Иначе жить не стоит - Вера Кетлинская 2 стр.


— Половину отдай Сверчку. Разбросать сегодня ночью. Наши близко… А домой не ходи.

— Почему?

Он второй день мечтал заскочить домой, умыться, поесть хоть чего-нибудь горячего, домашнего.

— Я тебе должна сказать, Кузя. — Она отвернулась от него и твердо выговорила: — Вчера твоего папу… В шахте… Расстреляли и сбросили в ствол…

Несколько минут оба молчали, потом он еле слышно спросил:

— Мама где?

— С мамой — люди, — строго сказала Катерина и положила руку на сжавшиеся плечи. — А тебе нельзя. И ты иди, нехорошо тебе тут задерживаться.

Пакет из ведра уже скользнул под угли. Она помогла вытолкать обратно тачку. Держась за колючие доски, проводила взглядом худенького оборвыша — локти торчат, лопатки торчат, плечи узкие, зябко сведенные. А наклон головы — Вовин, упрямый. И улыбка — Вовина. Только когда-то он теперь улыбнется!


Город еще дымился.

На проспект Красных Шахтеров не пускали: там работали саперы. Машины шли в объезд, по Косому переулку. Переулок всползал на горку, — оттуда, с горки, они впервые увидели разбитый скелет Коксохима, по-прежнему похожего на крейсер, но крейсер, только что вышедший из боя: две его трубы гордо поднимались в чистое, бездымное небо, две другие были снесены или взорваны, торчали коротышки с зазубринами наверху.

Машина покатилась под горку и обогнула шахту. Знакомые терриконы, стоящие рядом и уже давно сросшиеся внизу… Поваленный набок копер… Опрокинутые скипы без колес… Землянка у подножия одного из терриконов, когда-то оставленная Чубаком как музейный экспонат прошлого, — каменной ограды и мемориальной доски уже нет, а в землянке, похоже, кто-то живет.

Трое друзей стояли в кузове и смотрели, смотрели на все, что было знакомо с детства и теперь так горько изменилось, и еще чаще — вперед, туда, где за крышами и деревьями не было видно, но могло вот-вот показаться… Что? Что они увидят там, где когда-то так изящно изгибались трубы, высились башенки скрубберов, белели здания компрессорной и насосной, разбегались от голубой подстанции жилы проводов…

Им еще предстояло все, что выпадало людям, с боями вернувшимся на истерзанную родину: все удары, вся боль, все волнение поисков близких… Но в эти минуты, когда должна была вот-вот показаться навеки милая станция, они думали только о ней.

И они ее увидели.

Они соскочили с машины у закопченной стены с черными проемами на месте окон и зловещей пустотой внутри.

Они вошли на территорию станции через ворота, хотя ворот уже не было и от ограды остались одни обломки. Первое впечатление неузнаваемой перемены было от зелени: акации и клены, которые тут посадили в первый год под лозунгом «Каждый должен посадить пять саженцев!», — эти акации и клены уже сомкнулись кудрявыми кронами.

В конце главной аллеи несколько акаций стояли голые, засохшие, по краю глубокого окопа торчали их обрубленные корни.

На дне окопа лежало два трупа: один лицом вниз, в каске с облупившейся свастикой, другой на боку, соломенные волосы присыпаны землей.

Компрессорной нет, один фундамент. Насосная сохранилась, только угол здания будто вырван клещами. Подстанция — груда камней и покачивающиеся под ними сорванные провода.

Изрытое снарядами поле еще хранило следы прежнего: уцелели бетонные стойки, на которых когда-то лежали трубопроводы, кое-где чернеют выходящие из скважин трубы без головок — головки сняли перед отступлением, так же как компрессоры и аппаратуру.

Трое стояли, сняв фуражки, над этим кладбищем.

— Все начинать сначала… — сказал младший из трех и сурово сжал дрогнувшие губы.

Рука друга легла на его плечо. Голос звучал рассудительно:

— Почему с начала? Не с начала, а с середины. Вернее, с той же точки.

С той же? Как из дальней дали, сквозь тягостное напряжение военной страды пробилось воспоминание об ином, счастливом напряжении труда и нелегких исканиях, когда каждый успех выдвигал новые, еще не решенные задачи, когда было столько догадок, и споров, и опытов, и надежд… Какой желанной и пока недостижимой показалась двум друзьям та самая точка, и как остро захотелось вернуться к ней, чтобы двинуть вперед, и какой отрадой привиделось все, что могло ожидать их на этом возобновленном пути, — и борьба, и осложнения, и новые искания, и труд, труд, труд… Дорваться бы!

Третий, самый старший и по возрасту, и по воинскому званию, и вместе с тем по всей повадке — самый неисправимо штатский, уже по-хозяйски осматривался и прикидывал, с чего начинать.

