Мы прошли по Мировской как раз до Желязной Брамы. С одной стороны здесь находился Первый рынок, а с другой — длинный ряд низеньких будочек, где холодные сапожники продавали башмаки, туфли, даже обувь на высоких каблуках, протезы для одноногих. Все они были заперты на ночь.
— Мама правду говорит, — сказала Шоша. — Это Бог послал мне тебя. Я уже рассказывала тебе про Лейзера-часовщика. Мама хотела устроить, чтобы он посватал меня, только я сказала: "Я останусь одна". Он лучший часовщик в Варшаве. Ты можешь принести ему сломанные часы, и он их так починит, что они будут сто лет ходить. Он увидал твое имя в газете и пришел к нам: "Шоша, привет тебе от твоего суженого!" — сказал Лейзер. Так он тебя называет. И когда он сказал так, я поняла, что ты должен прийти ко мне. Он говорит, что знал твоего отца.
— Он в тебя влюблен?
— Влюблен? Не знаю. Ему пятьдесят лет или даже больше.
Подъехали дрожки, я остановил их. Шоша затряслась:
— Ареле, что ты делаешь? Мама…
— Забирайся! — И я помог ей взобраться, потом сел сам.
Извозчик в клеенчатой кепке, с железной бляхой на спине, обернулся: "Куда?»
— Уяздов бульвар. Аллеи Уяздовски.
— Тогда за двойную плату.
Сначала проехали через Желязну Браму. При каждом повороте Шоша валилась на меня:
— Ой, у меня кружится голова.
— Не бойся, я доставлю тебя до дому.
— Улица совсем по-другому выглядит, если отсюда смотреть. Я прямо как царица. Когда мама узнает, она скажет, что ты соришь деньгами. Вот я сижу с тобой в дрожках, и это, наверно, мне снится.
— И мне тоже.
— Сколько трамваев! И как тут светло. Как днем. Мы поедем на модные улицы?
— Можно их и так назвать.
— Ареле, после того случая, когда я ходила в погребальное братство, я никуда не уходила с Крохмальной. Тайбл везде ходит. Она ездит в Фаленицу, в Михалин, где только она ни была. Ареле, куда ты везешь меня?
— В дремучий лес, где черти варят маленьких детей в больших котлах и голые ведьмы с огромными грудями едят их с горчицей.
— Ты шутишь, Ареле?
— Да, моя милая.
— О, никто не знает, что может случиться. Мама всегда твердила мне: "Тебя никто не возьмет, кроме Ангела Смерти". И я тоже думала, что меня скоро положат рядом с Ипе. И вот я прихожу домой с фунтиком сахару, а там — ты. Ареле, что это?
— Ресторан.
— Погляди, как много огней.
— Это модный ресторан.
— Ой, видишь, куклы в витрине. Как живые! Какая эта улица?
— Новый Свят.
— Так много деревьев — здесь прямо парк. И дамы в шляпах, все такие стройные! Какой чудный запах! Что это?
— Сирень.
— Ареле, я хочу что-то спросить, только не сердись.
— Спрашивай.
— Ты правда любишь меня?
— Да, Шоша. Очень.
— Почему?
— Тут не может быть никаких почему. Как и потому.
— Я так долго жила без тебя. И жила себе. Но если ты теперь уйдешь и не вернешься, я умру тысячу раз подряд.
— Я никогда больше не оставлю тебя. Никогда.
— Правда? Лейзер-часовщик говорит, что все писатели не видят дальше кончиков своих ботинок. Лейзер не верит в Бога. Он говорит, что все происходит само по себе. Как это может быть?
— Бог есть.
— Погляди-ка, небо красное, будто там пожар. А кто живет в этих красивых домах?
— Богачи.
— Евреи или нет?
— Большей частью не евреи.
— Ареле, отвези меня домой. Я боюсь.
— Нечего тебе бояться. Если все идет к тому, что придется умереть, так умрем вместе, — вдруг проговорил я, сам изумленный этими словами.
— А разве позволено мальчику и девочке лежать в одной могиле?
