Директор наш, Кирилл Павлович, был, правда, человек осторожный, и так запросто его бы энтузиастам не поймать, да помогло то обстоятельство, что как раз в это время от нас сверху потребовали представить развернутый план работы института до 2000 года. Мы дали один вариант, нам его завернули: нет настоящей перспективы, нет генеральной линии, у вас, дескать, каждая лаборатория тянет все в свою сторону, а надо что-то такое… эдакое!.. Уж мы ломали, ломали головы, что же вписать в этот план, что же изобрести та-кое-эдакое — ничего не могли из себя выжать. Вот тогда кто-то (уж не Эль-К ли? Теперь проверить это трудно, никто не помнит) и предложил идейку насчет системы автоматизации экспериментов. Кирилл Павлович и ухватился за нее, тем более что выборы в академию подпирали, он тогда еще член-корром был и ему важно было не ударить лицом в грязь перед президиумом. И наш филиальский президиум за это ухватился, от них тоже планы требовали, и им тоже импонировала мысль, что потом и остальные институты к этой системе подключить можно будет.
Сыграло свою роль также и то, что заместитель председателя нашего филиальского президиума по хозяйственной части — Михаила Петрович Стопалов — был у нас человек масштаба отнюдь не районного и даже не областного, а… хочется сказать — космического. Замечательный был в своем роде тип, о нем стоит сказать чуть подробнее. Настоящий сибиряк, телосложение имел богатырское, ростом более двух метров, силы медвежьей, и голос — как иерихонская труба, а вокруг огромной башки — грива седых волос. Умом тоже не был обижен, а уж оратор — феноменальный! Часами мог говорить! Братья его так и остались в родной деревне, занимались охотничьим промыслом (в областной газете даже как-то была статья напечатана «Егерь Стопалов», надо думать, не без подсказки Михаила Петровича — брат Алексей, копия брата Михаила, был там сфотографирован в куньей шапке, в какой ходил и сам М. П., а у ног его лежал узлом завязанный тигр), итак, братья занимались охотничьим промыслом, а Михаила Петрович, как вернулся с фронта, выучился и осел поначалу в Москве, где, рассказывают, весьма и весьма успешно продвигался по службе, достигнув едва ли не замминистра… Однако и характер у него был — тот еще! Вообще-то, человек он был добрейший, кому мог, помогал, интриганов не терпел, был демократичен, прост — и выпить в доброй компании (а выпить мог он, по-моему, ведро), и с молодежью побороться «на лопатках», и порассказать историй, песни попеть, но… и пошуметь любил, это уж точно, а соглашаться с кем бы то ни было никак не любил, спорщик был великий, тут ему все едино было, что начальник, что подчиненный, а что и совсем сторонний человек. Бывало, идешь мимо президиума по улице, слышишь, будто отдаленный грохот, гул, треск, озираешься: то ли лес бульдозером валят, то ли установку некую запустили? Пройдешь еще, прислушаешься… А-а, это же Михаила Петрович на кого-то рассердился: «Эти бандиты из коммунального отдела!.. Они думают, что меня можно одним выстрелом повалить! Да я их с кашей съем!.. Р-р-р!» Несчастными бандитами, которых он съест с кашей, оказывались, разумеется, не только сотрудники коммунального хозяйства, но и представители других организаций и ведомств, действительно не проявившие деловой сметки или просто не согласившиеся с мнением Михаилы Петровича. Эта, мягко говоря, шумливость его и стала, видно, причиной некоторого изгиба в его столь блестяще начавшейся карьере. Михаила Петрович «погорел» раз, другой, третий… наверное, и девятый, и десятый, а в конце концов… плюнул на все, провел два года в экспедиции на Чукотке, а потом приехал к нам в городок. Удаленное и отчасти автономное положение нашего филиала, соединенного в то же время многоразличными связями с центром, со всей страной и рядом зарубежных государств, его в какой-то мере устраивало. А сломлен Михаила Петрович не был, нет. Падения его ничему не научили, страсти его обуревали, и лишь изредка нападала на него хандра, и тогда жалел он, что «опоздал лет на двадцать родиться» — баррикады нужны ему были!.. Ну что за человек, а?! Воевал на фронте, трижды ранен, над правой грудью такая дырка видна была, что кулак можно просунуть, на Севере замерзал, медведь на охоте его мял (я следы всего этого у нас в финской бане наблюдал лично), и с высоких постов его снимали, а вот поди ж ты, подавай ему еще баррикады, опоздал родиться!..
