Вернулся он после войны совсем больной, контуженый, заикался. Мама его жалела, устроила директором колхозного рынка, где он начал пить ежедневно. Ему подносили и наливали, взятки он не брал: до смерти боялся милиции и прокуратуры, а подносили стаканчики все подряд. К вечеру он напивался до упаду, часто его даже приносили собутыльники. Мама через полгода приняла меры, забрала его с рынка и устроила в пожарную часть, где было потише, там отец скучал. Вскоре стали открываться артели для инвалидов и кустарей, которые что-то клепали, шили обувь, чинили примусы. Отец стал работать в отделе снабжения артели с милым названием «Возрождение». Много позже это название мешало мне воспринимать искусство Ренессанса. Вместо образов Сикстинской капеллы и дворцов Ватикана всплывали образы инвалидов артели «Возрождение» и засранных кабинетов в халупе, где сидел мой отец. В сейфе у него всегда стояла бутылка водки, лежали луковица и черный хлеб. Это был его обед и ужин. Он пил всегда, отвернувшись от вождей, чтобы не портить аппетит. Он пропадал в поездках, доставая кожу, клей, гвозди, мыло. Ездил с водителем по стране, добывая все это, сидел за столом с другими тружениками по добыче дефицитных материалов.
Работа его была абсолютным творчеством, он был, когда надо, артистичен и обаятелен, но, придя домой, снимал маску и рычал, как зверь, на детей и жену. Его покой был абсолютной величиной, никто не имел права шуметь, мешать спать, ему первому подавали еду. Он никогда не спрашивал, какие оценки у детей, как их здоровье и так далее. Папа прославился тем, что пошел однажды в школу на родительское собрание к нам с братом. Вернулся он довольный и сказал маме, что о нас ничего не говорили плохого. Выяснилось, что он был в другом классе – хорошо, что не в другой школе! Нас он не воспитывал совсем, крутился сутками на работе и по командировкам, в парк с детьми не ходил, иногда порол старшего брата, нас никогда не трогал, но взгляд его приводил нас с братом в трепет. Из газет он читал одно издание – «Физкультурник Белоруссии», где узнавал все, что его интересовало. Читал только детективы, телевизор не смотрел, в театр не ходил, в кино тоже, обожал футбол и ходил на стадион, не пропуская ни одного матча местной команды. Сидел всегда в центральном секторе, в перерыве выпивал. Мнение его очень уважали болельщики, и даже футболисты везде первыми здоровались с ним. Позже на футбол он стал брать нас с братом. Поездка на футбол была для нас крупным событием и приключением. Ехали через весь город, с папой все здоровались, спрашивали прогноз на матч, предполагаемый состав и так далее. На стадионе он садился на свое место, его никогда не занимали. Он болел очень сдержанно, бурно не реагировал, игру понимал, переглядывался со знатоками, в перерыве брал себе водочки и бутерброд, а нам лимонад и пирожные. Однажды он надел новые вельветовые брюки, купленные мамой в Вильнюсе в командировке. Мама всегда одевала его с иголочки, себе ничего не покупала, все – ему: костюмы, рубашки, шляпы. Он очень любил шляпы, они ему шли, он в них был похож на Грегори Пека, звезду Голливуда, и немного на Аль Капоне. В юности он занимался боксом, мог за себя постоять, потом, позже, растерял свой пыл, а перед уходом уже боялся хулиганов и нервничал, когда кто-нибудь в трамвае ругал жидов. Он склонял голову и терпел то, что не мог выносить в молодости. Вельветовые штаны ему нравились, они напоминали ему юность в Польше, где умели и любили фасонить; он был из их числа. Поднимаясь с нами на трибуну, он не заметил кучу говна под ногами, поскользнулся, упал вместе с нами и вляпался в кучу новыми брюками. Домой ехать переодеваться было нереально. Он как мог отмылся в туалете, но пахло от него, как от бочки ассенизатора. Когда мы ехали в переполненном трамвае домой после футбола, возле нас был вакуум. Это была самая комфортная поездка на моей памяти. Приехали домой, мама отмыла нас всех, накормила, положила спать, всю ночь стирала нам вещи. К утру все висело в шкафу, завтрак из трех блюд стоял на столе. Первым был всегда папа, потом дети и в последнюю очередь сама. Когда она спала, я не помню. Не было случая, чтобы, проснувшись, мы застали ее в постели. Даже болея, она никогда не лежала. Папа был красивый мужик