Тотчас же в комнату заглянула Бася. Я попросил их с Шошей выйти и прикрыть дверь. Впопыхах натянул на себя исподнее, брюки, рубашку, пиджак. И вдруг мне пришло в голову, что я потерял ту сотню долларов, что лежала в левом кармане брюк. А ведь мне нужны деньги, чтобы оплатить проезд на поезде, купить билет на пароход. Я вывернул все карманы, суетясь, как человек, который собирается жить, а не умирать. Слава Богу, деньги нашлись в кармане пиджака. Рубашка была измята, на воротничке пятно, на правом рукаве не было запонки. Я прокричал через закрытую дверь: "Бетти, погодите! Я сейчас!" Сквозь распахнутое окно уже вовсю палило солнце. Со двора послышалось: "Бублики! Горячие пышки! Сливы, сочные сливы!" Бродячий скрипач уже затянул свою заунывную мелодию. Спутница его била в бубен, собирая милостыню. Я провел рукой по щеке. Хотя волосы мои и поредели, борода продолжала расти с дикой силой, а щетина была колючей и жесткой. Расстроенный и мрачный, я открыл дверь и увидал Бетти, посвежевшую, в соломенной шляпке с зеленой лентой, в платье, которого я до сих пор не видал на ней, и в белых туфельках с открытыми пальцами — это было ново. Я принялся извиняться за свой вид.
— Все олл раит, — перебила меня Бетти. — Ведь вам не предстоит участвовать в конкурсе красоты.
— Когда я смог заснуть, солнце уже всходило, и потому…
— Прекратите. Я вовсе не собираюсь вас разглядывать.
— Почему вы не сядете? — Бася обратилась к Бетти. — Я просила пани присесть, но она все стоит и стоит. Живем мы небогато, но стулья у нас чистые. Я протираю их каждое утро. И чай я хотела приготовить, но пани от всего отказалась.
— Простите меня. Я уже завтракала. Большое спасибо. Цуцик, простите меня за столь раннее вторжение. В самом деле, только десять минут десятого. Я пришла, как говорят в Америке, по делу. Если не возражаете, мы можем пойти куда-нибудь и обо всем поговорить.
— Ареле, не уходи надолго, — попросила Шоша. — Завтрак уже готов, а потом мы будем обедать. Мамеле купила щавель, картошку, сметану. Пани тоже может поесть с нами.
— У нас хватит еды для всех, — подтвердила Бася.
— Как я могу есть, если я уже позавтракала?
— Шошеле, мы только выйдем на полчаса. Здесь неудобно разговаривать. Вот только найду запонку и сменю воротничок. Минутку, Бетти.
Я нырнул за ширму, Шоша за мной.
— Ареле, не ходи с ней, — попросила Шоша. — Она хочет отобрать тебя у меня. Она похожа на ведьму.
— На ведьму? Не говори ерунды.
— У нее такие глаза. Ты сам мне сказал, что лежал с ней в постели.
— Я тебе сказал? Ну и что? Какая разница? Между нами все кончено.
— Если ты хочешь начать с ней снова, лучше сначала убей меня.
— Все к тому идет, что мне придется тебя убить. Я возьму тебя на пароход, и мы вместе бросимся в море.
— Разве в Варшаве есть море?
— Не в Варшаве. Поедем в Гдыню или в Гданьск.
— Хорошо, Ареле. Ты можешь сделать со мной все, что хочешь. Выбрось в море или возьми на кладбище, к Ипе, и похорони там. Как ты сделаешь, так и хорошо. Только не оставляй меня одну. Вот твоя левая запонка.
Шоша наклонилась и подняла запонку. Я обнял ее и поцеловал.
— Шошеле, клянусь Богом и душой моего отца, никогда я тебя не покину. Верь мне.
— Я верю тебе, верю. Но когда я вижу ее, начинает колотиться сердце. Она одета так, будто собралась венчаться. Во все новое, что бы тебе понравиться. Она думает, я не понимаю, но я все понимаю. Когда ты вернешься?
— Как можно скорее.
— Помни, что никто не любит тебя так, как я.
— Девочка моя, я тоже люблю тебя.
— Погоди, я дам тебе чистый платок.
