Человек Номоса - Генри Олди 5 стр.


— Вот и подозревай дальше, догадливый Алким. А вслух не говори.

Алким молча, понимающе кивнул.

Некоторое время царило молчание, и мальчик старался дышать как можно тише, чтобы не обнаружить своего присутствия. А еще он боялся, что его выдаст бешено колотящееся сердце. Он ничего не понял в папиной Страшной Тайне, но сердцем — тем самым, которое билось пойманным в ладонь птенцом! — чувствовал: сегодня он невольно прикоснулся к запретному.

Насколько запретному — этого рыжий соглядатай даже не подозревал.

— Итака — маленький островок, — вновь заговорил басилей Лаэрт. — Сюда не докатится война. Сюда не доберутся наемники с Большой Земли. Разве что Глубокоуважаемые обратят свой взор на Итаку — но это будет слишком уж много чести для козьего островка. Поверь, Алким: у меня есть некоторые основания так думать. Но если я объявлюсь на Большой Земле, затесавшись в общую бучу…

— Я понял, мой басилей. Я найду способ отклонить приглашение Нелея так, чтобы никого не обидеть. И все последующие приглашения. Ведь они могут исходить не только от врагов?

— Хорошо. Составь мне ответ к вечеру.

— Да, мой басилей.

По тропинке прошелестели шаги. Две пары шагов. Затихли в отдалении. Лишь тогда рыжий мальчишка наконец поднялся на ноги и начал сосредоточенно отряхивать хитон.

Саднил ободранный бок; и стоял поодаль вернувшийся Старик.

* * *

Итака полнилась слухами.

О кораблях, запертых в безопасных гаванях, — купцы, даже бесстрашные сидонцы, просоленные куда круче вяленой скумбрии, не решались вывести груженые суда в море. Говорили: проще отплыть на десяток стадий[11] от берега, вывалить все добро в воду и вернуться обратно. Проще и безопасней. Ибо теперь, при явном попустительстве Владыки Пучин, кроме старых добрых пиратов, умеющих различать своих и чужих, воды кишели военными кораблями, сшибающимися друг с другом, подобно бродячим псам. А в промежутках доблестные мореходы, отупев от безделья, грабили всех, кто попадался под руку, — сдавая добычу за бесценок в тех же безопасных гаванях.

Об оракулах, знамениях и прорицаниях — взаимоисключающих, спорных, опровергающих друг друга. О передравшихся пифиях, скандалах между птицегадателями, без того прославленными дурным нравом; и удивительных, похожих на Зевесову эгиду, пятнах на кишках жертвенного быка в Додоне.

Пятна аукнулись срывом III Истмийских игр.

О походах и битвах, о гибели героев и падении городов. О резне под Писами — местечком, которому пропасть бы без вести во тьме веков, когда б не эта резня! — где силами союзников была наголову разбита армия Геракла (конец света! великий Геракл отступает?!!); о нелепой гибели Ификла Амфитриада, Гераклова брата, от рук чудовищных близнецов-Молионидов.

О… кстати, большинство разговоров начинались именно с этой, самой многозначительной буквы. Кто-нибудь воздевал палец к небу и провозглашал: «О! вы слышали?..» Выяснялось, что не слышали, а если слышали, то не прочь послушать еще раз.

Намекали даже на возможный потоп и указывали точную дату: середина мемактериона[12]. Ну, в крайнем случае, начало посейдония[13].


Тогда я еще далеко не все понимал (да что там «не все»! — ничего не понимал, ничегошеньки!), и далеко не все разговоры доходили до ушей рыжего сорванца — но, если верить маме, ночами я беспричинно плакал и рвался из рук няни.

Мне снились черные крылья. Просто крылья; без их обладателя. С обладателем было бы проще: страх, определившийся формой, названный по имени, перестает быть страхом. Мы гораздо больше боимся ожидания казни, чем собственно казни. Безотчетная тревога и тягостное предчувствие грядущей бури витали во дворце, сгущались, копились по углам облачками мрака; от них спирало дыхание почти реальной духотой.