и, как я понимаю сегодня, слегка блядовал, но без фанатизма. Мама не следила за ним, не лазила по карманам, не слушала подруг, которые говорили ей про Машку из парикмахерской и Лизку из овощного. Когда он из командировки в Могилев приехал весь в помаде и пьяный, был устроен показательный процесс. Уложив детей спать и накормив отца, она сказала ему, что пусть он уходит, хватит. Он вышел из дома в 11 часов, походил по улице, выпил еще с соседом, вернулся через два часа. Мама его пустила и простила. Он никогда не извинялся и прощения не просил. С нами, с детьми, он разговаривал редко, только в воскресенье на традиционном обеде в четыре часа. Все собирались за тяжелым круглым столом, ели большой обед из шести блюд на белой скатерти, наедались до отвала. Он сидел ровно столько, сколько считал нужным, редко шутил, потом внезапно вставал из-за стола, не прощаясь, уходил спать в другую комнату, и все. Гостей не принимал, в гости к другим ходил редко, друзей приводить в дом у нас было не принято, только дети, а потом внуки, и так до самого ухода. Воскресенье, обед, ущипнуть внуков, поболтать со взрослыми о текущем моменте, выйти из комнаты и к себе в комнату почитать книгу для сна и снова на работу.
В доме никто ни с кем не целовался, не прощался, никаких нежностей. Маму он, видимо, любил за преданность и доброту, но чувства свои не показывал. Я никогда не видел, чтобы он ее погладил, обнял. Только в старости, когда она очень болела, мог погладить ей руку – вот и вся любовь. Он был очень закрытым человеком, друзей не имел, собутыльник из соседнего подъезда дядя Сема потерялся, когда папа перестал пить. Только семья, и больше ничто его не интересовало. Он плохо писал по-русски, образование – четыре класса и пятый коридор, так говорили тогда. Но это был такой коридор жизни, что пять университетов не вмещались в него. Он был мудрым, здравомыслящим человеком с яркой природой. Оценить это я смог только много лет спустя. Его раздражали мои книги по философии и истории, альбомы по современному искусству вызывали смех. Однажды он был у меня в гостях и начал листать альбом по поп-арту, мою гордость. Пролистав его, он сказал, что это херня и выброшенные деньги. Когда я заинтересовался историей религии, он сказал, что все попы, раввины и муллы – «разводящие», по нынешним понятиям, и что Бога нет, если он допустил Освенцим и прочее.
С молодых лет он всегда болел, болеть не умел, боль терпел, лечиться не хотел. Маме стоило титанических усилий заставить его заниматься этим. Он долго лежал в больницах, ездил в санатории, всегда отдыхал один, без семьи, каждый год ездил на курорты. Мама собирала его, отправляла и хотела, чтобы он там выглядел хорошо. С отдыха он не писал, не звонил, фотографий не привозил, ничего не рассказывал. Он был самым главным ребенком моей мамы, и она всегда хотела одного: дожить до внуков и не умереть раньше его, боялась оставить его одного без своей опеки.
Здоровье оставляло его, он уже плохо ходил. На работе его ценили, он достиг небывалых вершин в карьере. Неграмотный, говорящий по-русски с акцентом, не член партии, был замом директора обувной фабрики. Мама гордилась им, советовала ему, и он слушал ее. Машина ему была не положена, но он пользовался машиной лаборатории. Он не мог залезть в трамвай, дойти до остановки для него было пыткой. Каждое утро он стоял у окна в восемь утра и ждал, придет машина или не придет. В этом не было никакого пафоса, просто он не мог ходить. Все в доме замирали в эти минуты и молились за него. Машина приходила, он уходил спокойный и уверенный, и всем было хорошо. Своей машины у него не было и быть не могло. Получал он неплохо, но все уходило на семью. Воровать он мог бы, но боялся власти, наученный еще в войну. Шутить с властью он не пробовал и нам не советовал. Мать крепко заболела раньше его. У нее обнаружили страшный диабет, началась гангрена, срочно сделали операцию, отняли ногу выше колена, в доме появился инвалид. Папа потерял голову, он привык быть центром нашей вселенной и, неприспособленный, сам не мог разогреть себе еду, найти носки и рубашки. Дети все жили отдельно в своих семьях, навещать ежедневно было трудно. Хотели взять в дом домработницу, но он был решительно против чужого человека в доме.