3Мы с Бетти вышли во двор. Тут было что-то вроде рынка. Разносчики предлагали копченую селедку, чернику, арбузы. Какой-то мужик распряг лошадь и прямо с воза продавал цыплят, яйца, грибы, лук, морковку, петрушку. В других местах это не разрешалось, но на Крохмальной царили свои законы. Старуха-старьевщица рылась в мусорном ящике, выгребая оттуда тряпье для бумажной фабрики и кости для сахарного завода. Бетти попыталась было взять меня за руку, но я подал ей знак не делать этого, так как был уверен, что Шоша и Бася смотрят нам вслед. Глазели на нас и из других окон. Девушки в широких неподпоясанных платьях, под которыми колыхались могучие груди, вытряхивали потертые ковры, перины, подушки, шубы. Все это понадобится еще не скоро, только зимой. Слышалось стрекотанье швейных машинок, стук молотка, визг пилы. Из хасидской молельни доносились голоса подростков. Они нараспев читали Талмуд. В хедере мальчишки заучивали тексты из Торы. Пройдя подворотню, Бетти взяла меня под руку и заговорила:
— Я не запомнила номер дома, но когда я все звонила и звонила на Лешно и горничная отвечала, что ты там не бываешь, я решила, что ты, должно быть, на своей любимой Крохмальной. В какую же трясину тебя затянуло! Здесь просто зловоние. Ты уже прости меня, но эта твоя Шоша — слабоумная. Она предложила мне сесть, по крайней мере, раз десять. Я говорю ей, что предпочитаю стоять, а она все повторяет и повторяет: "Садитесь, проше пани". Я думаю, она в самом деле не в себе.
— Ты права. Ты абсолютно права.
— Не повторяй без конца, что я права. Ты один из тех, кому нравится опускаться на дно. В России таких называют «босяки». Про них писал Горький. В Нью-Йорке есть улица Бауэри, там они валяются прямо на тротуарах, пьяные и полуодетые. А ведь многие из них интеллигенты, с высшим образованием. Идем же. Прочь из этой клоаки. Какой-то шпаненок пытался стащить у меня кошелек. Ты не завтракал, я тоже проголодалась после такой-то прогулки, пока я ходила взад-вперед, пытаясь найти этот дом. Все, что я помнила, это яму во дворе. Но ее, наверно, засыпали. Где бы нам выпить кофе?
— Здесь кофейня в шестом доме, но туда ходит всякий сброд…
— Не хочу я оставаться ни минуты на этой улице. Ура! Дрожки! Эгей! Постой!
Бетти взобралась, я за ней. Она спросила:
— Хочешь, позавтракаем в Писательском клубе?
— Ни в коем случае!
— Ты поссорился с кем-нибудь? Говорят, ты вообще там не бываешь. А как насчет Гертнера, где мы были в первый раз? Боже мой, кажется, это было так давно.
— Мадам, куда прикажете? — обернулся извозчик. Бетти назвала адрес.
— Цуцик, почему ты прячешься от людей? Я встретила тут твоего лучшего друга, доктора Файтельзона, и он сказал мне, что ты порвал с ним и со всеми вообще. Я еще могла бы понять, что ты не хочешь иметь дело со мной. Ведь это я в ответе за все, что произошло. Хотя намерения у меня были самые лучшие. Ну ка кой смысл в том, что ты, молодой писатель, похоронил себя в этой дыре? Почему ты хотя бы не остался у себя на Лешно? Ведь ты же заплатил за комнату, невзирая ни на что. Сэм очень обескуражен, что ты так исчез.
— Я слыхал, он ведет переговоры с каким-то дрянным писателем из Нью-Йорка?
— Ничего из этого не выйдет. Во всяком случае, я играть не собираюсь. Это все моя злая судьба! Кто ко мне приближается, тот ее разделяет. Но я сказала, что пришла по делу, и это правда. Дело вот в чем. Сэм не очень хорошо себя чувствует, а я боюсь, что он совсем плох. Он собирается назад, в Америку. Мы с ним раз говаривали последние дни, большей частью о тебе. Торопиться было некуда, и я спокойно перечитала твою пьесу. Вовсе это не так плохо, как расписал тот коротышка-критик в очках. Какая наглость — так разносить в пух и прах автора, пьеса которого еще не поставлена. Такое возможно только в еврейских газетах. Этакий злобный типчик. Меня представили ему, и тут я высказала все, что об этом думаю. Он стал извиняться, льстить и вертеться, как карась на сковородке. Мне кажется, это хорошая пьеса. Беда в том, что ты не знаешь сцены. В Америке есть люди, которых называют «play-makers». Сами они не могут написать ни строчки, но зато как-то они умеют так перестроить пьесу, что она сразу годится для сцены. Короче — мы хотим купить пьесу и попытаться поставить ее в Америке.