Но была еще одна сторона происходящего, — и того, что могло произойти, — о которой я-маленький не задумывался. Лишь теперь я начинаю понимать, что время от времени мелькало в глазах отца с матерью, когда они украдкой глядели на меня, думая, будто я не замечаю их взглядов.

Многих семейных сцен я вовсе не слышал, но простор воспоминаний хорош главным: он позволяет возвращаться по своему усмотрению даже в удивительные места, где раньше не довелось побывать — домысливая и представляя недостающее. Как оно было. Как не было. Как могло бы быть. А потом, когда нам окончательно повезет вернуться, мы стоим на малознакомом берегу, озираясь и исподволь начиная верить в собственные домыслы…

Теперь и навсегда это — прошлое.

Самое настоящее прошлое.

Сотворенное нами самими внутри нашего личного Номоса.

Но о Номосах — позже.


…Может быть, этого разговора никогда не было. Возможно, он состоялся, но был не совсем таким, или совсем не таким. Возможно…

Все возможно.

Если ты возвращаешься — возможно все, даже невозможное.

* * *

— …Что скажешь, Антиклея? Я плохо знаю твоих братьев — думаешь, они удержат наследство Волка-Одиночки?

Тихий вопрос итакийского басилея Лаэрта, известного меж людьми под прозвищем Садовник — так его покойный тесть Автолик прозывался Волком-Одиночкой, — вплетается в отдаленный шепот ночного прибоя. Кажется, с женщиной говорит само море, над которым нависли бесчисленные глаза-звезды великана Аргуса.

Вот-вот покатятся под безжалостным серпом.

— Удержат, Лаэрт. Конечно, волчата не чета покойному отцу, они плохо умеют расширять и приобретать… Но доставшуюся им добычу из рук не выпустят. Иногда, хвала Гермию, Сильному Телом, хватка способна заменить предусмотрительность!

Низкий грудной голос Антиклеи сливается с шорохом ветра в листве, и теперь кажется: море спросило, а ветер ответил. -

Ночь.

Море разговаривает с ветром.

Наверное, это очень красиво со стороны. Надо только уметь видеть и уметь слышать.


Надо уметь возвращаться.


— …Это хорошо. Я бы предпочел иметь дело с ними, а не с посторонними людьми. Как-никак родичи… Многим сейчас снится новый передел Ойкумены, тайный и явный. Еще в Калидоне, в позапрошлом году, когда я увидел, как боевые друзья готовы вцепиться друг другу в глотки из-за шкуры вонючего вепря!.. Поколение обреченных, Антиклея. Поколение обреченных… Они ведь не просто режут друг друга, вспарывают чрево сестрам, травят детей и отцов — навалившись плечом, они пытаются сдвинуть камни старых границ. Любой ценой. Сдвинуть. Перекроить. Сдвинут, не сдвинут — при любом раскладе им самим не найдется места в новых рубежах. А Глубокоуважаемые смотрят сверху, не понимая, что глядятся в зеркало. Или понимая — что еще опаснее. Но если ты уверена в своих братьях…

— Я уверена, Лаэрт.

Ветер еле слышно выводит нежную мелодию, вторя неумолчному шуму прибоя. Кифаред и флейтистка. Им обоим никогда не надоедает вечный дуэт.

— Я рад это слышать, Антиклея. Впрочем, твой отец… твой покойный отец, — скрытая боль всплывает на поверхность моря и вдребезги, в брызги пены, расшибается о береговые скалы, — он знал, что делает, когда три года назад приехал на Итаку.

— Его привезли, Лаэрт. Уже тогда он почти не ходил.