Мама быстро освоилась в коляске и опять стала готовить ему еду, смотреть за ним. Ей самой было невыносимо трудно без ноги в коляске. На костылях она не смогла, плохо видела от глаукомы, сама подавала себе судно, он не мог этого делать из-за природной брезгливости, но лекарства ей подавал, включал ей телевизор, то есть делал что мог. Мы, сыновья, по очереди навещали их, распределили обязанности. Я никогда не думал, что смогу ухаживать за мамой, убирать за ней, мыть ее в ванне. Ей, наверное, было ужасно стыдно это, она очень переживала, но жизнь учит всему.
В доме никто ни с кем не целовался, не прощался, никаких нежностей. Маму он, видимо, любил за преданность и доброту, но чувства свои не показывал. Я никогда не видел, чтобы он ее погладил, обнял. Только в старости, когда она очень болела, мог погладить ей руку – вот и вся любовь. Он был очень закрытым человеком, друзей не имел, собутыльник из соседнего подъезда дядя Сема потерялся, когда папа перестал пить. Только семья, и больше ничто его не интересовало. Он плохо писал по-русски, образование – четыре класса и пятый коридор, так говорили тогда. Но это был такой коридор жизни, что пять университетов не вмещались в него. Он был мудрым, здравомыслящим человеком с яркой природой. Оценить это я смог только много лет спустя. Его раздражали мои книги по философии и истории, альбомы по современному искусству вызывали смех. Однажды он был у меня в гостях и начал листать альбом по поп-арту, мою гордость. Пролистав его, он сказал, что это херня и выброшенные деньги. Когда я заинтересовался историей религии, он сказал, что все попы, раввины и муллы – «разводящие», по нынешним понятиям, и что Бога нет, если он допустил Освенцим и прочее.
С молодых лет он всегда болел, болеть не умел, боль терпел, лечиться не хотел. Маме стоило титанических усилий заставить его заниматься этим. Он долго лежал в больницах, ездил в санатории, всегда отдыхал один, без семьи, каждый год ездил на курорты. Мама собирала его, отправляла и хотела, чтобы он там выглядел хорошо. С отдыха он не писал, не звонил, фотографий не привозил, ничего не рассказывал. Он был самым главным ребенком моей мамы, и она всегда хотела одного: дожить до внуков и не умереть раньше его, боялась оставить его одного без своей опеки.
Здоровье оставляло его, он уже плохо ходил. На работе его ценили, он достиг небывалых вершин в карьере. Неграмотный, говорящий по-русски с акцентом, не член партии, был замом директора обувной фабрики. Мама гордилась им, советовала ему, и он слушал ее. Машина ему была не положена, но он пользовался машиной лаборатории. Он не мог залезть в трамвай, дойти до остановки для него было пыткой. Каждое утро он стоял у окна в восемь утра и ждал, придет машина или не придет. В этом не было никакого пафоса, просто он не мог ходить. Все в доме замирали в эти минуты и молились за него. Машина приходила, он уходил спокойный и уверенный, и всем было хорошо. Своей машины у него не было и быть не могло. Получал он неплохо, но все уходило на семью. Воровать он мог бы, но боялся власти, наученный еще в войну. Шутить с властью он не пробовал и нам не советовал. Мать крепко заболела раньше его. У нее обнаружили страшный диабет, началась гангрена, срочно сделали операцию, отняли ногу выше колена, в доме появился инвалид. Папа потерял голову, он привык быть центром нашей вселенной и, неприспособленный, сам не мог разогреть себе еду, найти носки и рубашки. Дети все жили отдельно в своих семьях, навещать ежедневно было трудно. Хотели взять в дом домработницу, но он был решительно против чужого человека в доме.