— Где людей найти, вот вопрос, — сказал он озабоченно. — А камень на камень быстро складывается.

— Слушайте! — вдруг пораженно воскликнул младший, и лицо его осветилось чистой радостью.

Повиснув над этим горьким полем и трепыхая крылышками, в небе торжествующе заливался жаворонок.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НАЧАЛО

1

Они шагали втроем, плечом к плечу, прямо по сочной, еще не успевшей выгореть степи, никуда не спеша, позволяя ветру подталкивать их в спину. Сильный и теплый, он трепал и спутывал их волосы, вздувал рубахи и носился вокруг них, то вскидывая, то пригибая зеленые метелки типчины, раздувая золотистые сквозные шары молочая и совсем расстилая по земле и без того поникшие кисти шалфея. Наиграется вволю, пахнет в лицо горьковатыми запахами полыни и чебреца, а потом сдует с ближнего террикона бурую донецкую пыль, смешанную с черной угольной, понесет ее облаком над степью да и уронит на кусты ежевики по краям балки, на серебристые хвосты цветущего ковыля. Затихнет, даст услышать смягченный расстоянием грохот угля, ссыпаемого в бункера, разноголосую перекличку маневровых паровозов и трезвон бегущего под уклон трамвая, поколышет дымную пелену над заводами и станцией — и вдруг бросит в степное раздолье кисловатый запашок угля.

Друзья шагали размашисто, дышали во всю грудь и говорили во весь голос. Поговорят, необременительно помолчат — и снова кто-нибудь из трех выскажет мелькнувшую мысль; подхватят ее — хорошо, не подхватят — тоже не беда. Только одного они не касались: официального извещения со штампом Академии наук, полученного Сашей Мордвиновым, хотя именно это извещение, сулящее разлуку, оторвало их сегодня от субботних дел.

— А что, если так идти и идти, не сворачивая? Через балки, через речки, через города — напрямки. За сколько дней мы бы до Москвы дошли?

Так спросил Палька Светов, самый молодой из трех, — черноглазый, с юношески гладкими щеками и решительно выдвинутым подбородком.

— Отсюда напрямик не Москва, а Харьков, — сказал Саша Мордвинов и остановился, чтобы ориентироваться по низкому закатному солнцу.

Он был высок, тонок, загорелое лицо казалось светлым оттого, что глаза очень светлые, мягко-серые, а волосы белесые. Прищурясь, он оглядел горизонт, взрезанный тут и там крутыми холмами терриконов, похожими на вулканы, но вулканы, все как один, с вершинами набекрень; раскинул руки, определяя направление, и не без педантизма уточнил:

— Так — север, так — запад. Конечно, Харьков.

Некоторое время они спорили, как идти на Харьков, а как — на Москву, спорили так, будто им вот сейчас предстояло идти туда.

— Поезд довезет, была бы причина ехать, — лениво подал голос Липатов и замолк.

Добрая, хитроватая улыбка еще долго не сходила с его лица — то дрогнет на губах, то подчеркнет первые морщинки возле глубоко посаженных голубеньких глаз. Низкорослый, костистый, с прочно подведенными углем ресницами, он был самым старшим из трех — скоро тридцать. Вместе с друзьями он остановился и вместе с друзьями, равняя шаг, пошел дальше, но думал свою думу. Когда он прислушался, друзья обсуждали, помогает ли альпинизм вырабатывать характер.

— Характер — это воля плюс выдержка и упорство, — говорил Саша.

— Чего стоят упорство и воля, если они просто так, без всякой пользы! — горячился Палька. — Плевал я на характер, если он не устремлен на настоящее дело!

— Чем плевать, лучше тренировать характер, — улыбнулся Саша. — В том числе и выдержку.

— На что он намекает, Палька, ты не знаешь? — поддразнивал Липатов.

— Не знаю, — буркнул Палька и ожесточенно двинул ногой круглый кустик синеголовника, но кустик устоял, не надломился, и Палька виновато поправил его носком ботинка. — Я знаю, что и чувство коллектива, и эта ваша выдержка вырабатываются в деле! На чем-то большом! Когда — умереть, но добиться!

Он склонил голову так, что уперся подбородком в грудь, и сказал с тоской:

— Хочу такого. А где оно? Китаевские «битум-альфа», «битум-бета»… сколько можно!

Саша глядел огорченно, понимая, почему Палька томится сегодня, почему такой невыносимой показалась методическая возня с навесками угля, которую навязал ему Китаев для своей нескончаемой работы о природе спекаемости углей… Конечно, вышло обидно. Вместе, втроем, кончали Донецкий институт угля. Ну, Липатов — горняк, он и не претендовал ни на что другое. А они с Палькой решили — в науку! Радовались, что их оставили при кафедре. И вдруг одного из двух, Сашу, выдвинули в аспирантуру лучшего в стране столичного института. Работать под руководством академика Лахтина! Еще месяц назад он и мечтать об этом не смел.