Короче, Михаила Петрович мало походил на тех хозяйственников-прохиндеев, которых с таким юмором описывает наша художественная литература. И понятно, что, услыхав краем уха про Систему, он тут же сделался самым горячим сторонником этой идеи, направил всю свою кипучую энергию, весь свой темперамент на ее реализацию. Вероятно, ему мерещилось ночной порой, как Система эта охватывает своими щупальцами уже не только наш институт, но расползается все дальше, дальше, подбирает под себя всю область, а там и всю Сибирь, Урал, срастается с другими системами, занимается все более сложными задачами, вмешивается в процесс управления научно-техническим прогрессом, и вот уже и центр не может без нее, и… наконец его, Михаилу Петровича, вызывают наверх: «Извини, брат, вышла ошибка, теперь мы видим, какого человека лишились, вот тебе ключи от города, действуй!..» Такая рисуется мне картина, но, может, я и ошибаюсь…
Безоговорочная поддержка Михаилы Петровича, в руках у которого были фактически все материальные и финансовые ресурсы, решила дело. Мы навели справки: один ленинградский почтовый ящик как раз разработал для другого, московского почтового ящика вычислительный комплекс, который в принципе, после известной модернизации, мог сгодиться для наших целей. В Москве этот комплекс якобы зарекомендовал себя хорошо (пишу «якобы», потому что точно мы ни тогда, ни позднее, к сожалению, узнать так и не сумели — уж очень засекречен был московский ящик). Мы заключили договор с Ленинградом. Пристройка под вычислительный центр была у нас почти готова. Ленинградцы довольно быстро внесли необходимые изменения в конструкцию, и скоро весь наш задний двор был заставлен контейнерами с блоками Системы.
Не буду описывать, как мы перестраивали пристройку (в ней чего-то там недоучли, и она оказалась маловата, для Системы требовался зал в 400 кв. метров), как отправляли обратно часть контейнеров (по ошибке были присланы части от другой системы) и ждали недостающие, засланные в Кишинев, блоки нашей, — это дела житейские, и не так уж много они отняли времени. Тем более что весь институт без исключений деятельно участвовал в устранении названных и всяких других накладок. В частности, на перестройке пристройки отрабатывали по нескольку дней буквально все сотрудники (и старшие, и младшие, и лаборанты, кроме Опанаса Гельвециевича, разумеется), теоретики наши пилили доски, лазерщики клали кирпичи, ядерщики красили крышу, отдел химфизики, который в это время выдавал слабые результаты, был целиком прикомандирован к стройке «вплоть до окончания работ»…
Словом, не прошло и года, как все было сделано, переделано, улажено, утрясено, Система была водворена на свое законное место, смонтирована, подключена к сети…
Конечно, она не работала. Но никто и не ожидал, что она заработает сразу. Поставщики просили три месяца для наладки главного процессора и полгода для задействования всех каналов связи… Система не пошла… хотя все были уверены, что она вот-вот пойдет, и уже приехала приемочная комиссия. Впрочем, основные цифры, характеризующие историю наладки, я вам уже называл. В дополнение к вышеприведенному списку скажу еще, что за все время, которое охватывают мои записки, точные сроки установить трудно, главный конструктор перенес два инфаркта, наш директор, Кирилл Павлович, — один, и тоже из-за Системы. У заведующего отделом автоматики (а в институте, ясно, был создан отдел автоматизации), парня сравнительно молодого, случился инсульт. Еще один сотрудник из отдела запил и попал в больницу. У одной из ленинградских конструкторш, сидевшей здесь у нас в городке на наладке, произошел, извините, выкидыш. За тот же период из отдела автоматизации уволилось 27 (двадцать семь) человек при численности отдела 12 (двенадцать) штатных единиц; приезжие ленинградцы говорили, что на их предприятии в связи со всей этой историей текучесть кадров возросла до 40 %, и так далее…