Мама быстро освоилась в коляске и опять стала готовить ему еду, смотреть за ним. Ей самой было невыносимо трудно без ноги в коляске. На костылях она не смогла, плохо видела от глаукомы, сама подавала себе судно, он не мог этого делать из-за природной брезгливости, но лекарства ей подавал, включал ей телевизор, то есть делал что мог. Мы, сыновья, по очереди навещали их, распределили обязанности. Я никогда не думал, что смогу ухаживать за мамой, убирать за ней, мыть ее в ванне. Ей, наверное, было ужасно стыдно это, она очень переживала, но жизнь учит всему.
Моя тогдашняя жена отказалась жить с моими родителями вместе. Можно было съехаться в одну квартиру, они хотели жить со мной – это была их воля, и я не прощу ей этого никогда и жалею, что не ушел сразу к ним, пожалел дочь, а родителей не пожалел, хотя они этого так хотели. Отец стал сдавать, ушел с работы, скучал, находиться дома он не мог. Заболел он в последний раз резко, слег в больницу; ничего особенного у него не было. Мы ходили к нему в палату-люкс, я переехал к маме и жил с ней душа в душу. Она жила его заботами, звонила ему в больницу десять раз в день, руководила врачами. Она, в своем ужасном положении, была на высоте – собранная, целеустремленная, положившая свою жизнь на алтарь семьи, бросившая университет, где подавала большие надежды в журналистике, десятки раз отказывалась от карьеры, тащила воз работы и дома. У нее было удивительное качество – решать все вопросы жизни по телефону: дар убеждения у нее был страшный. Она устроила на работу моего брата после ГПТУ в автобусный парк. Его не брали в связи с низкой квалификацией. Завкафедрой иностранных языков поставил мне зачет по языку, который я знал на уровне алфавита, после трехминутного разговора с ней. Она его не просила, а объяснила, что меня выгонят, а я единственная надежда в семье. Когда у папы были проблемы с прокуратурой, она дозвонилась до прокурора области, и дело закрыли на следующий день. По телефону она добывала лекарства, помидоры, места в детском саду и так далее. Видимо, она, сама не зная, владела методом зомбирования своих абонентов. Вечером мы все, братья, навещали папу, а потом разъезжались по домам. Он умер во сне в пять утра. Мы приехали в больницу, меня одного отвели в морг. Мои братья не смогли пересилить себя, я зашел и увидел его с раскрытой брюшиной: проходило вскрытие. Картина эта у меня перед глазами до сих пор, и с тех пор я не могу смотреть на туши мяса в холодильниках. Потом были похороны, мама не плакала, никого не узнавала, спрашивала, кто пришел. Всю ночь до похорон мы сидели возле него, она держала его за руку и говорила одно и то же: «Зачем ты оставил меня, зачем?»
После похорон она потеряла стимул существования, лежала безмолвно, плакала, когда я не видел. Старший брат забрал маму к себе, ей там было хорошо: жена брата была женщиной доброй и с чувством долга. Я приходил к ней, сидел рядом, видел ее страдание и от бессилия что-то сделать не находил себе места. Потом, через год, ей стало совсем плохо, нужно было отнимать вторую ногу. Мама отказалась категорически, держаться на этом свете ей было не за что. Свет в ее окошке погас вместе с уходом папы. Она тихо умерла ночью. Я помыл ее сам, без эмоций, мы одели ее и отправили на свидание со своим солнцем.
Жизнь их закончилась, они лежат вместе под одним камнем, мои братья ходят на могилу, я не хожу – не могу разговаривать с камнем, не смотрю фотографии. Прошло уже почти 20 лет, как их нет, вокруг другая жизнь, и я думаю, что нынешняя жизнь их бы не радовала. Сегодня, когда я пишу об этом, я плачу о том, как мало радостей им дала жизнь, как жестоко с ними обошлась судьба. Скоро мне будет столько же лет, как моему папе, он умер молодым, в 61 год, успев ровно столько, сколько отмерено.
