Рассказы. Юморески. «Драма на охоте». 1884—1885 - Чехов Антон Павлович 14 стр.


Конечно, тут отчасти было виновато физическое и нравственное утомление после тяжкого, целодневного труда. В канун Рождества бедняки ломились в ссудную кассу толпами. В большой праздник и вдобавок еще в злую погоду бедность не порок, но страшное несчастье! В это время утопающий бедняк ищет в ссудной кассе соломинку и получает вместо нее камень… За весь сочельник у нас перебывало столько народу, что три четверти закладов, за неимением места в кладовой, мы принуждены были снести в сарай. От раннего утра до позднего вечера, не переставая ни на минуту, я торговался с оборвышами, выжимал из них гроши и копейки, глядел слезы, выслушивал напрасные мольбы… К концу дня я еле стоял на ногах: изнемогли душа и тело. Немудрено, что я теперь не спал, ворочался с боку на бок и чувствовал себя жутко…

Кто-то осторожно постучался в мою дверь… Вслед за стуком я услышал голос хозяина:

— Вы спите, Петр Демьяныч?

— Нет еще, а что?

— Я, знаете ли, думаю, не отворить ли нам завтра рано утречком дверь? Праздник большой, а погода злющая. Беднота нахлынет, как муха на мед. Так вы уж завтра не идите к обедне, а посидите в кассе… Спокойной ночи!

«Мне оттого так жутко, — решил я по уходе хозяина, — что лампадка мелькает… Надо ее потушить…»

Я встал с постели и пошел к углу, где висела лампадка. Синий огонек, слабо вспыхивая и мелькая, видимо боролся со смертью. Каждое мельканье на мгновение освещало образ, стены, узлы, темное окно… А в окне две бледные физиономии, припав к стеклам, глядели в кладовую.

«Никого там нет… — рассудил я. — Это мне представляется».

И когда я, потушив лампадку, пробирался ощупью к своей постели, произошел маленький казус, имевший немалое влияние на мое дальнейшее настроение… Над моей головой вдруг, неожиданно раздался громкий, неистово визжащий треск, продолжавшийся не долее секунды. Что-то треснуло и, словно почувствовав страшную боль, громко взвизгнуло.

То лопнула на гитаре квинта, я же, охваченный паническим страхом, заткнул уши и, как сумасшедший, спотыкаясь о сундуки и узлы, побежал к постели… Я уткнул голову под подушку и, еле дыша, замирая от страха, стал прислушиваться.

— Отпусти нас! — выл ветер вместе с вещами. — Ради праздника отпусти! Ведь ты сам бедняк, понимаешь! Сам испытал голод и холод! Отпусти!

Да, я сам был бедняк и знал, что значит голод и холод. Бедность толкнула меня на это проклятое место оценщика, бедность заставила меня ради куска хлеба презирать горе и слезы. Если бы не бедность, разве у меня хватило бы храбрости оценивать в гроши то, что стоит здоровья, тепла, праздничных радостей? За что же винит меня ветер, за что терзает меня моя совесть?

Но как ни билось мое сердце, как ни терзали меня страх и угрызения совести, утомление взяло свое. Я уснул. Сон был чуткий… Я слышал, как ко мне еще раз стучался хозяин, как ударили к заутрене… Я слышал, как выл ветер и стучал по кровле дождь. Глаза мои были закрыты, но я видел вещи, витрину, темное окно, образ. Вещи толпились вокруг меня и, мигая, просили отпустить их домой. На гитаре с визгом одна за другой лопались струны, лопались без конца… В окно глядели нищие, старухи, проститутки, ожидая, пока я отопру ссуду и возвращу им их вещи.

Слышал я сквозь сон, как что-то заскребло, как мышь. Скребло долго, монотонно. Я заворочался и съежился, потому что на меня сильно подуло холодом и сыростью. Натягивая на себя одеяло, я слышал шорох и человеческий шёпот.

«Какой нехороший сон! — думал я. — Как жутко! Проснуться бы».

Что-то стеклянное упало и разбилось. За витриной мелькнул огонек, и на потолке заиграл свет.