Постепенно глубочайшее уныние овладело всеми нами. Работоспособность понизилась, сужу как по себе, так и по производительности коллектива в целом: например, за 197… год ни один отдел, ни одна лаборатория не выполнили плана. А ведь это были уже урезанные планы, поскольку все лимиты сожрала Система! Ходили мы все пришибленные, понурые, начальство в сторону вычислительного центра и смотреть боялось. Там люди сидели днями и ночами, зеленые, обросшие, страшные. По залу нельзя было пройти: кабели, провода, обрезки вентиляционных труб, снятые со стоек короба, картонные ящики, рулоны бумаги для печатающих устройств… Подняли головы недоброжелатели. Посыпались письма — в горком, обком, в Президиум, в ЦК; директор наш говорил, что ему в Москве показывали целые стеллажи, заставленные папками с такого рода «телегами», в том числе и анонимными. И в чем же только нас не обвиняли — ив развращении малолетних (на уборку территории однажды были мобилизованы учащиеся физматшколы, над которой мы шефствовали), и в пособничестве иностранным разведкам (зарубежных гостей у нас бывало много, но за шпиона уборщицы приняли корреспондента журнала «Огонек»), и в нарушении финансовой дисциплины (вот это было, ничего не попишешь), и во многих других грехах еще… Главный конструктор, нервный ленинградец, боялся показываться у нас в городе, приезжал всегда ночью, в гостиницу не шел, а отправлялся прежде в ВЦ, где и ночевал на диване. Любопытно, что туда же, как рассказывали ребята, незамедлительно являлся Михаила Петрович, неведомо как узнававший про приезд конструктора. «Что же ты делаешь с нами?! — кричал с порога Михаила Петрович. — Под суд тебя отдать надо!.. Жаль, опоздал ты родиться! В прежние времена тебе в наши края командировку не на три дня определили бы!.. Ну ладно, ладно, не расстраивайся. Бывает. Теперь не прежние времена. Давай выпьем, поговорим по душам. Прими стакан спирту — напряжение снять. Что?! Сердце?! Нельзя, врачи запретили?! Ерунда! Ты их не слушай! Сегодня выпей как следует, а завтра во всем разберешься, и заработает твоя машина. Здесь без поллитра все равно ничего не поймешь! Ну, садись, рассказывай, что думаешь делать? Как будем жить дальше?»
2
Кажется, после одного из таких задушевных разговоров главного конструктора и увезли прямо с ВЦ в нашу городскую больницу. И, кажется, примерно тогда же в вычислительный центр стал захаживать наш Иван Иванович Кольев. Я помню это и потому, что и мы с ним подружились, пожалуй, именно в это самое время. Я еще позвал его впервые к нам в гости покормить домашним обедом, пригреть немножко, чтобы побыл он в человеческой обстановке (жил-то ведь он один, и близких людей у него, кроме Эль-К, никого в городе не было); а он за столом вдруг и пустился распространяться насчет Системы, возможных изменений, которые могут быть внесены в отдельные узлы, насчет новых обстоятельств по пуску, до болезни главного конструктора. Я удивлялся: откуда такая осведомленность? Спрашиваю его: «Что это, и вы, Иван Иванович, поддались общему психозу?» А он внезапно покраснел, засмущался и беседу на что-то другое перевел. Я, повторяю, этому удивился, но не так чтобы очень: у нас все тогда были так или иначе в курсе дела, что там творится с Системой, а у многих даже привычкой стало обязательно в вычислительный центр забегать днем; кое-кто там часами околачивался. Некоторые любители, способные к технике и электронике, порою и реально что-то там такое даже руками делали, другие, понятно, больше советами помогали, а кое-кто и просто посиживал-покуривал, болтал о том о сем — вроде клуба своеобразного получалось. С машины их не прогоняли, наладчиков самих тоска брала сутками в схемах ковыряться, да и начальство наше не протестовало, слабо надеясь: а вдруг свежий человек поможет, подскажет что-нибудь полезное, выручит — специалисты ж все-таки, физики!.. Вот я и решил тогда, что Иван Иванович к таким добровольцам и доброхотам — сам не знаю, как их назвать, — примкнул, и, между нами говоря, даже порадовался за него: не так уж, думаю, одиноко ему будет, все ж развлечение!