Умереть – не поздно и не рано. Смерть всегда вовремя. Я написал это для своего сына, он не знал их, и, может быть, эти записи что-нибудь скажут ему.
«Отель “Калифорния”»
Тимур закрыл ларек в одиннадцать, позвонил хозяину и доложил выручку. Дел больше не было, на улицах последние прохожие торопились к праздничному столу. Домой в комнату с сумасшедшей старухой не хотелось, а на улице находиться было небезопасно. Регистрация у Тимура была, но жизнь показывает другие примеры – его уже били два раза за черные глаза и три раза он сидел в зассанном «обезьяннике» за физиологическое несоответствие титульной нации. Тимур не обижался, понимал, что дело не в нем, он никогда бы не уехал из Тбилиси, где все было сладко и ясно. Беженец из Сухуми, с больной бабушкой и младшей сестрой, он сознавал себя старшим и ответственным за них, родители сгорели в их родовом доме от выстрела пьяного боевика – однокурсника отца. Дети были в это время у бабушки в селе, так и спаслись. В Тбилиси, куда они поехали после этого, тоже пришлось вкусить прелестей новой жизни. Местные сочувствовали, но жизнь их тоже была не сахар. Он кое-как доучился своей психологии в университете и параллельно переводил инструкции по эксплуатации бытовых приборов с английского на грузинский; платили мало, но как-то перебивались с воды на хлеб. Все говорили, что надо ехать в Москву, там можно заработать в день столько, сколько в Тбилиси за месяц. Родственников у Тимура в Москве не было, но смотреть на умирающую без лекарств бабушку и печальные глаза сестры-подростка, с трудом пережившей смерть родителей, было нестерпимо. Он поехал со страхом и смятением, понимая, что его ждет, но не использовать шанс он не мог. Столица встретила его неласково, он снял комнату в квартире сумасшедшей учительницы на пенсии, платил он немного, но и эта сумма была для него почти неподъемной. Ни психология, ни английский, которым он владел неплохо, не понадобились, ему отказывали везде, даже не взглянув в резюме, – хватало имени и фамилии. «Нет вакансий» – это был ответ для человека без гражданства и регистрации. Он ходил по улице редко, склонив голову и ожидая любого обращения к себе, как удара хлыста. Пришлось сесть в ларек рядом с домом, где сутки через сутки он продавал всякое говно и благодарил хозяина, решившего его проблемы с милицией. Получал он немного, но мог посылать домой 150$, которые позволяли оставшимся существовать. Сам он жил в режиме жесточайшей экономии – не пил, не курил, иногда заходил выпить кофе в «Кофе Хауз» – единственное, что он мог себе позволить, – и когда пил, то всегда в его глазах возникал образ сестры, которая клеит свои кроссовки скотчем каждое утро перед школой. Он купил старенький компьютер и ночью часто выходил в Сеть и говорил с оставшимися в Тбилиси однокашниками – это было его единственным досугом. Ему всегда было холодно в этом городе, он не понимал, какая прелесть в нем, его мир у метро «Сходненская» был грязен, неприветлив и опасен, люди вокруг были его врагами, на работе он видел только их руки – они были разные, холеные и не очень, но все они торопились. Он развлекал себя тем, что по рукам пытался определить лицо, судьбу людей, и эта игра скрашивала его будни внутри ларька, где он чувствовал себя живым, но в гробу с едой и напитками. Новогодняя ночь ничего не обещала Тимуру – его никуда не звали, да он и не собирался: у него не было для этого ни одежды, ни денег, ни желания. Он шел домой, где сумасшедшая старуха, слава Богу, уже будет спать – она давно жила по своему календарю, в котором не было красных чисел, одни черные. Ее сын умер двадцать лет назад, а внучка жила в Канаде с малазийцем и бабушку забыла вместе с Родиной, предавшись заботам о своих многочисленных раскосых детях. Тимур пришел домой, тихо, как мышь, скользнул в свою комнату, переоделся и пошел на кухню варить пельмени с дедом на упаковке. Из излишеств он купил пучок кинзы у метро и тем самым приобщил себя к своему грузинскому дому – этот пучок