— Он приехал. Ты понимаешь, о чем я? Надо плохо знать Волка-Одиночку, чтобы сказать: его привезли. Он приехал. По своей воле. Зная, что мой отец уже умер; что у Одиссея остался всего один дед. И взял нашего сына на колени не для того, чтобы сделать ему козу. Самый распоследний скорняк в глуши Лаконики знает: дед берет внука, объявляя о его принадлежности к роду.

— Я слушаю тебя, Лаэрт…

В шорохе ветра явственно пробивается тревога.

— Одиссей — наследник. Мой наследник, дважды признанный Автоликом: при жизни и в смерти. Лук — подтверждение для тугоухих. Пускай наш сын слышит неслышимое и говорит с несуществующим; важно, что он наследник по закону! Я пристально наблюдаю за ним — и сам, и через слуг. Надеюсь, с возрастом он станет яснее различать, в каком мире живет. Но в любом случае Одиссей — наследник. Твой отец всегда знал, что делает.

— И ты боишься…

— Да, я боюсь, Антиклея. Боюсь, и мне не стыдно в этом признаться! Слишком многим Итака с ее влиянием на море — будто кость в горле! Слишком многие хотели бы ее сперва выплюнуть, а потом хорошенечко разгрызть и проглотить заново… Вчера я отказался плыть в гости к Нелею Пилосскому. Прав я или нет в своих подозрениях — я не поплыву на Большую Землю. Ежедневно видеть море и быть прикованным к жалкому клочку суши… что может быть больнее?! — но мужчина в первую очередь отвечает за свою семью. Пусть герои взваливают на плечи ответственность за судьбы Ойкумены! — я давно уже не герой. У меня семья. Никто из них не в состоянии сказать: у меня семья. Жены, дети — да! но не семья. Ты можешь себе представить обремененного заботами о семье Геракла? Персея Горгоноубийцу?! Тезея Афинского?! Язона-Аргонавта?! Даже у Орфея — не получилось…

Тишина.

И коротко, ясно:

— У них есть слава и нет семьи. А у меня — наоборот.

— Ты хочешь сказать, муж мой…

— Если, не приведи Гадес, я погибну, тебя на следующий день возьмет в осаду армия женихов. Все соседние острова, от Зама до Закинфа, а днем позже и Большая Земля. Вдова Лаэрта-Садовника… они будут убеждать всю Ойкумену, что мечтают о твоей красоте! они будут пить, жрать и врать так громко, что им поверят. Допускаю, среди них даже сыщутся один-два восторженных юноши, кто на самом деле полюбит тебя. Как любят символ. Но большинству будет нужен трон Итаки вовсе не из-за твоих чар. А Одиссей…

— В лучшем случае его оставят прозябать во дворце. Время от время бросая подачки, словно шелудивому псу, — в посвисте ветра прорезалась отточенная черная бронза. — В худшем…

— Ты умница. Ты сама все понимаешь. Поэтому я больше никогда не покину острова. Есть и другие причины, но даже этой вполне достаточно. Впрочем, я все равно смертен. А ты знаешь проклятие «порченой крови», лежащее на моем роду: в каждом поколении — только один мальчик. Наследник. И если, волей случая или злого умысла, он не выживет…

— Ты допустишь это?! — гневным эхом взрывается ветер. — Ты?! допустишь?!

— Хотел бы я сказать: «Не допущу!»… А еще больше хотел бы поверить собственным словам. Во всяком случае, с завтрашнего дня я приставлю к мальчику своего человека. Храброго, как лев, и преданного, как собака.

— И глупого, как осел? Чтобы его нельзя было подкупить или переманить? — Ветер едва заметно улыбается, игриво шелестя в серебристых листьях олив.

Ветер, он такой… вспыльчив, но отходчив.

— Ну, осел — это, пожалуй, слишком! — Прибой делает вид, что обижен, ухмыляясь в седую пену усов. — Но в твоих рассуждениях есть резон. Думаю, наш новый свинопас Эвмей подойдет в самый раз.

— Свинопас? — брезгливо морщит ветер гладь лужи, сбивая в складки отражение луны-Селены.