— Купить это? Мистер Дрейман уже дал мне семьсот или восемьсот долларов. Пьеса его, если он так хочет. Ужасно, что я не могу вернуть ему эти деньги, но уж во всяком случае он с пьесой может делать все, что ему за благорассудится.
— Ну, так и знала, что ты не бизнесмен. Вот что еще хочу тебе сказать. Сэм просто перегружен деньгами. В Америке начинается новый период «просперити», и, не шевельнув и пальцем, Сэм приобретает состояние. Если ему хочется заплатить тебе, возьми деньги. Он обещает оставить мне хорошее наследство, но по закону часть он должен оставить этой Ксантиппе, его жене, часть, вероятно, детям, хотя они ненавидят его и презирают. Я, с моим-то "счастьем", скорее всего не получу ничего. Если он хочет что-то сделать для тебя, не вижу причин отказываться. Ты не сможешь писать, если останешься там, где живешь сейчас. Я заглянула в твою каморку. Это конура, а не комната. Там задохнуться можно. Зачем все это? Если хочешь покончить с собой, такая смерть уж слишком отвратительна. Вот и ресторан.
Бетти попыталась было раскрыть кошелек, но у меня деньги уже были приготовлены, и я расплатился. Бетти испепелила меня взглядом.
— Что это с тобой? Хочешь финансировать Сэма Дреймана?
— Просто больше не хочу ничего брать у него.
— Ну, хорошо. Каждый сходит с ума по-своему. Толпы нищих евреев бегают за ним, а ты хочешь содержать его. Идем же, сумасшедший ты человек. Один Бог знает, как долго я тут не была. Я опасалась, может, еще не открыто? В Нью-Йорке есть рестораны, которые открываются не раньше полудня. А теперь можешь поцеловать меня. Ведь мы никогда не сможем стать совсем чужими.
К нам подлетел метрдотель и отвел нам столик в нише, где обычно располагались Сэм и Бетти, когда бывали здесь. Он рассыпался в сожалениях, что ни Сэма, ни Бетти здесь давно не видно.
Несмотря на ранний час, за столиком уже ели мясо и рыбу, пили пиво. Бетти заказала себе кофе с пирожным, а мне — яичницу, кофе и булочки. Кельнер посмотрел на нас укоризненно за то, что мы заказали поздний завтрак вместо раннего обеда. Из-за других столиков посматривали с интересом. Бетти выглядела слишком уж элегантно рядом со мной. Говорила она без остановки:
— Сколько мы не видались? Кажется, будто целую вечность. Сэм хочет, чтобы я вернулась в Америку, но я, несмотря на все мои передряги и неприятности, просто влюблена в Варшаву. Что мне делать в Америке? В Нью-Йорке известно все, что происходит на белом свете. В Союзе на верняка знают о моем провале, и акции мои стоят низко, как никогда. Они там сидят в Кафе-Рояль и делают из мухи слона. А что им остается, кроме сплетен? У некоторых кое-что осталось от лучших времен. А у кого ничего нет, тем помогает правительство. Летом несколько недель подряд им удается играть в Катскилз Маунтэнз.
В Америке теперь, если кто не хочет, может не работать. Вот они и пьют кофе, болтают. Или в карты играют. А без карт и сплетен они подохли бы с тоски. Моя беда, что я не умею в карты играть. Пытался было Сэм научить меня, но я не могу запомнить даже названия мастей. А из упрямства не хочу и учиться. Цуцик, я дошла до точки. Это моя последняя игра. Мне ничего не остается, кроме самоубийства.
— И тебе тоже?
— А кому еще? Уж не тебе ли? А если так, зачем жениться на Шоше? Чтобы оставить ее вдовой?
— Я возьму ее с собой.
— Вот так так! Ведь ты же бодр, здоров и безумно влюблен. Как говорят, "мешугинер". Я же пробовала играть год за годом, и каждый раз — провал. Да и к тому же я старше. Но почему ты в таком состоянии? Ты — писатель-романист, а не драматург. В театре ты еще новичок, «гринго», и не без таланта, я полагаю. О, вот мое пирожное и твоя яичница. Интересно, зачем приговоренные к электрическому стулу заботятся о последней трапезе? Зачем заказывают бифштекс? Сладкое? Зачем заботится о еде человек, который через час умрет? Видно, жизнь и смерть никак не связаны. Ты, может, решил завтра умереть, но сегодня тебе хочется вкусно поесть и лечь в теплую постель. Какие же у тебя планы?