Но… случилось так, что доброхоты-то покрутились, покрутились вокруг машины, прокурили ее насквозь, да мало-помалу и отпали, уголок только себе слева от дверей облюбовали и там все в шахматы играли… а Иван Иванович остался! Втянулся! Сперва, как рассказывали очевидцы, стеснялся, большей частью все стоял и смотрел, потом раз попросил паяльничек и какую-то схему в две минуты переделал по-своему, отчего она и впрямь заработала лучше, чем предполагалось, потом отладил еще один блочок, который совсем уже было бросили, потом… Потом вхожу я однажды в машинный зал и глазам своим не верю: за столом Иван Иванович, подле него почтительно склонились ленинградцы, сам оправившийся только что после приступа главный конструктор в их числе. Иван Иванович по синьке, по чертежу то есть, карандашом водит и — несомненно! — им указания дает! А эти усердно кивают и от удовольствия по плечам друг друга хлопают! А наши тоже обратили внимание на эту сцену, шахматы позабыли, из своего угла таращатся, ничего понять не могут!
Весть об этом поразительном повороте событий мигом облетела весь институт. В вычислительный центр началось настоящее паломничество. И каждый посетитель убеждался, что так оно и есть: команда слушает, а Иван Иванович поясняет, дает указания, распоряжается за пультом или же сам — но опять же теперь уже в окружении нескольких помощников, как бы подмастерьев — орудует паяльничком… Обратились к главному конструктору: «Что там у вас происходит?» Тот был в замешательстве, но, как человек порядочный, честно признал: «Да, вы знаете… м-м… у Копьева есть… м-м… кое-какие идеи и… быть может… м-м… не лишенные смысла… Надо попробовать… Сам я, к сожалению, должен… лететь… м-м…. в Ленинград… Пусть в мое отсутствие Копьев… м-м…»
Он улетел, и надолго, не появлялся у нас несколько месяцев, а Иван Иванович за это время фактически стал на машине хозяином. Распоряжаться он, безусловно, не умел, «дает указания» — это я написал для красного словца, это так у нас в институте острили; делал он, по сути, все сам; хозяйничанье его в том, собственно, и выражалось, что он, никому ничего не говоря, брался за следующий, им самим намеченный кусок и доводил его «до ума», уже лишь в процессе работы объясняя остальным, чего именно он добивается. Остальные ходили за ним табуном, наверное, больше мешая ему, как это и бывает, нежели помогая, а скоро, по-моему, совсем перестали понимать, каким путем он идет, упустили нить, логику его действий и переключились целиком на такелажные и подсобные работы.
Иван Иванович день ото дня все сильнее взвинчивал темпы (таково было общее, не только мое впечатление), из вычислительного центра почти не выходил, в свою лабораторию являться, не спросясь ни у кого, перестал, по залу или, если ему нужно было зачем-нибудь, по коридорам носился как вихрь — куда девались его уныло опущенные плечи, расслабленная его походка?! — волосы всклочены, лик черен, небрит, глаза горят — в институте взирали на него со страхом, заведующий отделом, в котором Иван Иванович работал, не осмеливался и заикнуться насчет того, что тот, мол, забросил свое плановое задание; на каждом ученом совете только об Иване Ивановиче и говорили: «Кто б мог подумать! Ну кто б мог подумать!..» «Конь, конь! Настоящий боевой конь! Эх, колокольчики мои, цветики степные!.. Я бы рад вас не топтать, пролетая мимо, но коня не удержать бег неукротимый!» — кричал Опанас Гельвециевич… А сверх того мало что мы могли сказать, да и что тут скажешь? Ясно только, что человек преобразился, сделался одержим, что несет его какая-то непостижимая сила, что он на гребне удачи, что его труд плодотворен, что ему воздастся… но чего, опять же, стоят эти слова? Поэтому, объединив отдел автоматизации с вычислительным центром, дирекция назначила Ивана Ивановича начальником нового подразделения, повысив ему соответственно оклад, и выделила ему новую квартиру. Иван Иванович, услышав о назначении, пожал плечами и даже не пошел благодарить директора, а от квартиры, тоже не сходя с места, отказался.