— Ты же знаешь, какие у меня свинопасы, — смеется прибой, облизывая подножия утесов. — Кроме того, Эвмей — свинопас от роду-племени. Можно сказать, родился при этом деле! Что ему приглядеть за лишним свиненком?.. надо лишь проследить, чтобы они с Эвриклеей… ну, ты понимаешь, о чем я! Молодой горячий пастушок — и бывшая кормилица…

— Эвриклея по сей день хороша? не правда ли, мой басилей?

— Да. Она хороша по сей день.

— И ты так ни разу не возлег с ней на ложе? хозяин — с рабыней? служанки не соврали мне?!

— Что ты хочешь услышать, о многомудрая жена моя?

— Правду.

— А если мне, как мужчине, стыдно признаться в такой правде? Мужчинам привычнее хвастаться подвигами… даже если они их не совершали.

— Не мужчинам. Героям. А ты просто мой басилей… мой смешной басилей…

* * *

Сейчас я горжусь своим отцом, хотя мало кто способен найти в этом причину для гордости. Впрочем, пусть их. Папа, они ничего не понимают. Они дураки. Горделивые дураки, которые избыток силы зовут бессилием, и пытаются подкинуть дрова разнообразия в угасающий костер. Даже я, твой сын…

Папа, я люблю тебя.

Но тогда вам с мамой было невдомек, что один хранитель-соглядатай у меня уже имеется.

Мой Старик.

СТРОФА-II

ПОЧЕМ НЫНЧЕ ДЕВКИ НА БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ?

— Ты кто? как тебя зовут?!

— Эвмей, — сказал он. Потом взъерошил обеими руками воображаемую шевелюру, как если бы голова его была лишь недавно острижена на рабский манер, и добавил с непонятной мне гордостью:

— Понимаешь, басиленок… Я свинопас. Лаэртов свинопас. Ты не думай, я был хороший работник, пока не охромел…

Впрочем, нет. Не будем забегать вперед; не будем кидаться в воду и, захлебываясь пеной пополам с восторгом встречи, плыть к берегу, прежде чем днище заскрежещет по песку.

…Все началось с лисицы.


Лисица была не лисица, а лис. Рыжий, как мальчишка. Шкодливый, как мальчишка. И возраста они были почти одинакового — лис разве что на год-два постарше.

Матерый был зверь.

Забившись под куст, он визгливо рычал, ни в какую не желая делиться добычей: только что задушенной мышкой-полевкой.

— Собачка! хорошая собачка!..

Хорошей собачкой лис тоже не желал быть. Обитатель неритских лесов, впервые забравшись в этот сад, зверь нервничал и давно бы уже сбежал прочь, если бы мальчишка не загораживал единственный путь к бегству.

— Собачка!.. — Рука с растопыренными пальцами потянулась к зверю: сейчас собачка обнюхает ладошку, и они станут друзьями — оба рыжие, оба хорошие!

Где-то вдалеке басом залаяли настоящие собачки — итакийские пастушьи волкодавы, кудлачи-душегубы, ценящиеся на рынках Большой Земли вровень с молодой рабыней-банщицей; и лис решился.

Подхватив мышку в зубы, он метнулся вперед, у самых Одиссеевых сандалий резко извернувшись и буквально разбрызгавшись в пространстве вспышкой искр. Наверное, будь на месте малыша ребенок постарше — успел бы испугаться. Уж больно стремителен оказался рывок. А случись вместо наследника бродяга-аэд или рапсод, кому песню сложить — что иному высморкаться… Вот уж есть где разгуляться, вспомнив, к примеру, гибель в огне опрометчивой Семелы-фиванки (при чем тут гибель, спросите? чья?! а мышка!..) или битву пламенного титана Флегия с Зевсом-Эгидодержавцем (Зевс и вовсе-то здесь ни при чем, но вы же их знаете, этих рапсодов! хлебом не корми!)…

Короткий свист.