кинзы был для него в этот вечер и елкой, и весточкой из горячо любимой страны. Он вернулся в комнату, лег на тахту, на которой до него за время ее службы умерли не один десяток людей, и их голоса он слышал каждую ночь. Он включил старый приемник «ВЭФ», где радиодиджей вел программу «Найди друга». Ничего особенного в этой программе не было, ведущий обладал хорошим, обаятельным голосом, умел общаться с одинокими слушателями, которые маялись в тоске в новогодний вечер. Сам он никогда не звонил в эфир – стеснялся, да и давно научился разговаривать с собой сам, его ответы самому себе позволяли усмирять тоску, но слушать чужие исповеди ему нравилось, он чувствовал в них сходство состояний, это примиряло его, растапливало его оголенное и обожженное сердце, где не было места надежде. Чем ужаснее была история, рассказанная в эфире, тем ближе становился человек, сумевший излить свою душу в немой океан, где столько человек страдает от невозможности найти родственную душу. Без десяти двенадцать позвонила в эфир девушка, она, запинаясь от волнения, сказала, что она сегодня одна, как всегда. Бабушка ее не одобряет разговоры с посторонними людьми, от них одна беда, ей уже 28 лет, психолог, выпускница МГУ, работает в детском саду, знакомиться не с кем, знает три языка, танцы, спорт, и ни одного романа за всю жизнь, нет, что-то было, но сердце не принимает пьяный бред одноклассников и грязные взгляды некоторых родителей ее воспитанников. Нет, она не Ассоль, не синий чулок, есть сердце, руки, ноги, но не происходит. Ведущий сказал ей мягко и доверительно: «А вы попробуйте выйти из клетки своих сомнений, совершите безрассудство, перешагните через свои предубеждения, откройтесь миру и не думайте о том, что будет завтра». Она, смущаясь, сказала, что не знает, он мягко подтолкнул ее оставить телефон и ждать с надеждой на удачу. Тимур, услышав все это, почувствовал в голосе этой девушки что-то такое родное и пронзительно-радостное, совпадение профессиональное и возрастное только усилило его интерес. Он позвонил, попросил не выводить его в эфир и сбивчиво объяснил редактору, что он хочет позвонить этой девушке. Многоопытная редактор выслушала его и поняла по его голосу, что он не искатель приключений, не охотник за легкой добычей одиноких сердец, и дала ему телефон. Тимур позвонил, время было без одной минуты двенадцать, телефон взяли сразу, он сказал: «Здравствуй! Я Тимур, поздравляю тебя с Новым годом». На другом конце провода тихий голос ответил: «Спасибо, и тебя с Новым годом. Давай чокнемся». Звучал 12-й удар, он услышал звон бокала в трубке, ответить ему было нечем, и он ответил: «Давай», – лихорадочно стал искать что-то вокруг, ничего не нашел и через паузу стал, как помешанный, говорить ей все о себе, о сестре, о Сухуми, о психологии, обо всем, что было с ним за эти годы, он говорил, не давая ей вставить ни слова, забыв, что он не один. Через десять минут он понял, что говорит уже долго, и замолчал. «Что ты остановился? Говори, я слушаю», – сказала она, сильно волнуясь. «Нет, говори ты». Она замолчала, и Тимур испугался, что она, оглушенная его страстным рассказом, подумает, что он сумасшедший или, не дай Бог, маньяк, и закончит разговор, но, услышав его бархатный и чуть хриплый голос, она растаяла, и в трубке зазвучала божественная мелодия ее модуляций. Она рассказала ему, что родители уехали в Америку на заработки, ее оставили учиться под присмотром бабушки, которая зорко следит за ней, что жизнь ее ей не нравится, она ею не дорожит, все усилия ее тщетны, она не понимает, ради чего нужно себя мучить этой борьбой с нуждой, с непониманием, жестокостью мира, когда же ей выпадет шанс, когда ее усердие и труд будут замечены и сколько нужно ждать милосердия от Создателя, который не замечает ее. Он стал ее утешать, что Он все видит, что ей воздастся, не надо отчаиваться и роптать на судьбу. Они оба устали от этого разговора и попрощались, не договорившись ни о чем. Через минуту он позвонил