Человек Номоса - Генри Олди 14 стр.


…назад!

На миг, на минуту — назад!

— Надо просто очень любить этот лук…

И, явившись из пустоты — позже, не поверив очевидному, скажут, что я принес его с собой, — возникает лук, подаренный дедом-Автоликом своему сумасшедшему внуку.

— Надо очень… очень любить…

И натянутая единым движением тетива отзывается счастливым трепетом.

— Надо очень любить эту стрелу… эти секиры… надо любить их целиком, от лезвий до колец!..

И кольца критских лабрисс уставились на пришельца не дюжиной — нет! единым! общим глазом!

— Надо очень любить своего отца… свою мать… надо любить этот остров, груду камня, затерянную в море…

Тетива, застонав в экстазе, двинулась назад.

— …любить свою сестру, радуясь ее счастью… любить ее будущего мужа… и тогда все случится легко и просто ибо лук и жизнь — одно!..

Стрела ушла в полет.

В единственно возможный полет — насквозь.

Через двенадцать секирных колец.

* * *

Я подошел к Навплию с Паламедом, зная: мои спутники идут сзади, отставая всего на шаг.

Коротко склонил голову:

— Богоравные… Мы ведь скоро станем родичами! Близкими родичами! Простите! — мне, наследнику бедной итакийской басилевии, нечего подарить вам на память из дорогих вещей. Да и можно ли удивить вас, богоравные, чем-либо ценным? Я делаю то, что в моих силах: посвящаю вам свой сегодняшний выстрел. А свою стрелу я посвящаю Стрелку-Олимпийцу, нарекая ее Стрелой Эглета, невидимо и неотвратимо поражающей цель! И еще…

Тишина.

Рядом, вокруг, бок о бок.

Возможно, я говорил вовсе не так гладко — сейчас, по возвращении, я даже уверен в этом. Но какая разница?

— И еще. Возьмите, как дар, этот совет юнца, пропахшего козами: никогда не верьте ложным маякам. Иначе есть риск разбиться о камни, предоставив другим подбирать добычу. Даже если ты — исконный[34]. А я ведь желаю вам только счастья, богоравные родичи мои…

И почувствовал: треск бытия, треск моего личного Номоса, отдалился. Затих. Исчез до поры.

Значит, я все сделал правильно.


…Их глаза.

Глаза басилея Навплия и его сына Паламеда.

Они глядели на меня секирными кольцами, сливаясь в один, широко распахнутый, потрясенный увиденным глаз.

Словно ожидали стрелы.

ЭПОД

ИТАКА Западный склон горы Этос; дворцовая терраса (Сфрагида)

— Вздымает море
Валы-громады,
Любая — чудо,
Любая — воин…

Встав, я прошелся по террасе. Постоял у перил, невидящими глазами уставясь перед собой. На этот раз возвращаться было легче. Легче — и трудней. Одновременно. Так бывает.

Мурлыча старый гимн кормчих, я смотрел перед собой, постепенно обретая способность видеть. Зеленая звезда — моя подружка! — зацепилась за край утеса, ободравшись в кровь. Я сочувствую тебе, звезда. Я не вижу снаружи ничего, кроме тебя, звезда. Зато внутри…


…в тот день, прямо среди помолвки, меня постригли во взрослые. Под буйные крики одобрения басилей Навплий — сын Посейдона и отец Паламеда! Навплий, ты велик!.. — собственноручно совершил обряд пострижения, по просьбе моего отца.

Навплий, ты велик! я благодарен тебе, я люблю тебя, Навплий!

Почему дрожали твои руки, басилей?!

Тогда я не знал, что минутой раньше заслонил собой отца. Я, Одиссей, закрыл Лаэрта-Садовника, как щит закрывает тело от копейного жала. Слабоумный наследник всегда пребывает в безопасности, ибо его право наследования — дым, мираж, обман чувств! Ему даже позволят доживать свой век в сытости, играя с козами в войну — если, тем или иным путем, будет устранен благоразумный родитель бедного дурачка, дабы открыть дорогу трижды благоразумным родичам.

Особенно когда родитель обладает более ценным имуществом для передачи, нежели затерянная в глуши Итака.

Папа, я же не знал, отчего на самом деле трещит скорлупа моего Номоса! я же не знал, что ты — такая же неотъемлемая часть Вселенной по имени «Одиссей, сын Лаэрта», как и я сам!..

Папа, я люблю тебя.

Постриженный во взрослые, я стоял в буре восторгов, а ты, Лаэрт, улыбаясь счастливо и чуть-чуть смущенно, стоял рядом и немного позади.

Да, в день пострижения я был… нет, я стал твоим щитом.

Тем, кто принимает первый удар.