— Не стучи! — послышался шёпот. — Разбудишь того Ирода… Сними сапоги!

Кто-то подошел к витрине, взглянул на меня и потрогал висячий замочек. Это был бородатый старик с бледной, испитой физиономией, в порванном солдатском сюртучишке и в опорках. К нему подошел высокий худой парень с ужасно длинными руками, в рубахе навыпуск и в короткой, рваной жакетке. Оба они что-то пошептали и завозились около витрины.

«Грабят!» — мелькнуло у меня в голове.

Хотя я спал, но помнил, что под моей подушкой всегда лежал револьвер. Я тихо нащупал его и сжал в руке. В витрине звякнуло стекло.

— Тише, разбудишь. Тогда уколошматить придется. Далее мне снилось, что я вскрикнул грудным, диким голосом и, испугавшись своего голоса, вскочил. Старик и молодой парень, растопырив руки, набросились на меня, но, увидев револьвер, попятились назад. Помнится, что через минуту они стояли передо мной бледные и, слезливо мигая глазами, умоляли меня отпустить их. В поломанное окно с силою ломил ветер и играл пламенем свечки, которую зажгли воры.

— Ваше благородие! — заговорил кто-то под окном плачущим голосом. — Благодетели вы наши! Милостивцы!

Я взглянул на окно и увидел старушечью физиономию, бледную, исхудалую, вымокшую на дожде.

— Не трожь их! Отпусти! — плакала она, глядя на меня умоляющими глазами. — Бедность ведь!

— Бедность! — подтвердил старик.

— Бедность! — пропел ветер.

У меня сжалось от боли сердце, и я, чтобы проснуться, защипал себя… Но вместо того, чтобы проснуться, я стоял у витрины, вынимал из нее вещи и судорожно пихал их в карманы старика и парня.

— Берите, скорей! — задыхался я. — Завтра праздник, а вы нищие! Берите!

Набив нищенские карманы, я завязал остальные драгоценности в узел и швырнул их старухе. Подал я в окно старухе шубу, узел с черной парой, кружевные сорочки и кстати уж и гитару. Бывают же такие странные сны! Засим, помню, затрещала дверь. Точно из земли выросши, предстали предо мной хозяин, околоточный, городовые. Хозяин стоит около меня, а я словно не вижу и продолжаю вязать узлы.

— Что ты, негодяй, делаешь?

— Завтра праздник, — отвечаю я. — Надо им есть.

Тут занавес опускается, вновь поднимается, и я вижу новые декорации. Я уже не в кладовой, а где-то в другом месте. Около меня ходит городовой, ставит мне на ночь кружку воды и бормочет: «Ишь ты! Ишь ты! Что под праздник задумал!» Когда я проснулся, было уже светло. Дождь уже не стучал в окно, ветер не выл. На стене весело играло праздничное солнышко. Первый, кто поздравил меня с праздником, был старший городовой.

— И с новосельем… — добавил он.

Через месяц меня судили. За что? Я уверял судей, что то был сон, что несправедливо судить человека за кошмар. Судите сами, мог ли я отдать ни с того ни с сего чужие вещи ворам и негодяям? Да и где это видано, чтоб отдавать вещи, не получив выкупа? Но суд принял сон за действительность и осудил меня. В арестантских ротах, как видите. Не можете ли вы, ваше благородие, замолвить за меня где-нибудь словечко? Ей-богу, не виноват.

Праздничная повинность

лукавых простаков,
Старух зловещих, стариков,
Дряхлеющих над выдумками, вздором.[71]

Грибоедов.

Был новогодний полдень. Вдова бывшего черногубского вице-губернатора Лягавого-Грызлова, Людмила Семеновна, маленькая шестидесятилетняя старушка, сидела у себя в гостиной и принимала визитеров. Судя по количеству закусок и питий, приготовленных в зале, число визитеров ожидалось громадное, но пока явился поздравить с Новым годом только один — старший советник губернского правления Окуркин, дряхлый человечек с лицом желто-лимонного цвета и с кривым ртом. Он сидел в углу около бочонка с олеандром и, осторожно нюхая табак, рассказывал «благодетельнице» городские новости.