— В сущности, как-нибудь пережить всю эту неразбериху.
— Господи Боже, когда я плыла на пароходе в Европу, могла ли я подозревать, что у кого-нибудь из-за моих глупых амбиций могут быть такие неприятности.
— Бетти, это не твоя вина.
— Тогда чья же?
— О, все вместе. Евреи Польши обречены. Когда я заговорил об этом в клубе, на меня на бросились. Они позволяют себе быть оптимистами, и это невероятная глупость, ибо я убеж ден, что всех уничтожат. Сами поляки хотят избавиться от нас. Они воспринимают евреев как нацию в нации, как чужеродное и злокачественное образование. Им просто недостает решимости покончить с нами, но они не про льют ни слезинки, если Гитлер сделает это за них. Сталин и не подумает защищать нас. С тех пор как существует троцкистская оппозиция, коммунисты стали нашими злейшими врагами. В России называют его "Иудушка Троцкий". Но ведь это же факт, что почти все троцкисты — евреи. Дайте только еврею революцию, он потребует у вас перманентную революцию. Дайте ему Мессию, ему понадобится другой Мессия, Что же до Палестины, — мир не хочет, чтобы у нас было свое государство. Горькая истина состоит в том, что многие евреи больше не хотят быть евреями. Но для тотальной ассимиляции слишком поздно. Кто-нибудь да выиграет с того, что грядущая война нас уничтожит.
— Может, демократии выиграют.
— Демократии совершают самоубийство.
— Твой кофе стынет. Если ты еще не окончательно решил взвалить себе на плечи эту глупенькую Шошу, легко можно очутиться в Америке. Там евреи еще кое-как перебивают ся. Я могу вернуться, но одна мысль об этом приводит меня в трепет. Сэм не в состоянии остаться дома хотя бы на один вечер. Ему всегда надо куда-нибудь идти — обычно в Кафе-Рояль. Там он встречается с писателями, которых подкармливает, и с актрисами, с которыми флиртовал когда-то. Это единственное место, где он хоть что-то собой представляет. Забав но, но есть лишь один уголок в целом свете — третьеразрядный маленький ресторанчик, где он — дома. Там он ест «блинцы», несмотря на запреты врачей. Выпивает по двадцать чашек кофе каждый день. Курит сигары, зная, что для него это яд. И требует, чтобы я шла с ним. А для меня Кафе — осиное гнездо. Они все и раньше меня ненавидели, а теперь, когда я с Сэмом, живьем готовы проглотить. Сэм водит меня в еврейский театр по меньшей мере два раза в неделю, а театр, по-моему, — хуже некуда. Сидеть там и слушать их избитые шутки, смотреть, как шестидесятилетняя Ента играет юную девушку, — это прямо физическая мука. Печально, но это правда: на земле нет ни одного такого места, где бы я была дома.
— Да, мы составили бы хорошую парочку.
— Могли бы, но ты этого не хочешь. О чем ты разговариваешь с Шошей целыми днями?
— Я мало разговариваю.
— Что же это, акт мазохизма?
— Нет, Бетти, я в самом деле люблю ее.
— Есть вещи, в которые невозможно поверить, если не увидишь собственными глазами: ты и Шоша, я и Сэм Дрейман. Сэм, по крайней мере, утешается среди бывших обожательниц. Цуцик, посмотри-ка, кто здесь!
Подняв голову, я увидел Файтельзона. Он стоял в нескольких шагах от нашего столика, с сигарой во рту, в панаме, сдвинутой на затылок, с тростью, перекинутой через левое плечо. До сих пор я ни разу не видал его с тросточкой. Выглядел он постаревшим и очень переменился. Морис улыбался с обычной своей проницательностью, но казалось, что щеки его ввалились, будто недоставало зубов. Он неторопливо подошел к нам.
— Вот как это бывает, — проговорил он глухим голосом и вынул сигару изо рта. — Теперь, Цуцик, я начинаю верить в ваши тайные силы. — Он положил сигару в пепельницу. — Иду я мимо, и вдруг мне пришло в голову: может быть, здесь Цуцик? Доброе утро, — мисс Слоним. Я настолько поражен, что даже забыл поздороваться. Как поживаете? Приятно увидеть вас снова. Что это я хотел сказать? Да, я сказал себе: "А что ему здесь делать в такую рань? Он бывает тут только с Сэмом Дрейманом, и то не с утра". Вам должно быть совестно, Цуцик. Почему вы прячетесь от друзей? Мы все разыскивали вас: Геймл, Селия и я. Я сам звонил, наверно, раз двадцать, но горничная всегда отвечает: "Нет дома". Вы обиделись? Или у вас есть более близкие друзья в Варшаве?
