, пугая Карташева своим видом.

Лекции других профессоров также не привлекли к себе его внимания.

Римское право показалось ему продолжением латинского языка и во всяком случае таким, которое требовало простой зубрежки, а потому Карташев и решил, что время, потраченное на слушание, можно провести производительнее, посвятив его прямо зубрению всяких латинских текстов римского права.

Приступить к этим текстам он все и собирался изо дня в день.

Русское право было понятно, но профессор читал тихо и снотворно, и на Карташева нападала такая неожиданная дрема, что он перестал посещать и эти лекции, объясняя свое отсутствие на них страхом заснуть и тем поставить себя в безвыходное положение.

«Зачем я буду рисковать скандалом? Лучше же дома прочесть: благо слово в слово читает».

Наконец, лекции государственного права пришлись по вкусу Карташеву, но здесь уж были другие причины, по которым он редко бывал на них. Во-первых, чисто финансовые — посещение университета стоило денег: извозчик, завтрак с бутербродами… Во-вторых, из трех лекций в неделю по государственному праву две начинались в девять часов, то есть как раз в то время, когда Карташеву невыносимо хотелось спать. А в-третьих, литографированные лекции и по государственному праву существовали, следовательно, и их можно было прочесть.

Понемногу Карташев так разоспался, что вставал часов в одиннадцать. Вставши, пил чай, читал газету и задумывался над тем, что ему предпринять: сесть ли за лекции, написать ли домой письмо или заглянуть в университет? Последнее наводило на мысль о финансах, и он с тоской в душе начинал пересчитывать свои капиталы. Их невероятное уменьшение повергало его в новое уныние. Он садился составлять еще новую смету. Но сколько-нибудь вероятная смета уже настолько превышала наличность, что Карташев скоро бросал это дело и шел обедать. После обеда читал газету, валялся на диване и нередко засыпал, укрытый газетой.

Вечером он пил чай, и если не приходил Ларио, то отправлялся в театр скромно, — куда-нибудь в галерею.

Если же заходил Ларио, то они сидели, разговаривали, а иногда отправлялись вдвоем на вечерние прогулки по Вознесенскому и Мещанским. Тихий, сдержанный и молчаливый, Ларио делался бойким на улице, его «го-го-го» звонко неслось по Вознесенскому, он заигрывал с проходившими девицами полусвета, подпрыгивал перед ними, визжал и бойко неестественным голосом парировал их замечания.

Ларио не раз звал Карташева отправиться к Марцынкевичу, но тот от такого посещения наотрез отказывался.

— Почему же? Ведь там тебя же… Странно…

Ларио коробило, как он говорил, «жантильничанье» [4] Карташева. Он шутливо кипятился и фыркал, затрудняясь объяснить Карташеву безопасность такого посещения для него.

— Ведь ты же не девушка, наконец.

Ларио презрительно пускал свое «го-го-го».

Кончалось тем, что Ларио говорил:

— Ну и черт с тобой, я бы пошел, если бы у меня была рублевка.

— Возьми, — предлагал Карташев.

После некоторого колебания Ларио брал.

— Как получу урочишко, первое, Тёмка, что сделаю, — куплю почетный билет в Марцынку… билет три рубля стоит, и тогда за вход всего двадцать копеек, а так — по рублику каждый раз пожалуйте.

— Если хочешь, возьми три.

— Ну, что ты! Да я вот сегодня только, а там до урока — ни-ни…

XI

Прошел месяц со дня приезда Карташева в Петербург.

Как-то раз выходя из конки, скучавший и томившийся Карташев встретился неожиданно лицом к лицу с долговязым Шацким. Шацкий, расставив ноги, весело смотрел на Карташева: тот же шут, несмотря на путейскую фуражку, с маленьким румяным лицом, веселый и возбужденный. Карташев очень обрадовался ему.

— Здравствуй, здравствуй, — заговорил снисходительно Шацкий.

Карташев, хотя и не был с ним на «ты», ответил ему весело:

— Здравствуй!

— Ну-с, мой друг, как поживаешь? — спросил покровительственно Шацкий. — Откуда?

— С лекций.

— О! Куда теперь?

— Обедать.

— К Детруа, конечно?

— Здравствуй, здравствуй, — заговорил снисходительно Шацкий.

Карташев, хотя и не был с ним на «ты», ответил ему весело:

— Здравствуй!

— Ну-с, мой друг, как поживаешь? — спросил покровительственно Шацкий. — Откуда?

— С лекций.

— О! Куда теперь?

— Обедать.

— К Детруа, конечно?

— Да.

— Да, да… Ростбиф из конины, огурцы с купоросом… да, да. Твой живот?

— Каждый день понос.