Я ничего не ответил. Шоша склонила голову мне на плечо.
4Дрожки подвезли нас к дому № 7, и оттуда я хотел идти прямо к себе на Лешно, но Шоша повисла на моей руке. Ей было страшно в темноте идти через подворотню, пересекать неосвещенный двор, подниматься по темной лестнице. Ворота были заперты, пришлось подождать, пока дворник придет и откроет. Во дворе мы столкнулись с низеньким, маленьким человечком. Это и был Лейзер-часовщик. Шоша спросила его, что он тут делает так поздно, и Лейзер ответил, что гуляет. Шоша меня представила:
— Это Ареле.
— Знаю. Догадался. Добрый вечер. Я читаю все, что вы пишите. Включая и переводы.
Я не мог рассмотреть его как следует, а при тусклом свете окон видел только бледное лицо с огромными черными глазами. На нем не было ни пиджака, ни шляпы. Говорил он негромко.
— Пан Грейдингер, — сказал он, — или мне можно называть вас товарищ Грейдингер? Это не значит, что я — социалист, но, как сказано где-то, все евреи — товарищи. Я знаю вашу Шошу с тех самых пор, как они сюда перебрались. Я заходил к Басе еще в те времена, когда муж ее был приличный человек. Не хочу задерживать вас, но я про вас слышу с того самого дня, как мы познакомились с Шошей, и она не переставая говорит про вас. Ареле то и Ареле это. Я знавал вашего отца, да почиет он в мире. Однажды я даже был у вас. Это была Дин-Тора — я должен был дать показания. Несколько лет назад, увидев ваше имя в журнале, я написал письмо на адрес редакции, но ответа не получил. Почему в этих редакциях вообще не отвечают? Разве я знаю? То же самое и в издательстве. Раз мы с Шошей пошли было вас искать. Но, так или иначе, вы объявились, и я услыхал, что Ромео и Джульетта нашли друг друга. Есть любовь, да. Есть еще. В этом мире это все. В природе всему есть место. А если вам требуется безумие, то уж в этом нет недостатка. Что вы скажете об этой всемирной свистопляске? Я говорю про Гитлера и Сталина.
— Что тут скажешь? Человек не хочет мира.
— Как вы сказали? Я хочу мира. И Шоша хочет. И еще миллионы. Готов поспорить, большинство людей не хочет войны и не хочет революции. Они хотят прожить жизнь как умеют. Лучше ли, хуже ли, во дворцах, в подвалах ли, они хотят иметь кусок хлеба и крышу над головой. Разве не так, Шоша?
— Да. Так.
— Плохо то, что мирные люди пассивны, а сила у других, у злодеев. Если порядочные люди раз и навсегда решат взять власть в свои руки, может быть, наступит мир?
— Никогда они не решат так и никогда не станут у власти. Власть и пассивность несовместимы.
— Вы так думаете?
— Это опыт поколений.
— Тогда дело плохо.
— Да, реб Лейзер, хорошего мало.
— А что будет с нами, евреями? Подули злые ветры. Ладно, я вас не задерживаю. Сидишь день-деньской дома и перед сном хочется немного прогуляться. Прямо здесь, во дворе, от ворот до помойки и обратно. Что можно сделать? Может, где-то есть лучший мир? Доброй ночи. Для меня большая честь познакомиться с вами. Я еще питаю уважение к печатному слову.
— Спокойной ночи. Надеюсь, еще увидимся, — сказал я.
Только теперь до меня дошло, что Бася все это время стоит у окна и глядит на нас. Она, конечно, беспокоится. Надо бы зайти на минуту. Бася открыла дверь и, пока мы подымались по ступенькам, причитала:
— И где же это вы были? Почему так поздно? Чего-чего я только не передумала!
— Мамеле, мы катались на дрожках.
— На дрожках? Зачем это еще? И что это вам вздумалось? Нет, как вам это нравится?
Шоша принялась рассказывать матери про наше приключение — проехали по бульварам, были в кондитерской, пили лимонад.