То были дни, когда машина — нет, дотоле и не машина, а так, бесформенная груда бездушного металла (вкупе с полупроводниками и диэлектриками) — внезапно стала оживать, задышала, в мигании разноцветных лампочек на пульте, в барабанной дроби печатающего устройства, в неслышном змеином скольжении магнитных лент, даже в движении подмастерьев появился некий ритм, я бы сказал, осмысленность, заметная и неспециалисту. Иван Иванович за пультом был точно великий пианист, точно Вольфганг Моцарт, столь уверенны, столь нежны были прикосновения его к клавишам, он смотрел куда-то вперед и вверх, он не вытягивал шею и не посылал никого узнавать, сработала там Система или нет, он слушал, да-да, он слушал и слышал какую-то чудесную, доступную ему одному мелодию, к которой мы, низкие люди, явившиеся поздравлять его и уговаривать не отказываться от квартиры, оставались глухи. Или же мы были свидетелями творческого экстаза и сейчас же, при нас, эта мелодия еще только слагалась? Да-да, похоже, что так: Иван Иванович и впрямь что-то про себя напевал, о чем-то сам с собой (или с машиной?) разговаривал, сам себе (или ей?) улыбался, смеялся (!), а потом внезапно хмурился, остервенялся, пальцы его лихорадочно бегали вдоль регистров… и снова успокаивался, облегченно вздыхал, чело его прояснялось…
Мы, затаив дыхание, помнится, больше часу, притаившись сбоку за стойками, восхищенно взирали на него и не смели приблизиться… Кто-то побежал к Кириллу Павловичу, Кирилл Павлович принимал какого-то американца, они вместе и спустились к машине. Кирилл Павлович, увидев вышеописанную картину, сказал американцу: «Зет из ауа машина». А американец сказал: «О, карашо!» Под руки аспиранты привели сверху и Опанаса Гельвециевича и долго (под руки же) водили его вокруг машины… Вслед за начальством в зал набилось народу человек сто! Иван Иванович ничего не замечал! А как заметил, что окружен восхищенной толпой, вздрогнул и затрясся, заметался туда-сюда и, растолкав людей, бросился вон! На лице его — я стоял в самых дверях и попытался остановить его — были слезы. «Рано, рано еще радоваться!» — прошептал он мне…
И верно. Радоваться было рано. И много времени еще прошло, прежде чем настал час наш, заветный день; и еще много горя хлебнули мы с этой проклятой Системой, и прежде всего, конечно, сам Иван Иванович, потому что это на него валились теперь все шишки, катились всевозможные бочки, это ему объявляли выговоры, устраивали разносы за «невыполнение в установленный срок…», это о нем говорили на ученом совете и в кулуарах, что «было ошибкой доверять такому», а под горячую руку величали его заглазно ослом, а с глазу на глаз, а то и при людях советовали ему подыскивать себе другое место работы…
Случалось, что машина, так хорошо себя показавшая накануне, когда все решали уже, что — ура! свершилось! — наутро вдруг от неизвестных причин начинала барахлить, сперва легонько, затем все сильнее, сильнее, и к концу дня совсем разлагалась как «личность» (если уместно так выражаться о машине). Внешне все выглядело нормально, нигде ничего не перегорало, нигде ничего не отпаивалось, элементарные тесты на отдельных блоках и даже на главном процессоре проходили должным образом, но как целое, как «разумное» целое машинане желала(другого слова и не подберу, да у них на машине так обычно и говорилось), не желала работать. На то, чтобы восстановить прежнее состояние, вернуть то, что, казалось, уже было давно достигнуто, прочно закреплено, уходило порою больше месяца! А в другой раз, после какого-нибудь жуткого замыкания (было примерно так, что засадили в одну из машинных стоек, на беду открытую, концом водопроводной трубы, и целый блок выгорел), когда все уверены были, что теперь-то уж отброшены назад по меньшей мере на квартал, машина начинала работать как ни в чем не бывало, едва только отключали ее изуродованную часть… Рассказывать об этом можно очень долго.