Принимает, не понимая — зато мама поняла все сразу и бесповоротно; Антиклея плакала, не стыдясь слез. «От счастья! — шептались рабыни, и эхо металось между людьми. — От счастья! Такого сына…» Мама, не плачь. Не надо. Ни в прошлом, ни сейчас.

Мама, я вернусь.

Ты же знаешь, я никогда не обманывал тебя; я почти совсем не умею лгать, мама, не дотянувшись в искусстве честности до Далеко Разящего лишь на пол-локтя; вместо лжи я просто говорю не всю правду, но сейчас я говорю ее всю.

Я вернусь.

— …Лазурноруки,
Пеннокудрявы,
Драконьи шлемы,
Тритоньи гребни…

И от кораблей, словно в ответ мне, донеслось под бряцанье старенькой кифары:

— Муза, воспой Одиссея, бессмертным подобного мужа!
Голени, бедра и руки его преисполнены силы,
Шея его жиловата, он мышцами крепок; годами
Вовсе не стар. Ни в каком не безопытен мужеском бое…

Одобрительный гомон заглушил песнь. Они там собирались убивать по тысяче врагов в день, и героям для полного счастья требовался истинный вождь, гроза троянцев — аэд прекрасно понимал чаяния пьяных героев.

Спуститься, что ли, вниз?

Выпить с парнями вина, а потом засунуть руку по локоть в луженую глотку аэда и вырвать его раздвоенный язык? с корнем?! бросить собакам?!

Вместо этого я зажмурился.

Крепко-крепко.


…Постриженный во взрослые, я стоял в буре восторгов, а ты, Лаэрт, улыбался счастливо и чуть-чуть смущенно.

Позже ты спросил у меня: «Что это за намек про лживые маяки?»

Я отговорился пустяками. Даже тринадцатилетнему подростку стало ясно: ты ничего не знал о былой «Стреле Эглета», утонувшей в пучине прошлого, и о предпримчивом молодом человеке. Ты был младше Навплия, Если договориться с мойрами-Пряхами и отмотать четверть века, — а я уже научился возвращаться туда, где не был! — ты обернешься едва ли не сверстником сына, на грани пострижения.

Откуда тебе было знать?

На миг я ощутил себя мудрым и многоопытным, хотя несколько лет мне было стыдно за этот миг. Пак знал о лживых маяках во сто крат больше любого знатока: таким способом берегового пиратства промышляли многие, собирая на камнях растерзанную добычу. «Стрела Эглета» не являлась исключением, но тайная, коварная злость крылась в другом: предприимчивый молодой человек никогда не работал дважды на одном и том же месте, мгновенно исчезая после грабежа.

А месть пострадавших, если кто-то чудом выжили их родичей, чье горе требовало выхода… Месть обрушивалась на местных жителей — ведь их и только их обвиняли в случившемся.

Этого я тогда не понял.

Папа, я прошу у тебя прощения за гордыню.

— Вздымает море
Валы-громады,
Любая — диво,
Любая — дева…

Зеленая звезда, у тебя я тоже прошу прощения.

Без причины, про запас.

Паламед-эвбеец, прости и ты — тебе пришлось смириться с гулящей женой без надежды на будущий барыш. Впрочем, здесь я не прав — надежды умирают последними, а ты надеешься по сей день.

Я люблю тебя, Паламед, мой обаятельный шурин, приложивший все старания, дабы я смог получить свою долю военной славы; я люблю тебя, потому что не умею иначе.

— И, горсть жемчужин
Пересыпая,
У нереиды
В глазах — томленье…

Я вернусь.

Я уже, я сейчас… только дух переведу…

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

ХОЧУ БЫТЬ ЭПИГОНОМ!

…В восьмой песне «Одиссеи» мы читаем, что боги создают злоключения, дабы будущим поколениям было о чем петь…

X. Л. Борхес

СТРОФА-I

МАЛЬЧИШКИ ИДУТ НА ФИВЫ

Папа хохотал как резаный.

Одиссей еще подумал, что ошибся — это орут как резаные, а хохочут как-то иначе. Впрочем, тонкости сочетания слов пусть больше интересуют аэдов, им за это платят. Ибо история, приведшая басилея Лаэрта в бурный восторг, даже в кратком изложении была прелестна.

Вечным Сизифом взойдя на перевал и покатившись вниз, к зиме, нынешняя осень явила препаскудный норов. Ежедневно до полудня над Итакой висел сплошной туман, состоявший, казалось, из мелких капелек божьего наказания; небо сочилось гнилым соком, будто червивый плод, забытый на ветке; население оглушительно чихало, шмыгая красными носами, и руно овец свалялось неопрятными колтунами, странным образом напоминая о проказе.