— Это же только зачин, — сказал Саша, — за химией будущее. Осмотришься — нащупаешь самое интересное. А в отпуск приедешь ко мне, сходим в академию…

Он хотел самого доброго: ввести Пальку в круг новейших проблем, поискать для него перспективную тему — уж там-то, у Лахтина, сконцентрировано все главнейшее, что есть и будет… Но Палька с мальчишеской нетерпимостью отверг будущую помощь.

— Ну да, в отпуск! Хвостиком ходить! Я не в отпуск… Если я захочу, так я!..

Он сам не знал что. И не зависть томила его, хотя именно бумажка из Академии наук растревожила его сегодня. Успех Саши открыл ему, что возможностей много и кафедра Китаева — лишь ступенька к настоящему увлекательному делу, надо только понять — какому, и перешагнуть. Только бы ухватить, а там он своего добьется! Недаром же его в двадцать два года оставили аспирантом при кафедре, и Китаев скрепя сердце сказал, что Павел Светов — «многообещающий, способнейший юноша, хотя упрям, заносчив и неуравновешен…»

Палька гордился второй частью характеристики не меньше, чем первой. Виноват ли он, что старик хочет покоя, а он не хочет просиживать брюки за пустяковыми лабораторными анализами истолченного в пыль угля — только для того, чтобы установить природу спекаемости, когда уж если заниматься этим, то так, чтобы поднять производительность коксовых печей, чтобы перевернуть дыбом весь Коксохим!

Год назад Палька и подумать не мог, что его незадачливый приятель Федька, вынужденный уйти из школы в шахту, станет знатным забойщиком, чуть ли не наравне со Стахановым, а теперь Федька руководит на своем участке школой стахановского труда, и в газете пишут: «Федор Никитич Коренков сказал…» Ближайший сосед, Остапенко, ездил на совещание в Кремль и запросто беседовал с Орджоникидзе и Сталиным. Липатушка со старым Кузьменко борются за сплошь стахановский участок. Серега Маркуша — вместе кончали институт — пошел на Коксохим сменным инженером, рабочие поначалу вышучивали его, а теперь, говорят, какой-то новый метод придумал…

Палька не мог высказать всего, что бродило в нем, и сам почувствовал, что ответил заносчиво, нелепо. Саша поморщился и промолчал, Липатов начал подзуживать:

— Еще бы! Если ты захочешь, ты и в Кремль попадешь! Только намекни, самолет пришлют! Почетный караул выставят!

— Не дразни его, Липатушка, взорвется.

— А почему не попасть? — продолжал ерепениться Палька. — Ты что ж думаешь, я буду всю жизнь у Китаева в подсобниках корпеть? Слушать его поучения? — Он согнулся, вытянул шею и проскрипел старческим монотонным голосом: — «Научное знание, мой юный друг, слагается из мельчайших частных выводов, и ваш кропотливый, незаметный труд в конечном счете…» Да ну его к черту!

— Какие уж там частные выводы, ты всю химию враз перевернешь!

— Брось, Липатушка, ведь взорвется.

Палька ринулся на Липатова и дал ему хорошего тумака, потом наскочил и на Сашу. Некоторое время они боролись, стараясь повалить друг друга, затем отдышались, подставляя под ветер распаленные лица, и зашагали дальше довольные — никто никого не повалил. Но оттого, что им было так легко вместе, каждый по-своему ощутил: неразлучной троице — конец.

Саша подумал: что ж поделаешь, одно находишь, другое теряешь.

Палька подумал: нас объединял Саша. Саша был главным. А как же теперь? Три минус один не всегда два.

Липатов с горечью прикидывал, что без Саши будет совсем скучно, если Аннушка не приедет. А где она? Ждешь, ждешь…

Не принято было у них говорить о чувствах, Липатов сам не заметил, как у него сорвалось с языка:

— Эх, и жалко же терять тебя, Сашко! И рад за тебя, и жалко. Дружбы нашей.

Палька даже отвернулся: ну зачем он так?

Липатов смутился и от смущения продолжал другим, дурашливым тоном:

— Женишься — раз, в Москву укатишь — два.

Ну что ты ерунду городишь? Москва близко.

— И жена близко, да вроде проволочного заграждения.

— Чудак, ты ведь сам женатый.

— Ну, я!..

— Он холостой женатый, — сказал Палька. — Муж-заочник!