— Вчера, матушка, с каланчи чуть было не свалился пьяный солдат, — рассказывал он. — Перевесился, знаете ли, через перилу, а перила — хрусь! Хрустнула, знаете ли… К счастию, в ту пору жена ему на каланчу обед принесла и за фалду удержала. Коли б не жена, свалился бы, шельмец… Ну-с… А третьего дня, матушка, ваше превосходительство, у контролера банка Перцева сборище было… Все чиноши собрались и насчет сегодняшних визитов рассуждали. В один голос порешили, шуты этакие, не делать сегодня визитов.

— Ну, уж это ты, батюшка, завираешься, — усмехнулась старуха. — Как же это без визитов обойтись?

— Ей-богу-с, ваше превосходительство. Удивительно, но верно… Согласились все заместо визитов собраться сегодня в клубе, поздравить друг дружку и взнести по рублю в пользу бедных.

— Не понимаю… — пожала плечами хозяйка. — Диковинное что-то рассказываешь…

— Так, матушка, теперь во многих городах делается. Не ходят с поздравлениями. Дадут по рублю и шабаш! Хе-хе-хе. Не нужно ни ездить, ни поздравлять, не нужно на извозчика тратиться… Сходил в клуб и сиди себе дома.

— Оно и лучше, — вздохнула старуха. — Пусть не ездиют. Нам же покойнее…

Окуркин испустил громкий, трескучий вздох, покачал головой и продолжал:

— За предрассудок почитают… Лень старшего почтить, с праздником его поздравить, вот и предрассудок. Нынче ведь старших за людей не считают… Не то, что прежде было.

— Что ж? — вздохнула еще раз хозяйка. — Пусть не ездиют! Не хотят — и не нужно.

— Что ж? — вздохнула еще раз хозяйка. — Пусть не ездиют! Не хотят — и не нужно.

— Прежде, матушка, когда либерализмы этой не было, визиты не считались за предрассудок. Ездили с визитами не то что с принуждением, а с чувством, с удовольствием… Бывало, исходишь все дома, остановишься на тротуаре и думаешь: «Кого бы это еще почтить?» Любили мы, матушка, старших… Страсть как любили! Помню, покойник Пантелей Степаныч, дай бог ему царство небесное, любил, чтоб мы почтительны были… Храни бог, бывало, ежели кто визита не сделает — скрежет зубовный! В одни святки, помню, болен я был тифом! И что ж вы думаете, матушка? Встал с постели, собрал силы свои расслабленные и пошел к Пантелею Степанычу… Прихожу. От меня так и пышет, так и пышет! Хочу сказать «с новым годом», а у меня выходит «флюст бей козырем!» Хе-хе… Бред-с… А то, помню, у Змеищева оспа была. Доктора, конечно, запретили ходить к нему, а нам начхать на докторов: пошли к нему и поздравили. Не считали за предрассудок. Я выпью, матушка, ваше превосходительство…

— Выпей, выпей… Всё одно никто не придет, некому пить… Чай, твои-то правленские придут.

Окуркин безнадежно махнул рукой и покривил рот в презрительную усмешку.

— Хамы… Все одним миром мазаны.

— То есть как же это, Ефим Ефимыч? — удивилась старуха. — И Верхушкин, стало быть, не придет?

— Не придет… В клубе-с…

— Ведь я же ему, разбойнику этакому, крестной матерью прихожусь! Я его к месту пристроила!

— Не чувствует-с… Вчера к Перцеву первым явился.

— Ну те так и быть уж… Забыли старуху и пусть их, а твоим правленским грех. А Ванька Трухин? Неужто и он не придет?

Окуркин безнадежно махнул рукой.

— И Подсилкин? Тоже? Ведь я же его, подлеца этакого, из грязи за уши вытянула! А Прорехин?

Старуха назвала еще десяток имен, и всякое имя вызывало на губах Окуркина горькую улыбку.

— Все, матушка! не чувствуют!