— Да, да: пока ешь — вкусно; кончил, в брюхе кол, через полчаса после обеда опять есть хочется, а вечером расстройство… Connu…[5]

Карташев рассмеялся.

— Совершенно верно.

— Ну, вот что, мой друг, — продолжал Шацкий, — не хочешь ли сегодня отобедать со мной у Мильбрета, — на четыре рубля дороже в месяц, но сохраняется желудок…

— Что ж, с удовольствием.

— В добрый час! Так что ж, возьмем извозчика… эй, ты, Мильбрет — гривенник…

Извозчик не согласился.

— Пятиалтынный…

— Дай ему…

— Ни за что!

Извозчик был наконец нанят.

— Я, знаешь, — начал Шацкий, садясь и принимая тот шутовской тон, за который так недолюбливал его Корнев, — долго колебался — где абонироваться… хотел у Дюссо, но там хуже…

Карташев усмехнулся.

— Ну, конечно…

— Чтоб ты знал, что хуже, — быстро и опять естественным тоном заговорил Шацкий, — я тебе открою, в чем тут секрет: Мильбрет скупает придворные обеды, а согласись, мой друг, что эти обеды лучше всяких твоих Дюссо… очень, очень мило. При моем желудке, знаешь, — Шацкий опять впал в шутовской тон, — немного изнеженном после вод в Спа, наконец, при моем положении, знаешь, эти друзья: маркиз де Ривери, барон Гавен и много других — это всё добрые ребята — неловко, знаешь, когда зайдет разговор об обеде, и скажут вдруг: «А вы заметили, какое оригинальное фрикасе сегодня было?» И вдруг стоишь как дурак — где фрикасе, какое фрикасе?!

Шацкий уже на выпускных гимназических экзаменах завоевал себе право говорить и действовать так, как ему заблагорассудится. Здесь, в Петербурге, где он уже успел и доказать свои способности, поступив вторым в трудное по приему заведение, и выглядел, кажется, единственным веселым человеком, — этот Шацкий производил на Карташева впечатление уже не того идиота, каким окрестил его Корнев. Теперь это был, правда, шут, но остроумный (с этим соглашался и Корнев) и главное — без претензии человек.

Карташев давно уже держался за бока от смеха.

— С тобой, однако, очень весело, — проговорил он. — В гимназии…

— Все это прекрасно! — ответил небрежно Шацкий. — Только оставь, ради бога, гимназию… При моих нервах гимназия — это плохое лекарство. Забудем ее, мой друг, и всех этих Корневых, Долб… Мы с тобой «high life» [6], ты, надеюсь, знаешь, что значит это слово? Ну, конечно. Но еще выше этого есть. Du chien, hanche! А мне необходимо ехать в Париж на скачки, мой друг Nicolas… Ну, ты, конечно, знаешь, кто это именно?

Шацкий посмотрел на опешившую немного физиономию Карташева и залился сам веселым смехом.

Карташев рассмеялся.

— Parfait, mon cher! [7] из тебя выйдет толк. Я люблю таких, которые смеются, когда ничего не понимают. Не торопись обижаться — ты позже поймешь смысл моих слов. Да, мой друг, жизнь — это большая загадка, и дурак тот, кто тратит время на ее разбор, потому что, пока он вникнет в суть, жизнь пройдет у него между пальцами, и он только: а-а-а… как Вася, твой Корнев. Если б он здесь был, он погрыз бы ногти и сказал: «Да, это верно», — и прибавил бы: «А впрочем, я, может быть, и ошибаюсь»… c'est ga[8]. Таковы все мудрецы от Фалеса до Тренделенбурга, которых ты теперь изучаешь и, конечно, ни в зуб не понимаешь — connu, connu! Все они начинают с того, что отрицают предшественника; с важным видом нагородив всякой ерунды, умирают, а ты зубри их… твое положение грустное, мой друг… Бытие, небытие, становление — и вдруг, трах, абсолют… A fichtre a blic![9]

— Откуда ты все это знаешь?

— Мой друг, оставь это. Revenons a nos moutons[10], как говорил мой друг Базиль… ты, конечно, знаешь моего друга Базиля?

— Я должен тебе откровенно сказать, — сказал Карташев, — что хотя ты и ерунду несешь, но я с удовольствием тебя слушаю.

— Да, да. Ты всегда был немного наивный, но добрый мальчик, хотя тебя и портит Корнев… О чем бишь я говорил?.. Может быть, перед обедом ты хочешь, как делают мои друзья, заехать поесть устриц или навестить Альфонсину? Ты, пожалуйста, не стесняйся, мой друг: мой экипаж к твоим услугам.

— Едем уж прямо к Мильбрету.