Стук.

…и воровитый беглец споткнулся. Кубарем покатился со всех лап; застыл на траве с разбитой головой, пугая лисьего Таната мертвым оскалом. И опять же: ребенок постарше наверняка испугался бы. А этот не успел. Слишком быстро все произошло. Добрая собачка стала злой собачкой, теперь вот лежит, не шевелится.

— Шкурку надо снять, — деловито сказали из-за спины.

Одиссей обернулся.

Парень лет двадцати сворачивал в кольцо ремешок. Плетеный, из кожи. Красивый. Не парень красивый — ремешок. На одном конце ремешка была укреплена свинцовая гирька. Тоже красивая.

Блестящая.

Жаль, с краешка грязью измазалась: желтоватой, склизкой.

— Ты кто? как тебя зовут?!

— Эвмей, — сказал парень, сунув ремешок с гирькой за пазуху. Потом взъерошил обеими руками воображаемую шевелюру, как если бы голова его была лишь недавно острижена на рабский манер, и добавил:

— Понимаешь, басиленок… Я свинопас. Лаэртов свинопас. Ты не думай, я был хороший работник, пока не охромел…

— Я не думаю, — поспешно сказал рыжий.

Он действительно не думал ничего такого. И в придачу ничего не понял. Лишь вздохнул с капелькой разочарования. Не герой. Не даймон-хранитель. Не бог-олимпиец, явившийся спасти великого Одиссея от ужасной напасти. Папин свинопас… раб. Мелькнула мысль: если хорошенечко попросить, то Эвмей подарит ему, Одиссею, свой замечательный ремешок. А если не подарит — уже не попросить, а приказать. Или нажаловаться папе.

Сам ведь сказал: я, мол, папин…

Тем временем Эвмей обошел мальчишку и присел на корточки над убитым лисом. Вынул из оскаленных зубов тельце мышки, зачем-то обнюхал по-собачьи; зашвырнул обратно в кусты. Когда он еще только шел к зверю, можно было заметить: парень хромает. Не так, как дядя Алким — раскачиваясь и едва ли не подпрыгивая при каждом шаге, будто птичка-вертишейка. Иначе. Размахивая руками, словно по-другому ему не удалось бы сохранить равновесие, и сильно припадая на правый бок.

Краб.

Шустрый краб на прибрежном песке.

— У тебя есть нож, басиленок?

Вопрос был задан серьезно, без малейшей тени шутки. Свинопас Эвмей пребывал в безмятежной уверенности, что у юного басиленка обязательно должен быть нож. А как же иначе? У Колебателя Земли есть трезубец, у Владыки Богов есть молния; у Гермеса-плута есть жезл-кадуцей, обвитый змеями, и крылатые сандалии — а у маленьких детей должны быть ножи. Кстати, само удивительное слово «басиленок» в устах Лаэртова свинопаса ничуть не таило в себе насмешки. Подтрунивания. Неуважения оно не таило тоже. Есть итакийский басилей Лаэрт; у него есть сын, наследник… итакийский басиленок.

Все в порядке вещей.

— Нету…

Одиссей расстроился. Ну почему, почему у него нет ножа?! К счастью, свинопас не стал дразниться. Лишь кивнул: дескать, ладно, нет так нет, позже добудем! — и извлек из-за пазухи короткое лезвие без рукояти.

Плоскую капельку черной бронзы.

Одиссей присел на корточки рядом; стал смотреть, как свежуют добрую злую собачку. Смотреть было интересно и немножко страшно. Совсем чуть-чуть. А на самого Эвмея смотреть было интересно и немножко смешно. Пегие волосы обрезаны на скорую руку, торчат во все стороны — не волосы, а перья. И на подбородке — перья. Жиденькие. А на щеках почти нету; это, наверное, потому, что щеки рябые, в ямочках с неровными краями. Не хотят перья расти в ямочках.

Назад Дальше