— Спасибо… — вздохнула Лягавая-Грызлова, нервно заходив по гостиной. — Спасибо… Ежели им опротивела благодетельница… старуха… ежели я такая скверная, противная, то пусть…

Старуха опустилась в кресло. Морщинистые глазки ее замигали.

— Я вижу, что я уже больше не нужна им. И не надо… Уйди и ты, Ефим Ефимыч… Я не держу. Все уходите.

Хозяйка прижала к лицу платок и захныкала. Окуркин поглядел на нее, испуганно почесал затылок и робко подошел к ней…

— Матушка… — сказал он плачущим голосом. — Ваше превосходительство! Благодетельница!

— Уйди и ты… Ступай… Все ступайте…

— Матушка, ангельчик мой… Не плачьте-с… Голубушка! Я пошутил… Ей-богу, пошутил! Наплюйте мне в лицо, старой морде, если я не шутил… Все придут-с! Матушка!

Окуркин стал перед старухой на колени, взял ее жилистую руку и ударил ею себя по лысине.

— Бейте, матушка, ангел мой! Не шути, образина! Не шути! По щеке! по щеке! Так тебе, брехуну окаянному!

— Нет, не шутил ты, Ефим Ефимыч! Чувствует мое сердце!

— Разразись… тресни подо мной земля! Чтоб мне дня не прожить, ежели… Вот увидите-с! А пока прощайте, матушка… Не достоин за свои злые шутки продолжать ласку вашу. Скроюсь… Уйду, а вы воображайте, что прогнали меня, махамета зловредного. Ручечку… поцелую…

Окуркин поцеловал взасос старухину руку и быстро вышел…

Через пять минут он был около клуба. Чиновники уже поздравили друг друга, взнесли по рублю и выходили из клуба.

— Стойте! Вы! — замахал им руками Окуркин. — Что это вы вздумали, умники? Отчего не идете к Людмиле Семеновне?

— Нешто вы не знаете? Визитов мы нынче не делаем!..

— Знаю, знаю… Мерси вас… Ну вот что, цивилизованные… Ежели сейчас не пойдете к ведьме, то горе вам… Ревма ревет! Такое на вас молит, что и татарину не пожелаю.

Чиновники переглянулись и почесали затылки…

— Гм… Да ведь ежели к ней идти, так придется идти ко всем…

— Что ж делать, миленькие? И ко всем сходите… Не отвалятся ноги… Впрочем, по мне как знаете, хоть и не ходите… Только вам же хуже будет!

— Чёрт знает что! Ведь мы уж и по рублю заплатили! — простонал Яшкин, учитель уездного училища…

— Рубль… А место еще не потерял?

Чиновники еще раз почесались и, ропща, направились к дому Лягавой-Грызловой.

Дело о 1884 годе

(От нашего корреспондента)

Сегодня уже шестой день, как в N-ской судебной палате слушается дело о не имеющем чина 1884-м годе, обвиняемом в преступлениях по должности. Суд заметно утомлен. Подсудимый плачет и то и дело шепчется со своим защитником. Сегодняшний день начался осмотром вещественных доказательств… Когда, по требованию прокурора, в суде читался «Гражданин» и показывался нумер «Луча» с портретом Окрейца[72], публика была выведена из залы заседания, дабы упомянутые предметы не могли произвести соблазна… За сим начались прения сторон.

— Прошу, ваше —ство, — окончил свою речь защитник, — занести в протокол, что во всё время моей речи г. прокурор кашлял, сморкался и стучал графином…

П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый, ваше последнее слово!

П о д с у д и м ы й (плачет). Пожалуй, скажу что-нибудь, хоть и бесполезно, коли заранее порешили меня упечь. Меня обвиняют, во-первых, в бездействии — в том, что я ничего не делал, что при мне ни насколько не поднялось экономическое положение, не повысился курс, засела в тине промышленность и проч. … Не я виноват в этом… Вспомните, что я застал, когда был назначен на новогоднее место… (Рассказывает, что он застал.)

П р е д с е д а т е л ь. Это дела не касается! Извольте говорить по существу!