Дрянь, не осень.

Тут и случилась история, о которой упоминалось раньше. В ожидании гиблого безделья зимы семеро охломонов[35] с близлежащего островка Дулихия решили подзаработать. Снарядив лодки и подвесив к поясам кривые ножи, они отплыли на ночь глядя, в надежде к рассвету достичь побережья Акарнании. Но, заблудившимся в тумане, вместо обильной дарами Акарнании им суждено было высадиться на берегу соседки-Итаки — где великолепная семерка и принялась, взойдя по склону, споро резать ножами подвернувшееся им стадо свиней.

Пока вкупе со стадом им в тумане не подвернулись и пастухи.

Справедливость была восстановлена, кулаки разбиты в кровь, кривые ножи радостно поменяли владельцев, после чего между ревнителями итакийского свинства и налетчиками, отдыхавшими в жидкой, пахнущей навозом грязи, состоялся разговор примерно следующего содержания:

— Вы кто?

— М-м-м-м…

— Ты мне зубами не плюйся, охвостье драное! Внятно отвечай!

— Мы… мы п-пираты…

— Это вы — пираты?!

— М-м-мы… А в-в-вы сами к-кто?

— Мы свинопасы.

— Это в-вы — свинопасы?!


Да, папа смеялся. А вместе с ним смеялся и Одиссей, радуясь, что папе не пришло в голову обратить внимание на кулаки наследника. Ободранные костяшки — это, конечно, пустяки, но все-таки негоже… да еще постриженному во взрослые… мог бы и подождать, пока свинопасы сами разберутся… нет, кинулся первым… вон, на скуле синяк!..

Все папины доводы, буде Лаэрт собрался бы заняться-таки воспитанием сына, Одиссей знал заранее.

* * *

Ниже по лестнице, ведущей на северную террасу, зашлепали сандалии. Много сандалий. И, под дружное кряхтенье, взорам явились носилки с восседавшим на них далматом Алкимом. В сырую погоду больная нога Алкима ныла пуще капризного дитяти, принуждая хозяина либо безвылазно сидеть дома, либо путешествовать на чужих плечах.

— Радуйся, мой басилей! Воистину радуйся, ибо наши расчеты оказались верны!

Одиссей навострил уши.

— Фивы?! когда?! — Лаэрт мигом забыл о свинопасах и пиратах-растеряхах; глаза басилея сверкнули острым, коварным огоньком.

Одиссей редко видел отца таким и очень любил эти редкие минуты. Забывалось, что на земле есть люди, зовущие отцами Геракла, Тезея-Афинянина или, на худой конец, мятежного лапифа Пейрифоя.

Сыновья истинных героев.

Папа, ты прости меня, ладно?

— Фивы, мой басилей. Мальчишки идут на Фивы. Эпигоны[36], сыновья Семерых. В Форкинской гавани причалил кормчий Фриних, а его вести — самые верные. Кому как не тебе, мой басилей, знать это…

Дамат Алким заругался, требуя от носильщиков, чтобы те сгрузили носилки у перил; на миг воцарилась суматоха — носилки сгружались, из покоев уже тащили любимую Алкимову скамью со спинкой, басилей Лаэрт нервно расхаживал из конца в конец террасы, а Одиссей стоял, бледный, и мечтал об одном.

Чтобы о нем забыли.

Чтобы — взрослого! постриженного! — не выгнали.

Чтобы еще раз дали услышать потрясающую, сногсшибательную, грандиозную новость, которая верна, ибо вести кормчего Фриниха — самые верные.

Мальчишки идут на Фивы.

Боги! добрые, милостивые боги! — мальчишки…

О нем вспомнили. Но, по всей видимости, боги вняли мольбам: папа и дядя Алким одновременно уставились на рыжего, улыбнулись… Не сговариваясь, кивнули:

— Ишь, вытянулся! звенит! — это папа. — Тоже, небось, Фивы брать хочешь? да, сынок?

— Ему неинтересно, — а это дядя Алким. — Он уже брал. Два раза. Правда, Одиссей?

Впервые в жизни захотелось ударить калеку.

Нахлынуло; прошло. Я же люблю тебя, хитроумный дамат, — зачем ты так?..

Сразу прояснилось главное: папа отнюдь не намерен собирать армию и плыть на Большую Землю, дабы поучаствовать в очередном и, похоже, последнем взятии Семивратных Фив. Папу интересует что-то другое, и дядю Алкима интересует что-то другое.

Что?

А, какая разница, если все равно… а мальчишки идут на Фивы!.. гребни шлемов, бронза и медь, дождь плещет водяными крыльями, подражая Нике-Победе…

— Какие мальчишки, дядя Алким?