— Доктор Файтельзон, присядьте с нами, — попросила Бетти. — Почему вы стоите?
— Однако же вы вдвоем забились в уголок, без сомнения, чтобы посекретничать. Но по здороваться-то можно в любом случае.
— Нет у нас секретов. У нас был деловой разговор. И мы уже закончили. Присаживайтесь.
— Я действительно не знаю, что сказать, — начал я, запинаясь.
— А не знаете, так и не говорите. Я за вас скажу. Когда-то вы были маленьким мальчиком и таким останетесь на всю жизнь. Полюбуйтесь-ка на него, — добавил Файтельзон.
— Что это вы вдруг с тросточкой? — спросил я, чтобы переменить разговор.
— О, я украл ее. Один из моих американцев забыл ее у меня. А мои ноги начинают меня подводить. Прогуливаюсь по ровной дороге, и вдруг ноги начинают скользить, будто я на катке или на склоне холма. Что это за болезнь? Я собираюсь проконсультироваться у нашего врача, доктора Липкина, который так же понимает в медицине, как я в литературе. А пока я решил, что трость не повредит. Цуцик, вы так бледны. Что случилось? Вы не больны?
— Он совершенно здоров, но свихнулся, — вмешалась Бетти. — Настоящий маньяк.
5Файтельзон начал было уверять нас, что он уже позавтракал, но когда Бетти заказала для него булочки, омлет и кофе, улыбнулся и сказал:
— Кто прожил в Америке пару лет, тот уже американец. Что бы делал мир без Америки? Живя там, я постоянно ворчал на дядю Сэма — только и говорил о его недостатках. Здесь, в Польше, я тоскую по Америке. Я мог бы вернуться туда с туристской визой. Быть может, мне даже могут дать визу как профессору. Но ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне не найдется университета, который сможет предоставить мне постоянную работу, а преподавать в этих маленьких колледжах где-нибудь на среднем Западе — подохнуть с тоски. Я не книжный червь и не в состоянии целыми днями сидеть за книгами. А тамошние студенты еще более ребячливы, чем наши мальчишки из хедера. Говорят только о футболе. Да и профессора не умнее. Америка — страна детей. Жители Нью-Йорка немногим взрослее. Однажды мы с приятелем были на Кони-Айленде. Вот это, Цуцик, вам надо поглядеть. Город, в котором есть все для игры — стрельба по утятам, посещение музея, где вам покажут девушку с двумя головами, астролог составит для вас гороскоп, а медиум вызовет из небытия душу вашего дедушки. Нет таких мест, где не было бы вульгарности, но там — вульгарность особого рода: дружелюбная, снисходительная, она как будто говорит: "Ты играешь в свои игры, а я буду в свои". Прогуливаясь там и поглощая "горячих собак" — так они называют сосиски, — я неожиданно понял, что вижу будущее человечества, быть может, даже момент, когда придет Мессия. В один прекрасный день люди поймут, что не существует идеи, которую можно назвать истинной — все есть игра: национализм, интернационализм, религия, атеизм, спиритуализм, материализм, даже самоубийство. Вы знаете, Цуцик, я большой поклонник Давида Юма. В моих глазах это единственный философ, который никогда не устареет. Он так же свеж и ясен сегодня, как и в свое время. Кони-Айленд — в полном соответствии с философией Давида Юма. С тех пор как мы ни в чем не уверены, даже в том, что завтра взойдет солнце, игра — суть человеческих усилий, быть может, даже вещь в себе. Бог — игрок, Космос — игровая площадка. Многие годы я искал базис этики и уже потерял надежду найти его. Внезапно все прояснилось. Базис этики — это право человека играть в игру, которую он сам себе выбрал. Я не буду портить ваши игрушки, а вы — мои. Я не оскорбляю чужого божка, и моего не троньте. Нет таких причин, по которым гедонизм, каббала, полигамия, аскетизм, даже смесь эротики с хасидизмом, которую проповедует наш друг Геймл, не могли бы сосуществовать в игре-городе, или игре-мире. Что-то вроде универсального Кони-Айленда, в котором каждый выбирает ту игру, какую желает. Уверен, мисс Слоним, что вы были на Кони-Айленде не один раз.