П о д с у д и м ы й (испугавшись). Слушаю, ваше —ство! Г-н прокурор обвиняет меня в том, что время мое растрачено на пустяки, на переливание из пустого в порожнее… Правда, в бытность мою на земле не было сделано ничего путного. Выпускали ярлыки нового образца для бутылок, клали латки на лохмотья, заставляли дураков богу молиться, а они лбы разбивали…

П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый, если вы будете касаться личностей, то я вас лишу слова.

П о д с у д и м ы й. О чем же мне говорить? (Задумывается.) Хорошо, перейду к печати… Говорят, что все журналы были пусты, бессодержательны, что в печати преобладал кукиш в кармане, что таланты словно в воду канули… Что же я мог поделать, если…

П р е д с е д а т е л ь. Г-н судебный пристав! Вывести подсудимого из залы!

По выводе обвиняемого из залы заседания, присяжным был вручен вопросный лист.

Суд приговорил: не имеющего чина 1884 года, лишив всех прав состояния, сослать в Лету на поселение навсегда.

Масленичные правила дисциплины

§. Масленица получила свое название от русского слова «масло», которое в изобилии употребляется во время блинов, как чухонское, и после блинов, как oleum ricini[73].

§. По мнению Гатцука, Суворина и других календаристов[74], она начинается 28-го января и кончается 3-го февраля. Замоскворецкие же пупсики и железнодорожные бонзы начинают ее 1-го января и кончают 31-го декабря.

§. Перед масленицей сходи к мастеру и полуди свой желудок.

§. Всю неделю помни, что ты невменяем и родства не помнящий, а посему остерегай себя от совершения великих дел, дабы не впасть в великие ошибки. Истребляй блины, интригуй вдову Попову[75], сокрушай Ланина[76], сбивай с окружающих тебя предметов зеленых чёртиков, но не выбирай городских голов, не женись, не строй железных дорог, не пиши книг нравственного содержания и прочее.

§. Тратясь на муку, водку и зернистую икру, не забывай, что тебе предстоит еще ведаться с аптекарской таксой.

§. Если тебе ведением или неведением друзья твои или враги наставят фонарь, то не ходи в городскую управу и не предлагай там услуг в качестве уличного фонаря, а ложись спать и проспись.

§. Не всё коту масленица, придет и великий пост. Если ты кот, то имей это в виду.

Капитанский мундир

Восходящее солнце хмурилось на уездный город, петухи еще только потягивались, а между тем в кабаке дяди Рылкина уже были посетители. Их было трое: портной Меркулов, городовой Жратва и казначейский рассыльный Смехунов. Все трое были выпивши.

— Не говори! И не говори! — рассуждал Меркулов, держа городового за пуговицу. — Чин гражданского ведомства, ежели взять которого повыше, в портняжном смысле завсегда утрет нос генералу. Взять таперича хотя камергера… Что это за человек? Какого звания? А ты считай… Четыре аршина сукна наилучшего фабрики Прюнделя с сыновьями, пуговки, золотой воротник, штаны белые с золотым лампасом, все груди в золоте, на вороте, на рукавах и на клапанах блеск! Таперича ежели шить на господ гофмейстеров, шталмейстеров, церемониймейстеров и прочих министерий… Ты как понимаешь? Помню это, шили мы на гофмейстера графа Андрея Семеныча Вонляревского. Мундир — не подходи! Берешься за него руками, а в жилках пульса — цик! цик! Настоящие господа ежели шьют, то не смей их беспокоить. Снял мерку и шей, а ходить примеривать да прифасониваться никак невозможно. Ежели ты стоющий портной, то сразу по мерке сделай… С колокольни спрыгни, в сапоги попади — во как! А около нас был, братец ты мой, как теперь помню, жандармский корпус… Хозяин наш Осип Яклич и выбирал из жандармов, которые подходящие, чтоб заказчику под корпус подходили, для примерки. Ну-с, это самое… выбрали мы, братец ты мой, для графского мундира одного подходящего жандармика. Позвали… Надевай, харя, и чувствуй!.. Потеха! Надел он, это самое, мундир таперя, поглядел на груди — и что ж! Обомлел, знаешь, затрепетал, без чувств…

Назад Дальше