Бася нахмурила брови и укоризненно покачала головой:
— Чтоб я так жила, как я понимаю, зачем надо транжирить деньги. Если бы я знала, что вы собираетесь гулять по этим улицам, то по гладила бы тебе белое платье. В наши дни нельзя быть спокойным за свою жизнь. Я за шла к соседям, и мы слушали по радио речь этого сумасшедшего Гитлера. Он так вопил, что впору оглохнуть. Вы ведь даже не ужинали. Сейчас я соберу на стол.
— Бася, я не голоден. Пойду домой.
— Что? Сейчас? Ты что, не знаешь, что уже почти полночь? Куда это ты пойдешь в такую темень? Переночуешь здесь. Я постелю тебе в алькове. Но вы же ничего не ели!
Тотчас же Башеле развела огонь, насыпала муки в кастрюлю. Шоша повела меня в альков и показала железную койку, на которой спала Тайбеле, если оставалась на ночь. Она зажгла газовую лампочку. Тут хранилась одежда, лежали стопки белья — среди груды корзин и ящиков, оставшихся с того времени, когда Зе-лиг еще был бродячим торговцем.
— Ареле, — сказала Шоша, — я рада, что ты остался ночевать здесь. Мне хорошо с тобою всегда — мне нравится есть вместе с тобой, пить с тобой, гулять с тобой. Я всегда буду помнить этот день — до тех пор, пока мне на глаза не положат пятаки — дрожки, кондитерскую, все-все. Мне хочется целовать тебе ноги.
— Шоша, что с тобою?
— Позволь мне! — Она упала на колени и стала целовать мои ботинки. Я сопротивлялся, пытался поднять ее, но она продолжала: "Позволь мне! Позволь!"
5Хотя я давно отвык спать на соломенном тюфяке, в алькове я сразу же крепко заснул. Вдруг в испуге открыл глаза. Белый призрак стоял у кровати, наклонившись и касаясь пальцами моего лица.
Хотя я давно отвык спать на соломенном тюфяке, в алькове я сразу же крепко заснул. Вдруг в испуге открыл глаза. Белый призрак стоял у кровати, наклонившись и касаясь пальцами моего лица.
— Кто это? — спросил я.
— Это я, Шоша.
Мне не сразу удалось понять, где я нахожусь. Неужели Шоша пришла к моему ложу, как Руфь к Воозу?
— Шоша, что случилось?
— Ареле, я боюсь. — Шоша говорила дрожащим голосом, как ребенок, готовый разрыдаться.
Я сел на постели:
— Чего же ты боишься?
— Ареле, не сердись. Мне не хотелось будить тебя, но я уже три часа не могу заснуть. Можно, я присяду на кровать?
— Да, да!
— Я лежу в кровати, а в мозгах будто мельница вертится. Хотела разбудить маму, но она стала бы ругать меня. Она занята по дому целый день и ночью спит как убитая.
— О чем же ты думала?
— О тебе. Ужасные мысли приходят мне в голову — будто это не ты, а ты настоящий уже умер, а ты только притворяешься, что ты Ареле. Черт кричал мне в самое ухо: "Он умер! Умер!" Он устроил такой трам-тарарам, что весь двор мог бы слышать и все бранили бы меня за это. Я хотела прочесть "Шема", но он шипел мне прямо в ухо и подсказывал нехорошие слова.
— Что же он говорил тебе?
— Ой, мне стыдно повторять.
— Скажи мне.
— Он сказал, что Бог — это трубочист и что, когда мы поженимся, я буду мочиться в постель. Он бодал меня рогами. Срывал с меня одеяло и мучил меня ты сам знаешь где.
— Шошеле, это все нервы. Когда мы будем вместе, я поведу тебя к доктору, и ты выздоровеешь.
— Можно, я посижу еще немножко?