— Ну ты даешь, наследник! — Алким сморщился: видать, доняла боль в ноге. — Слушаешь, а не слышишь. Сказано же: эпигоны, сыновья Семерых. Отцы десять лет назад под фиванскими стенами головы сложили…

Разом вспомнилось детское: ого-го, и на стенку.


…братья Алкмеон и Амфилох, сыновья Амфиарая-Вещего; лавагет Эгиалей, сын Адраста-Счастливчика[37]; Диомед, сын Тидея-Нечестивца; Промах-тиринфец, сын Партенопея, кому родителем доводился сам неистовый бог войны, Арей-Эниалий[38]; Сфенел, сын Капанея-Исполина; Ферсандр, сын Полиника, из рода фиванских басилеев; Эвриал, сын Менестея; Полидор, сын лернейского Гиппомедонта-лошадника…

Имена, имена… гребни шлемов, бронза и медь… сладкий звон славы…


— …теперь детишки подросли, славы родительской взыскуют. Заправилой у них Диомед Тидид, из Аргоса. Семнадцать лет парню, шило в заднице… остальные едва ли не младше будут. Мне верные люди доносили: Диомед от рождения бешеный, припадочный — отцова кровь, порченая…

При этих словах дядя Алким ненароком глянул на Лаэрта, будто опасаясь обидеть. Нет, пронесло. По-прежнему улыбается итакийский басилей:

— Бешеный, говоришь?

— Да, мой басилей. В драке неистов, себя не помнит. Свидетели рассказывают: хуже Тидея-покойника. Папаша один на полсотни кидался, мозг из вражьего черепа пил; сын в запале на Олимп взбежит. Только другом, сынком Капанея, Тидейского побратима, и спасается: у Капанида рука крепче бронзы, скрутит бешеного — беги, кто успел!

— Двое мальчишек играют в песке. По всему ахейскому Номосу, год за годом, двое мальчишек играют в песке, и один из них — сумасшедший. Символ эпохи, можно сказать. Божий промысел.


…это не папа. Не дядя Алким, дамат-умница.

Это я вдруг сказал.

Вот уж сказал так сказал.


Оба мужчины воззрились на рыжего юношу, словно только что впервые его увидели. Тяжелая, странная тишина повисла над террасой, чтобы разрешиться кашлем далмата Алкима.

— Я полагаю, мой басилей, — откашлявшись, бросил он, — на сей раз Фивы падут. Диомед-то, пока остальные на востоке шороху наводят, засел в дикой Куретии, близ Калидона Этолийского: ест-пьет-гуляет, головы дуракам морочит. Не сегодня-завтра свалится оттуда на Фивы, первым снегом на темечко. Бешеный, а понял: с запада город брать надо, с запада!

«С запада! — откликнулось прошлое, детскими-недетскими играми. — С запада!..»

— Есть у меня, мой басилей, в Аргосе разумный знакомец Эвмел… тоже калека, вроде меня, хоть и сын Адраста-Счастливчика. Воюет, не выходя из дому. Так он писал однажды: «Когда большие умные дяди дают мальчишкам оружие и точно указывают, куда надо идти умирать, — из этого часто выходит толк. Особенно если среди мальчишек попадаются упрямцы…»

«Фивы! падут!» — эхом отдалось в мозгу Одиссея.

— Падут — это ладно, — согласился басилей Лаэрт как будто вопрос падения Фив зависел исключительно от его мнения. — А добычу небось по Коринфскому заливу сплавить захотят? Или обозом, через Истмийскую линию?

— Надо бы, чтоб заливом, — лицо дяди Алкима вспотело, и он промокнул щеки куском ткани. — Очень надо, мой басилей. Обоз ведь по ночам щипать станут. Вот за этим, собственно, я…

И в третий раз посмотрели мужчины на Одиссея. Все здесь взрослые, все постриженные; двоим оставаться, одному уходить.

Отгадайте: кому?

* * *

…я брел наугад, не разбирая дороги. Мальчишки идут на Фивы, а я — наугад. Гребни шлемов, бронза и медь; а я — куда глаза глядят. С запада город брать надо; а я — шаркая по грязи.

По грязи, и так — до самой смерти.

Скорлупа вокруг меня отзывалась привычным треском, словно чуяла: решение уже на пороге. Шаг, другой, третий, и оно будет принято, решение безумное и безудержное; но сейчас в треске крылся незнакомый отзвук. Тогда я не знал: так трещит Номос, когда ему приходит срок расти. Это чревато разрушением, трещинами и гибелью; преодолевая собственные границы, Мироздание обречено пройти через все рубежные страхи и опасности, какие в нем сыщутся; но в пору расширения, оставшись вопреки зову в прежних границах, Номос начинает гнить.

Назад Дальше