Липатов уныло усмехнулся. То, что казалось Пальке забавным, было для него хоть и привычно, но трудно. Он женился очень молодым, это была первая комсомольская свадьба в поселке, молодые торжественно поклялись ни в чем не стеснять свободу друг друга; но вышло так, что этим воспользовалась только Аннушка: поехала учиться, затем вечно пропадала в экспедициях то на севере, то на юге, возвращалась домой измотанная, с запавшими щеками, в истрепанных ботинках. Липатов волновался о ее здоровье, каждый раз откармливал ее и выхаживал, он никак не мог представить себе, как она живет одна среди чужих мужчин, ходит пешком по горам, ночует у костров, мокнет под дождем и носит на спине мешок с пробами пород… «Я же не одна, с товарищами», — объясняла она, и тогда он томительно ревновал ее к этим неизвестным товарищам. Их восьмилетняя дочь воспитывалась в Ростове у тетки — считалось, что тетка опытный педагог и сумеет дать Иришке хорошее воспитание; правда, Липатов замечал, что во время своих приездов домой Иришка лихо ругается во дворе с мальчишками, удивляя их ростовским шиком выражений, витиеватых и обидных, — но что поделаешь, если мать — редкий гость дома! Отдохнув и пополнев, Аннушка опять уезжала в какие-то неведомые места — на карте таких названий не найдешь. Липатов писал письма как на тот свет. Ответы приходили через месяц, а то и через два, иногда и сама Аннушка уже была дома и сидела напротив него в домашнем халатике, так что рассказы о скитаниях и приключениях казались особенно невероятными.

В это лето Аннушка работала с экспедицией поблизости, в Донбассе, изучая что-то связанное с грунтовыми водами; Липатов отказался от путевки на Кавказ, надеясь, что Аннушка будет приезжать домой по субботам, но она все не приезжала, и адрес у нее был невнятный: до востребования, почтовый ящик.

— Мой случай особый, — со вздохом сказал Липатов. — А вообще-то известно: женишься — переменишься.

— Ты Любу, кажется, знаешь, — обиженно возразил Саша.

Да, они с детства знали Любу и все-таки ревновали…

— Так ведь я и то знаю, что у хорошей жинки муж по ниточке ходит и по сторонам не глядит.

— Неумно.

— Брось, Липатушка, женихи — народ нервный! — начал поддразнивать Палька.

Сашка сказал строго:

— Хватит! Переменили пластинку!

И в его голосе прозвучала знакомая друзьям категоричность, с которой нельзя было не считаться.

Не тяготясь молчанием, каждый из трех продолжал мысленно кружить вокруг этой интересной темы.

Саша думал: какой вздор! С Любой просто не может быть ничего подобного, у нас совсем не те отношения…

Палька думал: в данном случае скорее Люба будет по ниточке ходить, но на кой черт так рано жениться? Нет, я такой хомут не надену, дудки!..

А Липатов посмеивался про себя: что они оба понимают? Женишься — думаешь одно, а получается другое. У нас с Аннушкой никто по ниточке не ходит… а разве это семья? Вот и реши, как лучше!

Они подходили к Дубовой балке, где еще устояло несколько старых дубов из большой, некогда шумевшей тут рощи. Старики рассказывали, что в первые же годы, когда бельгийцы построили шахту, они вырубили рощу для крепи. Уцелевшие дубы теперь начали сохнуть — над их разлапистой листвой торчали сухие, голые ветви.

Липатов замурлыкал себе под нос:

Как заду-у-у-умал сын жени-и-ить-ся,
Дозволенья стал просить…

Песня была унылая, и, хотя припев у нее был «Веселый да разговор!», веселого в ней ничего не было, песня кончалась смертью. Но тягучее мурлыканье Липатушки заглушил счастливый голос Саши, за Сашей звучным тенорком вступил и Палька:

Отец сы-ы-ыну не пове-е-рил.
Что на свете есть любовь…
            Веселый да разговор!

Песня смолкла вдруг, на полуслове.

На той стороне балки появилась женщина.

Она была еще далеко, но в лучах заходящего солнца ее высокая фигура в белом платье казалась искрящейся и очень стройной. Шла она вольным шагом человека, наслаждающегося и ходьбой, и солнцем, и ветром.

— Чья такая?

— Вроде не наша.

— Ин-тер-ресно.

Незнакомка увидела их, настороженно замедлила шаг, потом смело сбежала по спуску, перескочила через убогий ручеек, струившийся по дну оврага, и начала подниматься по склону.

Все трое с молодой непосредственностью уставились на нее. Лицо свежее, по-северному не тронутое загаром. Волосы рыжие или кажутся такими в закатном освещении.

Никто не успел разглядеть ее толком. Она прошла мимо и тоже оглядела их независимо, с легким любопытством.

Не сговариваясь, друзья повернули вслед за нею к поселку. Теперь низкое солнце светило им в глаза, а женщина двигалась перед ними четким силуэтом, окаймленным золотой полоской.

Назад Дальше