— Конечно, но если твоя мать проснется, она подумает, что…
— Она не проснется. Когда я закрываю глаза, приходит мертвец. Мертвая женщина дерет мне волосы. Я уже вполне взрослая, чтобы быть матерью, а у меня еще не установился период. Несколько раз я начинала кровить, мать давала мне вату и тряпки, но все прекращалось. Мама посоветовалась об этом со знакомой женщиной — торговкой, она продает сорочки, платки, брюки, и та женщина всем рассказала, что я больше не девушка, что я беременна. Мать таскала меня за волосы и обзывала по-всякому. Во дворе мальчишки кидались камнями. Это было раньше, не сейчас. Когда отец услыхал, что случилось, он дал десять злотых, чтобы повести меня к женскому доктору, а тот сказал, что все это неправда. К нам зашла соседка, посоветовала отвести меня к раввину и получить от него бумагу, что я «мукасеш». Это значит, девушка потеряла невинность без мужчины, случайно. Отца не было в Варшаве. Мы пошли к раввину на Смочу. Раввин велел пойти в микву и там провериться. Я не хотела идти, но мать потащила меня. Банщица раздела меня догола, и я должна была показать ей все-все. Она трогала меня и щупала внутри. Я чуть не умерла от стыда. И потом она сказала, что я — кошер. Раввин спросил тридцать злотых за свидетельство, у нас столько не было, и пришлось уйти. А теперь я боюсь, что кто-нибудь придет и наговорит тебе плохого про меня.
— Шошеле, никто не придет, и никого я не буду слушать. Знаю, есть еще фанатики в Варшаве.
— Ареле, странные вещи приходят мне в голову — то одно, то другое. До трех лет я мочилась в постель. Иногда даже теперь я просыпаюсь посреди ночи. В комнате холодно, я мокрая от пота. И простыня мокрая. Никогда я не пью перед сном, но, когда просыпаюсь, мне очень нужно, и пока добегу до горшка, я уже делаю на пол. А днем тоже — выхожу из дома на двор, а там темно, и бегают крысы, огромные, как кошки. Я не могу сидеть низко. Раз крыса укусила меня. Двери не запираются: где есть петля — нет крючка, а где есть крючок — нет петли. Грузчики приходят сюда с базара и хулиганы тоже. Как увидят девушку, начинают говорить гадкие слова. У других в квартирах есть уборные. Дергаешь цепочку, и льется вода. Там горит свет и есть туалетная бумага. А здесь ничего нет.
— Шошеле, мы не останемся тут жить. Я хорошо зарабатываю и еще пишу книгу. Есть и пьеса для театра. Если не удастся одно, будет другое. Я заберу тебя отсюда.
— Куда можно взять меня? Другие девушки умеют читать и писать, а я так и не научилась. Помнишь, как меня отослали из школы? Сижу в классе, учительница читает нам что-нибудь, и ничего не остается в голове. Когда меня вызывали к доске, я ничего не знала и начинала плакать. Я вижу всякие смешные рожи.
— Что же ты видишь?
— О, боюсь тебе и рассказать. Женщина расчесывает дочери волосы частым гребешком и мажет керосином от вшей. И вдруг вши ползут отовсюду и клопы. Девочка начинает плакать, потом как закричит, прямо ненормальная. Не помню, была ли то еврейская девушка или шикса. В одну минуту вошь съела и мать, и дочь, остались одни кости. Когда иду по улице, думаю: вдруг балкон упадет мне до голову? Прохожу мимо полицейского и боюсь: вдруг он скажет, что я украла что-нибудь, и за берет в тюрьму. Ареле, ты, верно, думаешь, что я не в себе.
— Нет, Шошеле, это все нервы.
— Что это — нервы? Объясни.
— Бояться всех несчастий, что иногда случаются или могут случаться с человеком.
— Лейзер читает нам газеты. Каждый день происходит что-нибудь ужасное. Человек переходил улицу и попал под дрожки. Девушка из девятого дома хотела войти в трамвай, пока он не остановился, и ей отрезало ногу. Кровельщик чинил крышу и упал вниз, в канаве было прямо красно от крови. Когда такое у меня в голове, как я могу думать об уроках? Если мать посылает меня купить что-нибудь, я крепко держу деньги в руке. Прихожу в магазин, а денег нет. Как это такое?