— Как хочешь, как хочешь! А напрасно! Этим не следует пренебрегать. Это очень важно, эти мелкие приличия, эти условия хорошего тона — свет не прощает их: ces petits riens qui ne valent rien, mais qui coutent beaucoup. le faut prendre, mon cher[11], там за кулисами ты можешь делать что хочешь, но на сцене… Моя покойная приятельница, princesse Natalie… — ты, конечно, ее не знаешь?.. нередко говорила мне: «Michel, прошу тебя во имя моей памяти, никогда не забывай, что свет…» Да, да, бедная Natalie, ты умерла, а я остался… да, остался… что делать, мой друг. Faisons notre metier[12], как говорил старикашка Виль. Кстати, ты, конечно, знаком с генералом Шайницем? Как? Ты не знаком? Мой друг, ты ставишь меня в неловкое положение… что же я скажу моим друзьям? Он не знаком! Впрочем, ничего, успокойся: дело можно поправить… Я устрою охоту. Я позову его… Там вы познакомитесь… Но, мой друг, прошу тебя: забудь ты на это время о своих деревнях: все эти вассалы, деревенские развлечения, поездка летом на санях, когда вместо снега посыпают соль, — все это вышло из моды, и ты никого не удивишь… Все знают, что вся Волынская губерния твоя… к чему же об этом распространяться? Вот если ты привезешь нам одну из твоих красавиц вассалок — этим ты много выиграешь… Но и это, как и все, мой друг, надо делать с тактом, очень тонко, mon cher. Ради бога… Я уж вижу… Ты входишь с ней в ложу… О мой друг, кто же так делает?! Ради бога! оставь ее… Ты с ней не знаком!! пойми, ты с ней не знаком!! Пусть она входит в ложу, пусть садится, делает, что хочет, — ты ее не знаешь до тех пор, пока граф Иван не скажет тебе: «Обратите внимание… Литера справа…» Мой друг, мы, люди большого света, мы ленивы на слова… Но я уж вижу, ты обрадовался… и с деревенской наивностью выпаливаешь, что это твоя вассалка… Ну, и пропало все… Ну, кто же так делает? Когда ты перестанешь меня компрометировать?! Я же не могу, ты пойми, пожалуйста, что я не могу! Я очень рад, что этот разговор пришел мне в голову именно теперь… Постарайся, если можешь, запомнить, что я говорю… А, это большое несчастье. Ваши деревенские головы устроены, как решето; эти грубые вещи: медведи, удобрение — остаются, но все эти тонкости проходят через вашу голову, как вода… Я понимаю, вы несчастные люди, запоминать вам наш этикет гораздо труднее, чем Бисмарку подчинить себе весь мир — вы напрягаетесь, стараетесь, но это не в вашей силе… но, мой друг, кураж, кураж[13], зачем падать духом? Немножко воли… Наконец, ты можешь быть немножко и оригиналом. Свет допускает это… Ты можешь взять бриллиант Nicolas и сказать: «Хорошая вода…» Потом расстегнуть сюртук и небрежно приложить его к пуговицам своей жилетки… пуговицы, конечно, бриллиантовые… в три раза больше; потом, опять посмотрев, небрежно скажешь: «Хорошая вода», — положишь… Это будет, конечно, немного грубовато, по-деревенски, но оригинально… Да, мой друг, знание света — это дается не всякому… А впрочем… все это не важно… У тебя много денег?

Этот неожиданный оборот смутил Карташева.

— Тебе это на что?

— Мой друг, прими себе за правило: когда тебя спрашивают, то не для того, чтобы получить в ответ глупый вопрос, — это провинциальная и даже мещанская манера.

— Не находишь ли ты, что ты как будто впадаешь немного в нахальный тон? — спросил Карташев, сдвинув брови.

— Ты думаешь? — переспросил Шацкий и со вздохом умолк.

— Надеюсь, тебя не очень обидело мое замечание? — проговорил Карташев.

— Не будем больше говорить об этом, — меланхолично и рассеянно ответил Шацкий. — Если бы меня обидели твои слова, я должен бы по нашим правилам сейчас же расстаться с тобой, и завтра утром мой друг Nicolas просил бы тебя сделать ему честь указать кого-нибудь из твоих друзей, с которыми он мог бы условиться относительно остального. Затем, в назначенный час, мы съехались бы в условленном месте, в черных, наглухо застегнутых сюртуках, протянули бы друг другу руки, как будто между нами ничего не произошло, и пока наши друзья заряжали бы пистолеты, мы говорили бы с тобой о погоде, о последних скачках, о мисс Грей… Ты знаешь ее? Рыжая? как собака, мохнатая, грязная, как свинья, ест обеими руками арбуз…

— Что ж тут красивого?

— Мой друг, ты ничего не понимаешь. Пойми, нам надоело это ingenue[14], нам нужно что-нибудь этакое, острое… Du chien…[15]

Назад Дальше