вновь, и опять закружилась метель слов, признаний, совпадений и радость от реакции – такой близкой и не требующей пояснений. Все совпало – книги, кино, цвета и звуки. Он рассказал ей все свое детство, описал свою улицу в Сухуми, рассказал о родителях; она плакала и жалела его, он был пуст от прошлого и переполнен настоящим. Три часа говорили они, перебивая друг друга, все погружаясь в реку, которая несла их своим течением. Они плыли в ней, взявшись за руки, не зная, что ждет их дальше – камни или теплое море. Терпеть больше не было сил, и Тимур предложил встретиться немедленно. Она жила на «Октябрьском поле», он обрадовался – это была его ветка. Он лихорадочно собирался, достал из тайника сто долларов, страховые деньги на крайний случай, и поехал к ней, не осознавая, не боясь и не страшась никого. Метро не работало, он сел на тачку и ехал к ней, считая светофоры, он загадывал, что если будет зеленый, все будет хорошо. Все светофоры были зелеными, он приехал раньше, купил одну желтую розу и стал ждать прямо у входа в метро. Первый раз за этот год он не боялся милиции и смотрел прямо, не отводя глаза, фортуна была на его стороне. Он сразу узнал ее, без описания, без сомнения, это была она, он видел ее и чувствовал, что знает ее давно, как близкого человека. Он двинулся к ней постепенно, она увидела его и тоже побежала навстречу, они обнялись. Держась за руки, они зашли в кафе рядом с метро, где допивали отмечавшие Новый год люди, ждущие открытия станции. Тимур заказал шампанское и мандарины, официантка поставила розу в бокал, и Тимур сказал слова, которые зажгли в ее глазах фейерверки. В кафе звучала волна любимой станции, она вдруг достала свой телефон и позвонила, ее соединили, и она звонким от радости голосом сообщила ведущему, что они встретились, поблагодарила его и попросила поставить песню «Отель “Калифорния”». Зазвучала музыка, Тимур пригласил ее, в этом кафе никто не танцевал, но им было все равно. Напротив кафе был зал игровых автоматов, где люди рубились за удачу, не ожидая милости от Создателя. Соискателей было мало, особенно выделялся сержант-милиционер, который в жилете и с автоматом рубился не на жизнь, а на смерть, ему не перло, он злился, по рации постоянно вызывали его наряд на службу, но он играл, не слыша приказы командования. Он видел эту парочку, когда они заходили, он сразу признал в молодом человеке кавказца, спец он был по расовому вопросу, он давно прославился на этой станции, определяя национальность на глаз – башкир, выдававший себя за китайца, не смог бы его поставить в тупик никогда. Самый известный случай в их отделении был, когда он вычленил из толпы голубоглазого блондина, уроженца Баку без регистрации. Он вышел из игрового зала злой как собака и пошел в кафе восстанавливать конституционный порядок. «Отель “Калифорния”» еще звучала в последнем куплете, когда он похлопал по плечу нашего Ромео и предложил предъявить документы. Паспорт и регистрация исчезли в его кармане, и он пошел на выход не оборачиваясь. Тимур выбежал за ним и стал ему объяснять, что все в порядке, но наткнулся на взгляд, не оставляющий надежд. За ним бежала девушка с курткой и тоже пыталась внести ясность. Сержант повел Тимура в машину, девушка что-то кричала, призывая общественность, общественность молчала. Девушка стала тянуть к себе Тимура, ее оттолкнули, Тимур бросился на сержанта, получил автоматом по башке и очнулся в машине. Машина поехала медленно за угол метро, девушка еще бежала какое-то время, потом упала и долго лежала в снегу, сотрясаясь от рыданий и стыда. Пожилая женщина, убиравшая мусор, подняла ее, посадила на ящик у ларька и пошла дальше. Растерянность и ужас в глазах девушки и крик ее перекрыли раздававшуюся музыку из кафе напротив. Она сидела, закрыв глаза, без сил, без надежд, и ей показалось, что ничего не было сегодня, и только в голове ее вспыхивали отрывки фильма, где люди во всей Вселенной парами танцуют «Отель “Калифорния”». Ей в этом мире места не было.