— У каждого человека есть внутри кто-то, кто досаждает ему.
— Почему Тайбеле не такая? Ареле, я хочу, чтобы ты знал правду и не думал, что мы морочим тебе голову.
— Шошеле, никто меня не морочит. Я по могу тебе.
— Но как? Если и теперь так плохо, то что же будет, когда придет Гитлер? Ой, мамеле просыпается! — И она убежала. Было слышно, как трещит и рвется ее сорочка, зацепившись за гвоздь.
Глава ШЕСТАЯ
1Ежедневно, нет, ежечасно, происходили роковые события, но я привык к этому, такова уж, видно, была моя участь. Так знает преступник, что возмездия не избежать, но, пока его не схватили, продолжает проматывать награбленное. Сэм Дрейман дал мне еще денег, а Бетти перекраивала пьесу, как хотела: вводила новые роли, даже редактировала текст. Я понимал, что страсть к писательству может овладеть каждым, кто способен держать перо. Она вводила еще больше действия в драму, добавляла «лирики», но пьеса все равно разваливалась. Хотя Бетти всячески насмехалась над тем, как говорят на идиш американские евреи, и передразнивала их, мой текст она невольно англизировала. Слепой музыкант теперь рассуждал как злодей из мелодрамы. Фриц Бандер, взятый в труппу на роль богатого хасида, влюбленного в Людомирскую девицу, требовал, чтобы его роль была расширена, и Бетти позволила это, согласившись ввести длинные монологи. А говорил он на неистребимом галицийском жаргоне, смешанном с немецким. Для своей немки, Гретель, которая вообще не говорила на идиш, Фриц Бандер тоже потребовал роль. Он настаивал на том, что евреи часто держали немецкую прислугу, а с такой ролью Гретель могла бы справиться.
У Бетти теперь было несколько машинописных экземпляров пьесы: для себя, для Сэма Дреймана, для Фрица Бандера, Давида Липмана, для меня и для всех прочих. Каждый вносил поправки, текст перепечатывали снова, еще раз переделывали. Сэм Дрейман арендовал помещение для театра на Смоче. Заказал декорации, хотя еще не было окончательно решено ставить пьесу. Ассоциация еврейских актеров требовала, чтобы дали проходные роли нескольким безработным актерам. Мне пришлось дописать роль служки, сумасшедшего, антихасида, который всячески поносит хасидов. Труппа разбухла так, что содержательные диалоги главных героев уже не были слышны.
Сперва я сопротивлялся. Я правил пьесу после Бетти и Бандера, поправлял грамматику и язык, но скоро понял, что противоречия, нелепости, различия в стиле — все это растет быстрее, чем я в состоянии поправить. Невероятно, но Сэм тоже приложил руку к пьесе. Это напоминало историю, которую в детстве рассказывала мне мать, — об ораве чертенят, которые ворвались в местечко и перевернули все вверх дном: водовоз стал раввином, раввин — банщиком, конокрад — писарем, а писарь — балагулой. Черт стал управлять ешиботом, и в синагоге произносили проповеди, состоящие из проклятий. Вампир прописывал от болезней козьи катышки и шерсть теленка в смеси с лунным соком и спермой каплуна. Козлоногий дьявол с оленьими рогами стал кантором, и в радостный праздник Симхес-Тойре в синагоге раздавались жалобные причитания, как в день Девятого Ава. Такая же чертовщина вполне могла получиться из моей пьесы.
Телефон звонил не переставая. Текла даже и не подходила к телефону — все равно звонили мне. Актеры и актрисы ссорились друг с другом, с Бетти, с Давидом Липманом, а тот, в свою очередь, грозился уйти из труппы. Почти ежедневно выдвигал все новые и новые требования секретарь профсоюза. Актеры жаловались, что американский миллионер обманул их и мало заплатил. Владелец театра вдруг решил, что он заключил невыгодный контракт и ему следует получить больше. По телефону изливал душу Сэм Дрейман. "Если евреи способны на такое, — причитал он, — то Гитлер прав".